Страница:
- Между нами говоря, - сказал он, - все они - ужасные моветоны и дурачье непроходимое. До пяти сосчитать не сумеют. Если бы не я и не мои постройки, город до сих пор тонул бы в грязи и во мраке. Жаль только, что на хорошие дела нужны хорошие деньги, а доставать хорошие деньги трудненько, даже и при моих финансовых способностях и при моей изворотливости.
- Да ведь ваш город богат, - сказал Алексей Григорьевич. Дмитрий Николаевич опять захохотал.
- До меня был богат, - развязно сказал он, - ну, а что касается меня, так я праздно лежащих богатств не выношу и стараюсь употребить их более или менее с толком. Не терплю я этой азиатчины, этих бухарских халатов. Я европеец. Мне нужен широкий размах, я люблю создавать, строить и тратить. В кубышку откладывать - не мое дело. Капиталов в свете много, французский рантье даст денег сколько хочешь и процент возьмет умеренный, - так отчего же не должны!
- А правду говорят, - спросил Алексей Григорьевич, - что ваше городское хозяйство сильно запуталось в последнее время?
- Совершенную правду, - с тем же циничным хохотом отвечал Дмитрий Николаевич.
Этот постоянный смех нагло откровенного хищника все более раздражал Алексея Григорьевича. Он поспешил перевести разговор на другие темы. Когда Дмитрий Николаевич уходил, показалось Алексею Григорьевичу, что он и Елена Сергеевна обменялись нежными взглядами. С тех пор и стал замечать в ней Алексей Григорьевич эту неприятную перемену.
После разговора с Кундик-Разноходским все это, казавшееся ему прежде вполне естественным, хотя и неприятным, стало тревожить его. А всего более тревожным было то, что в этом странном сплетении людей и отношений могла быть замешана каким-то непонятным образом и Татьяна Павловна. Конечно, если верны рассказы Кундика-Разноходского, то она окажется только слепым орудием темных замыслов Дмитрия Николаевича. Конечно, никакого участия в его планах она не могла принимать. Но все же тяжело думать, что людская злоба приблизилась и к этому светлому приюту, что дыхание Зверя проносится и над этой милой головой, что его гнойная пена может брызнуть и на эти очаровательно нежные руки.
XXV
Алексей Григорьевич позвонил и вошедшую на звонок Наташу спросил:
- Гриша дома?
- Дома, - отвечала Наташа, - сейчас Елена Сергеевна собираются идти с ним гулять.
- Попросите ко мне Елену Сергеевну, - сказал Алексей Григорьевич, - а Гриша пусть чем-нибудь пока займется.
Наташа ушла. Алексей Григорьевич не знал, что он может сказать Елене Сергеевне, о чем он может ее спросить. Но он чувствовал, что надобно что-то сделать, - и смутная тревога в его душе все возрастала. Он думал, что ход разговора сам приведет его к каким-нибудь заключениям, что лицо и глаза молодой девушки скажут больше ее слов.
Слегка запыхавшаяся и раскрасневшаяся, словно от возни, вошла Елена Сергеевна. Вглядевшись в ее миловидное лицо с ровно очерченными нетемными дугами бровей, Алексей Григорьевич вдруг подумал, что она доступна всяким влияниям. Как слушалась его, так легко готова слушаться других. Как охотно занималась вместе с Гришей гимнастикой и наравне с Гришей ходит дома и в деревне босиком, так охотно поднесет ребенку яд. Вечная исполнительница чужой воли!
Алексей Григорьевич смотрел на нее внимательно и пытливо. Ему показалось, что его пристальный взор смущает Елену Сергеевну. Она быстро сделала несколько шагов по кабинету и сказала:
- Вы желали меня видеть, Алексей Григорьевич? А я только что кончила урок с Гришей, и мы с ним уж собирались было одеваться для прогулки.
- Извините, я вас долго не задержу, - отвечал Алексей Григорьевич. Пожалуйста, присядьте, мне надобно сказать вам, - спросить вас кое о чем.
- Пожалуйста, я слушаю, - сказала Елена Сергеевна. - Я пока заняла Гришу. Он у себя.
Глядя на Алексея Григорьевича с неискренним выражением человека, который боится, что ему могут задать неприятный вопрос, Елена Сергеевна села в то же кресло, где перед этим сидел Кундик-Разноходский. И почему-то от этого сближения Алексей Григорьевич вдруг почувствовал опять жалость к этой девушке.
Может быть, она полюбила этого неискреннего, неразборчивого в средствах человека. Может быть, для него готова она даже и на преступление. Может быть, она в его руках является только слепым орудием и притворяется, только пересиливая себя.
Или солгал все это Кундик-Разноходский? Но мало было надежды на то, что слова его - ложь.
Алексей Григорьевич заговорил негромко и осторожно:
- Извините меня, Елена Сергеевна, но я должен задать вам щекотливый вопрос. И делаю это я только потому, что для меня, в интересах Гриши, совершенно необходимо разъяснить некоторые обстоятельства. Скажите, пожалуйста, когда вы в последний раз видели Дмитрия Николаевича.
Елена Сергеевна, слегка краснея и, очевидно, волнуясь, сказала:
- Не помню. Право, не помню. Когда Дмитрий Николаевич приезжал к вам?
Алексей Григорьевич спросил:
- Вы знаете, что Дмитрий Николаевич со вчерашнего дня здесь, в городе?
Елена Сергеевна промолчала, пожала плечами, - может быть, волнение мешало ей говорить.
Алексей Григорьевич продолжал спрашивать:
- Сегодня утром вы его видели?
- Право, я не знаю, почему вы об этом спрашиваете, - нерешительно сказала Елена Сергеевна. - Мои встречи не касаются моей службы у вас. Это мое частное дело. И, наконец, я имею право иметь свои секреты. Мне даже удивительно, что вы меня об этом спрашиваете.
Все это было странно, и никогда раньше Елена Сергеевна не говорила так, этим неприятным, не идущим воспитанной барышне тоном уличаемой в плутнях камеристки. Но ему нравилось то, что ей трудно солгать и что потому она не отрицает прямо сегодняшней встречи.
- Я бы не спрашивал вас, - сказал Алексей Григорьевич, - если бы дело не касалось, к сожалению, моего сына.
- Вы ставите мне в упрек мои поступки? - спросила Елена Сергеевна. - Но ведь вы не можете сказать, что я дурно влияю на Гришу. Я во всем точно следую вашим указаниям, и от меня Гриша не видит и не слышит ничего дурного и соблазнительного.
- Нет, - сказал Алексей Григорьевич, - я не об этом хочу с вами поговорить. Хотя мог бы и об этом. И даже, может быть, должен был бы поговорить с вами и об этом. Дмитрий Николаевич женат и имеет детей, но он увлекается женщинами и неспособен к длительным привязанностям. Мне давно следовало бы решительно предостеречь вас, как живущую в моем доме и, стало быть, под моей охраной молодую девушку, от возможного сближения с этим человеком. Это было бы и в ваших интересах, и в интересах того дела, которое вам в этом доме поручено.
Елена Сергеевна раскраснелась и не говорила ни слова. Алексей Григорьевич продолжал:
- Но сейчас меня интересует другое. Я говорю с вами, Елена Сергеевна, теперь только о Грише. Я боюсь, что вы разговаривали сегодня с Дмитрием Николаевичем, между прочим, и о Грише.
Елена Сергеевна в замешательстве, с притворным недоумением отвечала:
- Что ж такое! Разве нельзя разговаривать о Грише? Ведь ему от этого худо не станет!
- Может быть, и худо станет, - возразил Алексей Григорьевич. - Я бы очень хотел знать, что именно вы сегодня говорили с Дмитрием Николаевичем о Грише.
- Да ничего особенного, - отвечала Елена Сергеевна, - я даже не помню. Ну, о занятиях, об его здоровье, - не помню подробно.
Алексей Григорьевич молча смотрел на Елену Сергеевну. По ее возрастающему замешательству он видел, что она скрывает правду. И он решился сделать рискованный вопрос.
Твердым и решительным голосом, глядя прямо в глаза растерявшейся девушки, он спросил:
- Елена Сергеевна, что передал вам сегодня Дмитрий Николаевич? Отдайте мне это.
Елена Сергеевна спросила глухим шепотом:
- Откуда вы знаете?
Лицо ее странно и жалко побледнело, и глаза ее не могли оторваться от настойчивого взора черных глаз Алексея Григорьевича. И уже не было в душе Алексея Григорьевича ни страха, ни жалости, ни сомнений. Даже мысли определенной никакой не было. Вся его жизнь, вся его воля сосредоточились в его глазах, - и они настойчиво требовали ответа.
Елена Сергеевна все более бледнела. Она встала, словно хотелось ей уйти дальше от этих настойчивых глаз, - схватилась рукой за спинку кресла, - и рука ее вздрагивала.
- Отдайте мне то, что вы получили от Дмитрия Николаевича, - опять сказал Алексей Григорьевич. - Это у вас? Принесите сейчас же сюда.
Елена Сергеевна низко опустила голову и медленно вышла из кабинета.
XXVI
Когда она ушла, Алексей Григорьевич почувствовал странную усталость. Он бессильно опустился в кресло и сидел, ни о чем не думая, как будто бы забыв о том, что сейчас было, и о том, чего он ждет. Лик Зверя встал перед ним: гнусная пасть звериная дымилась смрадно и омерзительно.
Потом вдруг Алексея Григорьевича поразила мысль, что Елена Сергеевна, опомнившись от первого потрясения и, выйдя из-под власти его настойчивой воли, выбросит или сожжет то, что она с собой принесла сегодня от Дмитрия Николаевича. И тогда он не узнает, что это было, и ему придется еще долгие часы томиться страшной неизвестностью.
Он порывисто встал и быстро вышел из кабинета. Шаги его отчетливо и гулко раздавались на холодных желтых паркетах залы. Но через столовую он постарался пройти бесшумно.
Войдя в длинный полутемный коридор, Алексей Григорьевич увидел в полуоткрытую дверь буфетной, что Елена Сергеевна стоит у мраморной раковины, вделанной под краном водопровода в окрашенную синей масляной краской стену.
Елена Сергеевна услышала за своей спиной шаги. Поза ее выдавала растерянность и желание что-то скрыть.
Алексей Григорьевич быстро подошел к ней. Она повернулась боком к стене и держалась правой мокрой рукой за край раковины. Неловкими от торопливости движениями ноги она старалась оттолкнуть что-то к стене, - и Алексей Григорьевич увидел на полу близ края ее платья раскрытую пустую коробку.
Увидев, что Алексей Григорьевич заметил эту коробку, бледная, готовая упасть без чувств девушка быстро нагнулась к раковине, левой рукой повернула кран, чтобы бежавшая из него вода текла сильнее, и правой рукой торопливо проводила по дну раковины, словно стараясь протолкнуть что-то в отверстие нижней решетки.
Алексей Григорьевич взял ее за руки, отстранил от раковины, - она не сопротивлялась, - потом закрыл кран и нагнулся над раковиной. Вода быстро сбегала, унося с собой остатки какого-то белого порошка, который в воде, очевидно, не растворялся. Когда последние капли воды сбежали, Алексей Григорьевич увидел, что на решетке осталось несколько мелких белых крупинок.
Он осторожно собрал их двумя пальцами, бережно положил их на ладонь левой руки и подошел к выходившему на двор окну. Крупинки были прозрачно-белые, на ощупь твердые, колючие.
Алексей Григорьевич понял, что это было толченое мелко стекло. Он повернулся к Елене Сергеевне. Она стояла близ него и с тупым испугом глядела на его руки.
Он спокойно спросил Елену Сергеевну:
- Зачем вам понадобилось это стекло? Она молчала.
- Оно было вот в этой коробке? - спросил ее Алексей Григорьевич, указывая глазами на валявшуюся на полу коробку.
- Да, - тихо сказала Елена Сергеевна.
Она нагнулась, подняла коробку, подала ее Алексею Григорьевичу. Все это она проделала как-то механически, почти бессознательно.
Это была небольшая картонная коробочка овальной формы, из тех, в которых продаются маленькие конфетки для театра.
- Зачем вы это взяли? - спросил Алексей Григорьевич. Елена Сергеевна заплакала. Она закрыла лицо руками и тихо говорила:
- Не знаю. Он говорил, а я слушала и все готова была сделать. Он обошел меня ласковыми словами. Слушалась, как дура, как рыба. Он сказал мне: Возьми, подсыпай понемножку Грише в пищу. - Я и взяла, даже не думала ничего. Точно во сне было. Только сейчас поняла, что хотела сделать, на что пошла.
Замолчала. Стояла перед Алексеем Григорьевичем, низко опуская голову, вытирая платком неудержно льющиеся слезы. Алексей Григорьевич спросил:
- Раньше он вам передавал что-нибудь для Гриши?
- Нет, - сказала Елена Сергеевна, тихо плача, - это первый раз. Раньше только уговаривал. Говорил, - у Гриши полтора миллиона. Говорил, - золотой дождь. Говорил, - жена надоела, разведусь. Да этому-то я не верила. Хоть так, - большие деньги. Соблазнилась. У меня, вы знаете, братья маленькие, учить надо. Да нет, что я! Ведь вы мне достаточно платили, - на всех бы хватило. Ужасно! Сама не понимаю, - что со мной было.
- Сколько же он вам обещал? - спросил Алексей Григорьевич.
- Пять тысяч сразу, - отвечала Елена Сергеевна, - и ежегодная пенсия по тысяче рублей. В обеспечение обещал векселя выдать.
- Выгодная сделка, - холодно сказал Алексей Григорьевич. Он вышел в коридор. Из буфетной комнаты были слышны истерические рыдания.
XXVII
Алексей Григорьевич захотел увидеть Татьяну Павловну. Мучительное беспокойство, гнетущая мысль о том, что Татьяна Павловна знакома с Дмитрием Николаевичем, что это она рекомендовала ему Елену Сергеевну, - все это заставляло его спешить к ней, взглянуть в ее ясные, милые глаза, вслушаться в золотые звоны ее девически чистого голоса, прильнуть к ее нежным, прекрасным рукам, от которых пахло сладкими духами, немножко напоминавшими любимый Шурочкин кигриз, такой сладостный и радостно-забавный аромат.
Теперь, пока еще не были приняты меры к ограждению Гриши от покушения на его жизнь, Алексей Григорьевич не решился оставить его дома. Поручить его надзору экономки он не хотел, - пришлось бы этой преданной, но все-таки чужой женщине рассказывать, в чем дело, а это казалось ему теперь еще неудобным. Да и так страшно было с кем-нибудь говорить об этом!
Он пошел к Грише. Гриша сидел один за столом близ окна, скрестив стройные голые ноги, и с увлечением решал какую-то сложную задачу.
Услышав шаги отца, Гриша обратил к нему весело улыбающееся, забавно-озабоченное лицо, - задача попалась трудная. Это выражение озабоченности теперь особенно ясно выдавало Гришине сходство с его покойной матерью.
Алексей Григорьевич вспомнил Шурочкино исхудалое лицо и ее тонкие руки, когда она лежала в белом гробу, все белая в белом платье под белыми цветами, - Гришине лицо в гробу на белой подушке, и Гришины сложенные руки под белыми цветами вдруг померещились ему почти с отчетливостью галлюцинации. Холодный ужас охватил его. Он подумал:
"Нет, не будет так. На край света увезу его, схороню за океанами, не дам жадному, жестокому Зверю".
- Елене Сергеевне нездоровится, - сказал он. - Я отвезу тебя, Гриша, в гимнастический городок, а сам проеду к Татьяне Павловне. Потом за тобой заеду.
Гриша радостно начал одеваться. Он любил ездить или ходить куда-нибудь с отцом.
Натягивая теплые серые чулки на полные икры сильных ног, он сказал:
- Папочка, - сегодня утром я читал необыкновенно интересную книгу. Можешь себе представить, о чем?
- О чем, Гриша? - спросил Алексей Григорьевич. И не было в его голосе той бодрой веселости, которая всегда охватывала его, когда он разговаривал с сыном. Он сел на стул около окна, спиной к свету, чтобы Гриша не заметил его волнения.
Но уже Гриша заметил, что отец расстроен чем-то. Он опасливо посматривал на отца. Припоминал, не сделал ли он чего-нибудь такого, на что Елена Сергеевна могла бы пожаловаться. И говорил негромко:
- Об Аргентине. Необыкновенно интересная страна. Знаешь что, папочка, съездим когда-нибудь туда. На большом океанском пароходе через тропики, через экватор, - так интересно, что и сказать нельзя.
Алексей Григорьевич думал:
"Может быть, и в самом деле уехать нам с Гришей куда-нибудь, в Аргентину или на Сандвичевы острова, где жизнь людей еще близка к первоначальной дикости, где язык людей не так лжив, как наша коварная речь, где милые стихии родственнее человеку и ближе к нему, - туда, в далекий край, где нет нашей политики, и нашей цивилизации, и наших вопросов, и нашей злой и лукавой слабости".
Он представил Гришу и Татьяну Павловну в Океании, на коралловом атолле, под кущей тонких пальм, - и на минуту ему стало почти весело.
XXVIII
Санки бежали быстро по снежной мостовой. В лицо веял легкий морозный ветерок. На перекрестках улиц в железных круглых печках трещали дрова, рассыпая искры, распуская в воздухе теплый дым. Какие-то косматые, шершавые люди тянулись темными и на морозе лицами к сладкому дыму печей, прихлопывали громадными рукавицами и приплясывали, словно играли с искрами и с дымом.
Гришины щеки были румяны. Гришины глаза весело блестели, - русская зима нравилась Грише и веселила его северное сердце. Он был хорошо приучен к холоду и любил мороз.
Теперь, поддаваясь ощущению зимней бодрости, Алексей Григорьевич думал, что нельзя расстаться с родной землей, нельзя бежать за океан. Он думал, что надобно жить здесь, в этой суровой, но милой России. От Зверя, угнездившегося в городах, надобно уйти в широкие просторы русских долин, в бедный быт русской деревни, быт бедный, темный, но подлинный, верный быт трудящегося мира. Надобно окунуться в эту величайшую из всех стихий, в стихию простонародной жизни, в тот мир, где мать сырая земля неистощимо рождает все новые и новые силы, наперекор неистовству жестокой жизни.
Он вспомнил все то грубое и жестокое, что совершалось в деревне. Вспомнил разгром своей усадьбы крестьянами, теми самыми смирными и рабочими людьми, среди которых он провел свое детство, с которым он узнал, что его сверстники, товарищи его деревенских игр, Василий Менятов и Илья Цыганков, были вожаками громил, разрушивших и сжегших тот дом, в котором он родился. И ему вдруг опять стало страшно. С холодным отчаянием подумал он:
"Куда же идти?"
И ответил сам себе:
"Все-таки надобно идти к ним, на родную землю, к родному народу, и разделить его судьбу, какова бы она ни была".
Гриша весело говорил что-то, - Алексей Григорьевич едва слушал его, едва ему отвечал. И наконец Гриша замолчал. Задумался о чем-то своем.
Когда на повороте улицы санки раскатились и Гриша схватился рукой за его рукав, схватился почти бессознательно, продолжая додумывать свои думы, Алексей Григорьевич взглянул на него сбоку, опять задумчивость, легшая на раскрасневшееся Гришине лицо, сделала его так радостно и так трогательно похожим на бледное Шурочкино лицо.
Сердце Алексея Григорьевича дрогнуло. И снова в душе его поднялась тоска.
XXIX
Уже было на улицах совсем темно, когда Алексей Григорьевич позвонил в квартиру Татьяны Павловны. Горничная в белом переднике, веселая молоденькая девушка с блудливыми серыми глазами, с неярким, городским цветом лица, скоро открыла ему дверь и, не дожидаясь его вопроса, сказала:
- Барыня дома, пожалуйте.
Показалось ли только так Алексею Григорьевичу, или сегодня он особенно отчетливо подмечал все, чем сказывается в людях и в предметах печаль, только его удивило, что в серых Катиных глазах блестят слезинки. Он подумал:
"Мать больна, денег просит или барыня недовольна".
Ему казалось, что Катя стаскивает с него пальто не так ловко, как всегда. Он вошел в гостиную, где никого не было. Катя осветила комнату светом трех лампочек средней люстры и быстро ушла.
Алексей Григорьевич сел в кресло у стола. Повертел в руках альбом. Опять встал. Прошелся несколько раз по комнате. Томившее его беспокойство все возрастало.
Не зная сам, зачем он это делает, он взялся за ручку запертой двери, вошел в соседнюю темную комнату и не спеша подвигался вперед. Он даже не думал о том, что идет по комнатам чужой квартиры. Темнота успокаивала его, и он шел из комнаты в комнату.
Вдруг он увидел свет. Услышал голоса. Остановился. Хотел было повернуть назад, но стоял в странной нерешительности.
Слышалось два голоса, - тихий Катин голос и сдержанно-сердитый голос Татьяны Павловны. Казалось, что Татьяна Павловна за что-то бранит Катю. Потом она заговорила погромче, и Алексей Григорьевич услышал ее слова:
- Который раз я вам говорила, Катя. Никакого терпения нет. Если вы не хотите служить, так убирайтесь вон сейчас же.
Что-то отвечала Катя, очень тихо, но, судя по звуку ее голоса, что-то дерзкое. И тогда Татьяна Павловна, вдруг забывши, что в квартире есть гость и что надобно сдерживаться, звонко крикнула злым голосом:
- Как ты смеешь, дерзкая девчонка! Вот тебе! Вот тебе! И вместе с этими словами послышались резкие звуки двух звонких пощечин и тихие вскрикивания Кати:
-Ах! Ах!
Алексей Григорьевич стоял, охваченный негодованием и страхом. Ему казалось, что этого не может быть, что это - какая-то ошибка. Может быть, кто-нибудь другой, экономка, что ли, стоит там и бьет по щекам девушку.
Он тихо сделал два шага вперед. Перед ним в зеркале, стоявшем над нарядным туалетом, отразилось в полуобороте сильно покрасневшее, сердитое лицо Татьяны Павловны и испуганное лицо плачущей Кати. Лицо Татьяны Павловны покраснело пятнами, углы рта неприятно опустились, и она казалась грубой и вульгарной.
Катины щеки ярко пылали. Она стояла прямо, опустив руки, не вытирая быстрых слез, и говорила тихо:
- Барыня, простите, я больше не буду.
И опять поднялась красивая, белая рука Татьяны Павловны, и так спокойно и ловко, словно совершая привычное движение, звонко опустилась на покорно подставленную Катину щеку. И в то же время Татьяна Павловна кричала, уже не сдерживая голоса, грубым тоном рассерженной женщины:
- Не смей дерзить, негодная девчонка! Вот тебе за это еще! В благоуханном воздухе комнаты, нежно розовея в мягком озарении лампочек, прикрытых розовыми колпачками, мелькнула другая рука Татьяны Павловны, и четвертая пощечина раздалась как будто бы еще звонче первых трех. Катя громко зарыдала, быстро опустилась на колени и жалобным, похожим на детский, голосом говорила:
- Барыня, миленькая, больше не буду. Никогда больше не буду.
Татьяна Павловна отвернулась от нее.
Алексей Григорьевич поспешно пошел прочь. В полутьме неосвещенных комнат он задел за что-то, - послышался грохот сдвинутого с места стула. Татьяна Павловна, выглянув из двери, дрогнувшим от волнения голосом спросила:
- Кто там?
Алексей Григорьевич, не отвечая, вернулся в гостиную.
XXX
"Что же это? - думал Алексей Григорьевич. - Как может нежное сердце женщины распаляться такой злостью? Как может прекрасная рука очаровательной дамы с такой удивительной ловкостью и с такой силой опускаться на щеки перепуганной служанки? Что же это, - случайная вспышка, несчастный случай, один из тех, которые могут случиться со всяким? Или то, что делается не раз?"
"А эта глупая девчонка, которую бьют, зачем же она терпит? Зачем она сама подставляет под удары госпожи свои бледные щеки? Зачем, как рабыня, бросается к ногам обидевшей ее женщины? По привычке с детства? Или от испуга, потому что натворила что-нибудь очень скверное? Или, может быть, уже знает по опыту, что вспыльчивая барыня потом вознаградит ее за эти пощечины каким-нибудь подарком, - старым платьем, или ленточкой, или мало ли еще чем?"
Потом, вдумываясь в то, что он теперь чувствует, Алексей Григорьевич с удивлением заметил, что нет в его душе ни сильного гнева, ни яркого негодования. Скорее страх какой-то, какое-то холодное равнодушие.
Алексей Григорьевич закрыл глаза, стараясь вызвать прежний милый образ Татьяны Павловны, веселой, любезной женщины со смеющимися глазами. И это ему удалось. Он опять почувствовал в своем сердце нежную жалость к ней, к этой запутавшейся в лукавых сетях Зверя, но все-таки, конечно, милой, доброй женщины. Захотелось обойтись с ней, как с провинившимся ребенком, заставить ее застыдиться, покраснеть, раскаяться, - захотелось по-отцовски побранить, простить, увезти ее отсюда, перенести в иную жизнь, простую, здоровую, братскую, где люди не обижают друг друга.
Ведь все то, что говорила ему Татьяна Павловна, всегда казалось ему таким близким его душе. Разве не одинаково думают о жизни они оба? Разве не одинаково обоим им противен лютый Зверь, жестокий властелин города? И разве случайные победы его над нашим сердцем не должны равно печалить их обоих?
XXXI
Послышались за дверью легкие, быстрые шаги. Дверь бесшумно открылась, вошла Татьяна Павловна. Алексей Григорьевич почувствовал, что он взволнован. Он пошел к ней навстречу.
Весело улыбаясь, она протянула ему руку, - и ни в лице ее, ни в звуке ее любезного привета, ни в ее уверенных движениях ничто не напоминало той сварливой бабы, растрепанной, красной, которая свирепо била по щекам свою служанку.
Алексей Григорьевич молча пожал ее руку. Не поднес ее к губам для поцелуя, как делал это всегда, следуя приятному светскому обычаю.
Татьяна Павловна всмотрелась в его лицо. Как будто бы смутилась слегка. Слегка прикрыла веки. Спросила участливым тоном, - и в звуке ее голоса Алексею Григорьевичу послышалось притворство:
- Как поживаете, Алексей Григорьевич? Что у вас дома? Все благополучно? Гриша, надеюсь, здоров? Вы как будто бы чем-то озабочены.
Алексей Григорьевич слегка сдвинул брови, строго посмотрел в ее глаза и сказал:
- Татьяна Павловна, извините меня. Ожидая вас, я увлекся здесь моими размышлениями, довольно невеселыми, и, по моей привычке ходить по комнатам, обдумывая что-нибудь, прошелся по вашей квартире. Этого мне не следовало делать, но я это зачем-то сделал и был жестоко наказан за свою неосторожность.
Татьяна Павловна стояла перед ним, опустив глаза. Досадливая гримаска мелькнула было на ее губах, но быстро исчезла. Краска стыда заливала ее нежные щеки, и красивые маленькие уши ее под завитками темных волос краснели. Алексей Григорьевич продолжал:
- Да ведь ваш город богат, - сказал Алексей Григорьевич. Дмитрий Николаевич опять захохотал.
- До меня был богат, - развязно сказал он, - ну, а что касается меня, так я праздно лежащих богатств не выношу и стараюсь употребить их более или менее с толком. Не терплю я этой азиатчины, этих бухарских халатов. Я европеец. Мне нужен широкий размах, я люблю создавать, строить и тратить. В кубышку откладывать - не мое дело. Капиталов в свете много, французский рантье даст денег сколько хочешь и процент возьмет умеренный, - так отчего же не должны!
- А правду говорят, - спросил Алексей Григорьевич, - что ваше городское хозяйство сильно запуталось в последнее время?
- Совершенную правду, - с тем же циничным хохотом отвечал Дмитрий Николаевич.
Этот постоянный смех нагло откровенного хищника все более раздражал Алексея Григорьевича. Он поспешил перевести разговор на другие темы. Когда Дмитрий Николаевич уходил, показалось Алексею Григорьевичу, что он и Елена Сергеевна обменялись нежными взглядами. С тех пор и стал замечать в ней Алексей Григорьевич эту неприятную перемену.
После разговора с Кундик-Разноходским все это, казавшееся ему прежде вполне естественным, хотя и неприятным, стало тревожить его. А всего более тревожным было то, что в этом странном сплетении людей и отношений могла быть замешана каким-то непонятным образом и Татьяна Павловна. Конечно, если верны рассказы Кундика-Разноходского, то она окажется только слепым орудием темных замыслов Дмитрия Николаевича. Конечно, никакого участия в его планах она не могла принимать. Но все же тяжело думать, что людская злоба приблизилась и к этому светлому приюту, что дыхание Зверя проносится и над этой милой головой, что его гнойная пена может брызнуть и на эти очаровательно нежные руки.
XXV
Алексей Григорьевич позвонил и вошедшую на звонок Наташу спросил:
- Гриша дома?
- Дома, - отвечала Наташа, - сейчас Елена Сергеевна собираются идти с ним гулять.
- Попросите ко мне Елену Сергеевну, - сказал Алексей Григорьевич, - а Гриша пусть чем-нибудь пока займется.
Наташа ушла. Алексей Григорьевич не знал, что он может сказать Елене Сергеевне, о чем он может ее спросить. Но он чувствовал, что надобно что-то сделать, - и смутная тревога в его душе все возрастала. Он думал, что ход разговора сам приведет его к каким-нибудь заключениям, что лицо и глаза молодой девушки скажут больше ее слов.
Слегка запыхавшаяся и раскрасневшаяся, словно от возни, вошла Елена Сергеевна. Вглядевшись в ее миловидное лицо с ровно очерченными нетемными дугами бровей, Алексей Григорьевич вдруг подумал, что она доступна всяким влияниям. Как слушалась его, так легко готова слушаться других. Как охотно занималась вместе с Гришей гимнастикой и наравне с Гришей ходит дома и в деревне босиком, так охотно поднесет ребенку яд. Вечная исполнительница чужой воли!
Алексей Григорьевич смотрел на нее внимательно и пытливо. Ему показалось, что его пристальный взор смущает Елену Сергеевну. Она быстро сделала несколько шагов по кабинету и сказала:
- Вы желали меня видеть, Алексей Григорьевич? А я только что кончила урок с Гришей, и мы с ним уж собирались было одеваться для прогулки.
- Извините, я вас долго не задержу, - отвечал Алексей Григорьевич. Пожалуйста, присядьте, мне надобно сказать вам, - спросить вас кое о чем.
- Пожалуйста, я слушаю, - сказала Елена Сергеевна. - Я пока заняла Гришу. Он у себя.
Глядя на Алексея Григорьевича с неискренним выражением человека, который боится, что ему могут задать неприятный вопрос, Елена Сергеевна села в то же кресло, где перед этим сидел Кундик-Разноходский. И почему-то от этого сближения Алексей Григорьевич вдруг почувствовал опять жалость к этой девушке.
Может быть, она полюбила этого неискреннего, неразборчивого в средствах человека. Может быть, для него готова она даже и на преступление. Может быть, она в его руках является только слепым орудием и притворяется, только пересиливая себя.
Или солгал все это Кундик-Разноходский? Но мало было надежды на то, что слова его - ложь.
Алексей Григорьевич заговорил негромко и осторожно:
- Извините меня, Елена Сергеевна, но я должен задать вам щекотливый вопрос. И делаю это я только потому, что для меня, в интересах Гриши, совершенно необходимо разъяснить некоторые обстоятельства. Скажите, пожалуйста, когда вы в последний раз видели Дмитрия Николаевича.
Елена Сергеевна, слегка краснея и, очевидно, волнуясь, сказала:
- Не помню. Право, не помню. Когда Дмитрий Николаевич приезжал к вам?
Алексей Григорьевич спросил:
- Вы знаете, что Дмитрий Николаевич со вчерашнего дня здесь, в городе?
Елена Сергеевна промолчала, пожала плечами, - может быть, волнение мешало ей говорить.
Алексей Григорьевич продолжал спрашивать:
- Сегодня утром вы его видели?
- Право, я не знаю, почему вы об этом спрашиваете, - нерешительно сказала Елена Сергеевна. - Мои встречи не касаются моей службы у вас. Это мое частное дело. И, наконец, я имею право иметь свои секреты. Мне даже удивительно, что вы меня об этом спрашиваете.
Все это было странно, и никогда раньше Елена Сергеевна не говорила так, этим неприятным, не идущим воспитанной барышне тоном уличаемой в плутнях камеристки. Но ему нравилось то, что ей трудно солгать и что потому она не отрицает прямо сегодняшней встречи.
- Я бы не спрашивал вас, - сказал Алексей Григорьевич, - если бы дело не касалось, к сожалению, моего сына.
- Вы ставите мне в упрек мои поступки? - спросила Елена Сергеевна. - Но ведь вы не можете сказать, что я дурно влияю на Гришу. Я во всем точно следую вашим указаниям, и от меня Гриша не видит и не слышит ничего дурного и соблазнительного.
- Нет, - сказал Алексей Григорьевич, - я не об этом хочу с вами поговорить. Хотя мог бы и об этом. И даже, может быть, должен был бы поговорить с вами и об этом. Дмитрий Николаевич женат и имеет детей, но он увлекается женщинами и неспособен к длительным привязанностям. Мне давно следовало бы решительно предостеречь вас, как живущую в моем доме и, стало быть, под моей охраной молодую девушку, от возможного сближения с этим человеком. Это было бы и в ваших интересах, и в интересах того дела, которое вам в этом доме поручено.
Елена Сергеевна раскраснелась и не говорила ни слова. Алексей Григорьевич продолжал:
- Но сейчас меня интересует другое. Я говорю с вами, Елена Сергеевна, теперь только о Грише. Я боюсь, что вы разговаривали сегодня с Дмитрием Николаевичем, между прочим, и о Грише.
Елена Сергеевна в замешательстве, с притворным недоумением отвечала:
- Что ж такое! Разве нельзя разговаривать о Грише? Ведь ему от этого худо не станет!
- Может быть, и худо станет, - возразил Алексей Григорьевич. - Я бы очень хотел знать, что именно вы сегодня говорили с Дмитрием Николаевичем о Грише.
- Да ничего особенного, - отвечала Елена Сергеевна, - я даже не помню. Ну, о занятиях, об его здоровье, - не помню подробно.
Алексей Григорьевич молча смотрел на Елену Сергеевну. По ее возрастающему замешательству он видел, что она скрывает правду. И он решился сделать рискованный вопрос.
Твердым и решительным голосом, глядя прямо в глаза растерявшейся девушки, он спросил:
- Елена Сергеевна, что передал вам сегодня Дмитрий Николаевич? Отдайте мне это.
Елена Сергеевна спросила глухим шепотом:
- Откуда вы знаете?
Лицо ее странно и жалко побледнело, и глаза ее не могли оторваться от настойчивого взора черных глаз Алексея Григорьевича. И уже не было в душе Алексея Григорьевича ни страха, ни жалости, ни сомнений. Даже мысли определенной никакой не было. Вся его жизнь, вся его воля сосредоточились в его глазах, - и они настойчиво требовали ответа.
Елена Сергеевна все более бледнела. Она встала, словно хотелось ей уйти дальше от этих настойчивых глаз, - схватилась рукой за спинку кресла, - и рука ее вздрагивала.
- Отдайте мне то, что вы получили от Дмитрия Николаевича, - опять сказал Алексей Григорьевич. - Это у вас? Принесите сейчас же сюда.
Елена Сергеевна низко опустила голову и медленно вышла из кабинета.
XXVI
Когда она ушла, Алексей Григорьевич почувствовал странную усталость. Он бессильно опустился в кресло и сидел, ни о чем не думая, как будто бы забыв о том, что сейчас было, и о том, чего он ждет. Лик Зверя встал перед ним: гнусная пасть звериная дымилась смрадно и омерзительно.
Потом вдруг Алексея Григорьевича поразила мысль, что Елена Сергеевна, опомнившись от первого потрясения и, выйдя из-под власти его настойчивой воли, выбросит или сожжет то, что она с собой принесла сегодня от Дмитрия Николаевича. И тогда он не узнает, что это было, и ему придется еще долгие часы томиться страшной неизвестностью.
Он порывисто встал и быстро вышел из кабинета. Шаги его отчетливо и гулко раздавались на холодных желтых паркетах залы. Но через столовую он постарался пройти бесшумно.
Войдя в длинный полутемный коридор, Алексей Григорьевич увидел в полуоткрытую дверь буфетной, что Елена Сергеевна стоит у мраморной раковины, вделанной под краном водопровода в окрашенную синей масляной краской стену.
Елена Сергеевна услышала за своей спиной шаги. Поза ее выдавала растерянность и желание что-то скрыть.
Алексей Григорьевич быстро подошел к ней. Она повернулась боком к стене и держалась правой мокрой рукой за край раковины. Неловкими от торопливости движениями ноги она старалась оттолкнуть что-то к стене, - и Алексей Григорьевич увидел на полу близ края ее платья раскрытую пустую коробку.
Увидев, что Алексей Григорьевич заметил эту коробку, бледная, готовая упасть без чувств девушка быстро нагнулась к раковине, левой рукой повернула кран, чтобы бежавшая из него вода текла сильнее, и правой рукой торопливо проводила по дну раковины, словно стараясь протолкнуть что-то в отверстие нижней решетки.
Алексей Григорьевич взял ее за руки, отстранил от раковины, - она не сопротивлялась, - потом закрыл кран и нагнулся над раковиной. Вода быстро сбегала, унося с собой остатки какого-то белого порошка, который в воде, очевидно, не растворялся. Когда последние капли воды сбежали, Алексей Григорьевич увидел, что на решетке осталось несколько мелких белых крупинок.
Он осторожно собрал их двумя пальцами, бережно положил их на ладонь левой руки и подошел к выходившему на двор окну. Крупинки были прозрачно-белые, на ощупь твердые, колючие.
Алексей Григорьевич понял, что это было толченое мелко стекло. Он повернулся к Елене Сергеевне. Она стояла близ него и с тупым испугом глядела на его руки.
Он спокойно спросил Елену Сергеевну:
- Зачем вам понадобилось это стекло? Она молчала.
- Оно было вот в этой коробке? - спросил ее Алексей Григорьевич, указывая глазами на валявшуюся на полу коробку.
- Да, - тихо сказала Елена Сергеевна.
Она нагнулась, подняла коробку, подала ее Алексею Григорьевичу. Все это она проделала как-то механически, почти бессознательно.
Это была небольшая картонная коробочка овальной формы, из тех, в которых продаются маленькие конфетки для театра.
- Зачем вы это взяли? - спросил Алексей Григорьевич. Елена Сергеевна заплакала. Она закрыла лицо руками и тихо говорила:
- Не знаю. Он говорил, а я слушала и все готова была сделать. Он обошел меня ласковыми словами. Слушалась, как дура, как рыба. Он сказал мне: Возьми, подсыпай понемножку Грише в пищу. - Я и взяла, даже не думала ничего. Точно во сне было. Только сейчас поняла, что хотела сделать, на что пошла.
Замолчала. Стояла перед Алексеем Григорьевичем, низко опуская голову, вытирая платком неудержно льющиеся слезы. Алексей Григорьевич спросил:
- Раньше он вам передавал что-нибудь для Гриши?
- Нет, - сказала Елена Сергеевна, тихо плача, - это первый раз. Раньше только уговаривал. Говорил, - у Гриши полтора миллиона. Говорил, - золотой дождь. Говорил, - жена надоела, разведусь. Да этому-то я не верила. Хоть так, - большие деньги. Соблазнилась. У меня, вы знаете, братья маленькие, учить надо. Да нет, что я! Ведь вы мне достаточно платили, - на всех бы хватило. Ужасно! Сама не понимаю, - что со мной было.
- Сколько же он вам обещал? - спросил Алексей Григорьевич.
- Пять тысяч сразу, - отвечала Елена Сергеевна, - и ежегодная пенсия по тысяче рублей. В обеспечение обещал векселя выдать.
- Выгодная сделка, - холодно сказал Алексей Григорьевич. Он вышел в коридор. Из буфетной комнаты были слышны истерические рыдания.
XXVII
Алексей Григорьевич захотел увидеть Татьяну Павловну. Мучительное беспокойство, гнетущая мысль о том, что Татьяна Павловна знакома с Дмитрием Николаевичем, что это она рекомендовала ему Елену Сергеевну, - все это заставляло его спешить к ней, взглянуть в ее ясные, милые глаза, вслушаться в золотые звоны ее девически чистого голоса, прильнуть к ее нежным, прекрасным рукам, от которых пахло сладкими духами, немножко напоминавшими любимый Шурочкин кигриз, такой сладостный и радостно-забавный аромат.
Теперь, пока еще не были приняты меры к ограждению Гриши от покушения на его жизнь, Алексей Григорьевич не решился оставить его дома. Поручить его надзору экономки он не хотел, - пришлось бы этой преданной, но все-таки чужой женщине рассказывать, в чем дело, а это казалось ему теперь еще неудобным. Да и так страшно было с кем-нибудь говорить об этом!
Он пошел к Грише. Гриша сидел один за столом близ окна, скрестив стройные голые ноги, и с увлечением решал какую-то сложную задачу.
Услышав шаги отца, Гриша обратил к нему весело улыбающееся, забавно-озабоченное лицо, - задача попалась трудная. Это выражение озабоченности теперь особенно ясно выдавало Гришине сходство с его покойной матерью.
Алексей Григорьевич вспомнил Шурочкино исхудалое лицо и ее тонкие руки, когда она лежала в белом гробу, все белая в белом платье под белыми цветами, - Гришине лицо в гробу на белой подушке, и Гришины сложенные руки под белыми цветами вдруг померещились ему почти с отчетливостью галлюцинации. Холодный ужас охватил его. Он подумал:
"Нет, не будет так. На край света увезу его, схороню за океанами, не дам жадному, жестокому Зверю".
- Елене Сергеевне нездоровится, - сказал он. - Я отвезу тебя, Гриша, в гимнастический городок, а сам проеду к Татьяне Павловне. Потом за тобой заеду.
Гриша радостно начал одеваться. Он любил ездить или ходить куда-нибудь с отцом.
Натягивая теплые серые чулки на полные икры сильных ног, он сказал:
- Папочка, - сегодня утром я читал необыкновенно интересную книгу. Можешь себе представить, о чем?
- О чем, Гриша? - спросил Алексей Григорьевич. И не было в его голосе той бодрой веселости, которая всегда охватывала его, когда он разговаривал с сыном. Он сел на стул около окна, спиной к свету, чтобы Гриша не заметил его волнения.
Но уже Гриша заметил, что отец расстроен чем-то. Он опасливо посматривал на отца. Припоминал, не сделал ли он чего-нибудь такого, на что Елена Сергеевна могла бы пожаловаться. И говорил негромко:
- Об Аргентине. Необыкновенно интересная страна. Знаешь что, папочка, съездим когда-нибудь туда. На большом океанском пароходе через тропики, через экватор, - так интересно, что и сказать нельзя.
Алексей Григорьевич думал:
"Может быть, и в самом деле уехать нам с Гришей куда-нибудь, в Аргентину или на Сандвичевы острова, где жизнь людей еще близка к первоначальной дикости, где язык людей не так лжив, как наша коварная речь, где милые стихии родственнее человеку и ближе к нему, - туда, в далекий край, где нет нашей политики, и нашей цивилизации, и наших вопросов, и нашей злой и лукавой слабости".
Он представил Гришу и Татьяну Павловну в Океании, на коралловом атолле, под кущей тонких пальм, - и на минуту ему стало почти весело.
XXVIII
Санки бежали быстро по снежной мостовой. В лицо веял легкий морозный ветерок. На перекрестках улиц в железных круглых печках трещали дрова, рассыпая искры, распуская в воздухе теплый дым. Какие-то косматые, шершавые люди тянулись темными и на морозе лицами к сладкому дыму печей, прихлопывали громадными рукавицами и приплясывали, словно играли с искрами и с дымом.
Гришины щеки были румяны. Гришины глаза весело блестели, - русская зима нравилась Грише и веселила его северное сердце. Он был хорошо приучен к холоду и любил мороз.
Теперь, поддаваясь ощущению зимней бодрости, Алексей Григорьевич думал, что нельзя расстаться с родной землей, нельзя бежать за океан. Он думал, что надобно жить здесь, в этой суровой, но милой России. От Зверя, угнездившегося в городах, надобно уйти в широкие просторы русских долин, в бедный быт русской деревни, быт бедный, темный, но подлинный, верный быт трудящегося мира. Надобно окунуться в эту величайшую из всех стихий, в стихию простонародной жизни, в тот мир, где мать сырая земля неистощимо рождает все новые и новые силы, наперекор неистовству жестокой жизни.
Он вспомнил все то грубое и жестокое, что совершалось в деревне. Вспомнил разгром своей усадьбы крестьянами, теми самыми смирными и рабочими людьми, среди которых он провел свое детство, с которым он узнал, что его сверстники, товарищи его деревенских игр, Василий Менятов и Илья Цыганков, были вожаками громил, разрушивших и сжегших тот дом, в котором он родился. И ему вдруг опять стало страшно. С холодным отчаянием подумал он:
"Куда же идти?"
И ответил сам себе:
"Все-таки надобно идти к ним, на родную землю, к родному народу, и разделить его судьбу, какова бы она ни была".
Гриша весело говорил что-то, - Алексей Григорьевич едва слушал его, едва ему отвечал. И наконец Гриша замолчал. Задумался о чем-то своем.
Когда на повороте улицы санки раскатились и Гриша схватился рукой за его рукав, схватился почти бессознательно, продолжая додумывать свои думы, Алексей Григорьевич взглянул на него сбоку, опять задумчивость, легшая на раскрасневшееся Гришине лицо, сделала его так радостно и так трогательно похожим на бледное Шурочкино лицо.
Сердце Алексея Григорьевича дрогнуло. И снова в душе его поднялась тоска.
XXIX
Уже было на улицах совсем темно, когда Алексей Григорьевич позвонил в квартиру Татьяны Павловны. Горничная в белом переднике, веселая молоденькая девушка с блудливыми серыми глазами, с неярким, городским цветом лица, скоро открыла ему дверь и, не дожидаясь его вопроса, сказала:
- Барыня дома, пожалуйте.
Показалось ли только так Алексею Григорьевичу, или сегодня он особенно отчетливо подмечал все, чем сказывается в людях и в предметах печаль, только его удивило, что в серых Катиных глазах блестят слезинки. Он подумал:
"Мать больна, денег просит или барыня недовольна".
Ему казалось, что Катя стаскивает с него пальто не так ловко, как всегда. Он вошел в гостиную, где никого не было. Катя осветила комнату светом трех лампочек средней люстры и быстро ушла.
Алексей Григорьевич сел в кресло у стола. Повертел в руках альбом. Опять встал. Прошелся несколько раз по комнате. Томившее его беспокойство все возрастало.
Не зная сам, зачем он это делает, он взялся за ручку запертой двери, вошел в соседнюю темную комнату и не спеша подвигался вперед. Он даже не думал о том, что идет по комнатам чужой квартиры. Темнота успокаивала его, и он шел из комнаты в комнату.
Вдруг он увидел свет. Услышал голоса. Остановился. Хотел было повернуть назад, но стоял в странной нерешительности.
Слышалось два голоса, - тихий Катин голос и сдержанно-сердитый голос Татьяны Павловны. Казалось, что Татьяна Павловна за что-то бранит Катю. Потом она заговорила погромче, и Алексей Григорьевич услышал ее слова:
- Который раз я вам говорила, Катя. Никакого терпения нет. Если вы не хотите служить, так убирайтесь вон сейчас же.
Что-то отвечала Катя, очень тихо, но, судя по звуку ее голоса, что-то дерзкое. И тогда Татьяна Павловна, вдруг забывши, что в квартире есть гость и что надобно сдерживаться, звонко крикнула злым голосом:
- Как ты смеешь, дерзкая девчонка! Вот тебе! Вот тебе! И вместе с этими словами послышались резкие звуки двух звонких пощечин и тихие вскрикивания Кати:
-Ах! Ах!
Алексей Григорьевич стоял, охваченный негодованием и страхом. Ему казалось, что этого не может быть, что это - какая-то ошибка. Может быть, кто-нибудь другой, экономка, что ли, стоит там и бьет по щекам девушку.
Он тихо сделал два шага вперед. Перед ним в зеркале, стоявшем над нарядным туалетом, отразилось в полуобороте сильно покрасневшее, сердитое лицо Татьяны Павловны и испуганное лицо плачущей Кати. Лицо Татьяны Павловны покраснело пятнами, углы рта неприятно опустились, и она казалась грубой и вульгарной.
Катины щеки ярко пылали. Она стояла прямо, опустив руки, не вытирая быстрых слез, и говорила тихо:
- Барыня, простите, я больше не буду.
И опять поднялась красивая, белая рука Татьяны Павловны, и так спокойно и ловко, словно совершая привычное движение, звонко опустилась на покорно подставленную Катину щеку. И в то же время Татьяна Павловна кричала, уже не сдерживая голоса, грубым тоном рассерженной женщины:
- Не смей дерзить, негодная девчонка! Вот тебе за это еще! В благоуханном воздухе комнаты, нежно розовея в мягком озарении лампочек, прикрытых розовыми колпачками, мелькнула другая рука Татьяны Павловны, и четвертая пощечина раздалась как будто бы еще звонче первых трех. Катя громко зарыдала, быстро опустилась на колени и жалобным, похожим на детский, голосом говорила:
- Барыня, миленькая, больше не буду. Никогда больше не буду.
Татьяна Павловна отвернулась от нее.
Алексей Григорьевич поспешно пошел прочь. В полутьме неосвещенных комнат он задел за что-то, - послышался грохот сдвинутого с места стула. Татьяна Павловна, выглянув из двери, дрогнувшим от волнения голосом спросила:
- Кто там?
Алексей Григорьевич, не отвечая, вернулся в гостиную.
XXX
"Что же это? - думал Алексей Григорьевич. - Как может нежное сердце женщины распаляться такой злостью? Как может прекрасная рука очаровательной дамы с такой удивительной ловкостью и с такой силой опускаться на щеки перепуганной служанки? Что же это, - случайная вспышка, несчастный случай, один из тех, которые могут случиться со всяким? Или то, что делается не раз?"
"А эта глупая девчонка, которую бьют, зачем же она терпит? Зачем она сама подставляет под удары госпожи свои бледные щеки? Зачем, как рабыня, бросается к ногам обидевшей ее женщины? По привычке с детства? Или от испуга, потому что натворила что-нибудь очень скверное? Или, может быть, уже знает по опыту, что вспыльчивая барыня потом вознаградит ее за эти пощечины каким-нибудь подарком, - старым платьем, или ленточкой, или мало ли еще чем?"
Потом, вдумываясь в то, что он теперь чувствует, Алексей Григорьевич с удивлением заметил, что нет в его душе ни сильного гнева, ни яркого негодования. Скорее страх какой-то, какое-то холодное равнодушие.
Алексей Григорьевич закрыл глаза, стараясь вызвать прежний милый образ Татьяны Павловны, веселой, любезной женщины со смеющимися глазами. И это ему удалось. Он опять почувствовал в своем сердце нежную жалость к ней, к этой запутавшейся в лукавых сетях Зверя, но все-таки, конечно, милой, доброй женщины. Захотелось обойтись с ней, как с провинившимся ребенком, заставить ее застыдиться, покраснеть, раскаяться, - захотелось по-отцовски побранить, простить, увезти ее отсюда, перенести в иную жизнь, простую, здоровую, братскую, где люди не обижают друг друга.
Ведь все то, что говорила ему Татьяна Павловна, всегда казалось ему таким близким его душе. Разве не одинаково думают о жизни они оба? Разве не одинаково обоим им противен лютый Зверь, жестокий властелин города? И разве случайные победы его над нашим сердцем не должны равно печалить их обоих?
XXXI
Послышались за дверью легкие, быстрые шаги. Дверь бесшумно открылась, вошла Татьяна Павловна. Алексей Григорьевич почувствовал, что он взволнован. Он пошел к ней навстречу.
Весело улыбаясь, она протянула ему руку, - и ни в лице ее, ни в звуке ее любезного привета, ни в ее уверенных движениях ничто не напоминало той сварливой бабы, растрепанной, красной, которая свирепо била по щекам свою служанку.
Алексей Григорьевич молча пожал ее руку. Не поднес ее к губам для поцелуя, как делал это всегда, следуя приятному светскому обычаю.
Татьяна Павловна всмотрелась в его лицо. Как будто бы смутилась слегка. Слегка прикрыла веки. Спросила участливым тоном, - и в звуке ее голоса Алексею Григорьевичу послышалось притворство:
- Как поживаете, Алексей Григорьевич? Что у вас дома? Все благополучно? Гриша, надеюсь, здоров? Вы как будто бы чем-то озабочены.
Алексей Григорьевич слегка сдвинул брови, строго посмотрел в ее глаза и сказал:
- Татьяна Павловна, извините меня. Ожидая вас, я увлекся здесь моими размышлениями, довольно невеселыми, и, по моей привычке ходить по комнатам, обдумывая что-нибудь, прошелся по вашей квартире. Этого мне не следовало делать, но я это зачем-то сделал и был жестоко наказан за свою неосторожность.
Татьяна Павловна стояла перед ним, опустив глаза. Досадливая гримаска мелькнула было на ее губах, но быстро исчезла. Краска стыда заливала ее нежные щеки, и красивые маленькие уши ее под завитками темных волос краснели. Алексей Григорьевич продолжал: