Здесь Боре наконец была дарована свобода. То, что по-настоящему интересовало Олечку, не могло появиться на полках магазина номер семьдесят девять в принципе, поэтому девушка без промедления пересекла неширокую проезжую часть улицы Качалова и окунулась в группу граждан, ждущих прибытия общественного транспорта. А Боря быстренько, с глаз долой, юркнул в глухую пещеру магазина. Толкин-Светелкин, в отличие от книг издательства «Olympia Press», вполне и даже очень просто мог обнаружиться на полке книжного. Это Борис учитывал, и поэтому первым делом отправился к стойке англоязычного худлита.
   У веревочки потела небольшая очередь желающих порыться на самих полках. Боря не стал присоединяться к жаждущим непосредственного контакта с печатным словом. С этой стороны прилавка он быстро обозрел сегодняшний ассортимент и, не обнаружив ничего подозрительно среди там и сям выступавших не очень многочисленных толстых корешков, перевел наконец дыхание. Совершенно уже успокоившись, Катц бросил последний контрольный взгляд на англо-американский стеллаж и перешел к соседнему прилавку. «Книги по искусству на всех языках». Вот это место, этот тихий, несуетливый уголок Качаловки Боря действительно любил. Тут, и только тут он мог мечтать и предаваться дивным грезам.
   «Chagall» – 350 рублей. Беленький бумажый ценник одним крылышком попал под доску переплета в блестящем многоцветном супере, зато другим – свободно и даже гордо реял на глянцем отливающими буквами «Сh». «Modigliani» – 270. Смотри, за так. «Bosch» – 420. Hieronymus. Можно понять, в три раза толще. Да.
   «Боже мой», – думал Борис. Даже если допустить немыслимое, вообразить, что из всех этих дохлых пыльных патентов, неизвестно зачем складируемых его научным руководителем к. т. н. Вайсом, может вдруг сложиться диссертационная работа и Боря ее составит и даже защитит, лет через восемь, десять или пятнадцать, получит затем старшего научного, главой взметнется выше облаков, добьется всего-всего, что только можно добиться в этой жизни упорством и трудом, даже тогда его зарплаты, денежного довольствия в 250 ежемесячных рублей, будет недостаточно для приобретения всего лишь одного-единственного, самого тонкого из всех, альбома издательства «Abrams».
   А между тем, эти альбомы не лежали на витрине неприкасаемыми экспонатами из Государственного Эрмитажа. Их покупали. Или вот собирались купить у Бори прямо на глазах. Немолодая пара вальяжно и неторопливо листала самую большую, самую дорогую из всех амбарных книг. Том Иеронимуса Босха. Седой мужчина с перстнем на мизинце и дама с удивительно белыми, словно каким-нибудь алмазным раствором протравленными пальцами не суетились, они подолгу рассматривали цветные развороты, негромко переговаривались, улыбались. Время от времени прохладной волной над красочными площадями проплывала рука, а в такт ей волной душистой покачивались головы, и по тому, с каким почтением обычно неморгающий, негнущийся продавец сам нежно и сладко вибрировал среди этих легчайших колебаний воздуха, как благосклонно, даже благоговейно дышал, не оставалось никаких сомнений – перед Борисом не гопка любителей на шару лапать нежный глянец, а самые настоящие покупатели.
   «Боже мой, – думал Катц, готовясь вот-вот узреть в одной руке сразу пять сотенных билетов. – Интересно, какого возраста у них, у этих людей, младшая любимая дочь? Или внучка от старшего, допустим, сына?»
   Может быть у дамы сейчас упадет на пол батистовый платочек и Боря его стремительно поднимет? Или квитанция, чрезвычайной важности записка, вдруг выскользнет из черного бумажника седого джентльмена прямо под ноги Боре? Почему нет, и не такие повороты подстраивает жизнь, известно...
   – Катц, – счастливо свистнули у Бори за спиной, и чья-то рука легко, как прошлогодний сухостой, метелку, развернула замечтавшегося было молодого человека лицом к себе. – Танцуй, братан, – сказала Олечка и повела приятеля на улицу.
   Справа у двери, возле кудрявой рогатины старого дерева скучал плешивый тип в темных очках «капелька». Его рыжий дешевенький портфель покоился на круглом, захватанном руками металлическом поручне, и потому простого, незатейливого толчка ласковой Олиной ладошки оказалось вполне достаточно для того, чтобы нос Катца уткнулся в распахнутое ему навстречу третьесортное писчебумажное нутро. «The Lord of the Rings». Del Rey.
   – Просил сначала сороковник, – пропела Олечка Боре в чистое ухо, – но я умяла на тридцать пять.
   Боре показалось на какое-то мгновение, что легкие его расправились раз и навсегда, зато мочевой пузырь стал резко и тревожно сокращаться. Однако ужас и хруст крушения идиллии, потери права на Олечкину компанию, надежды покорить ее однажды каблучками и этот гнусный, похабный говорок сменить на нежный, человеческий – треск и распад лестницы в небо был легкой музычкой в сравнении с суровой дробью, неумолимым барабанным боем несущегося, как паровоз, летящего на Катца унижения. Какой немыслимо позорный заключительный аккорд! Сейчас при всех, как бузина, колхозник, лепясь задницей к штукатурке, раскорячив ноги, изогнув спину и вывернув ладонь, Боря должен будет запустить руку в штаны, и там ногтями отдирать цветастый ситец... Нет, лучше умереть...
   – Я... – прошептал Катц, – того... деньги забыл дома...
   – Елы, – глядя в померкшие глаза Борька, быстро проговорила Оля. – Ты чего, родной? Не надо так расстраиваться. До, блядь, позеленения. Не бзди, Чапаев, не пугай людей, у меня как раз остался сороковник. В понедельник отдашь.
   Еще через секунду талмуд уже был в деревянных, бескровных, скрюченных, кривых руках Катца.
   – Поздравляю, – вполне искренне сказала Оля.
   Потом она взяла из рук паралитика счастливое приобретение и быстро начала листать. Перед глазами замелькали буквицы, потом карты, потом руны.
   – Славно, – два раза повторила девушка, а затем, совсем по-свойски ткнув кулачком между лопаток счастливого везунка Катца, добавила: – Давай, в общем, наслаждайся, а мне сегодня надо оторваться.
   Она взглянула на тусклый циферблат своих электрических часиков и быстро зашагала по Качалова в сторону Кинотеатра повторного фильма.
   Первым желаньем Бори было естественное. Сейчас же зай ти в магазин и сдать Толкина приемщице. Вернуть хотя бы рублей двадцать пять. Но он не посмел. Второй раз соблазн посетил Бориса на улице Горького у входа в «Академкнигу». И вновь он не решился. Кто знал, куда оторвалась Олечка и не столкнется ли он с ней сейчас прямо нос к носу. Постояв нерешительно, минуту-другую у входа в метро, на верхней ступеньке, в мире, где при наличии воли можно было, еще было можно обменять подарок судьбы на деньги, Боря, в виду отсутствия таковой, в виду текущего неутешительного, перекрученного состояния внутреннего стержня, покачнулся и начал спускаться, вглубь, в темноту того мира, где от книги уже нельзя было избавиться никак, вообще, даже, подобно кошке, сунув ее башкой в несвежий с рождения унитаз.
   Так Боря и ехал через весь город, а потом и пригород, держа в руках с каждым километром все непристойнее разбухавший и тяжелевший иноязычный том, чем привлекал, конечно, ненужное внимание общественности. Увы, в отличие от арктически совершенного Яна Яновича, даже в самом магазине на Качаловке, что уж тут говорить о левых продавцах, не имели обыкновения заворачивать книги в бандерольную, непрозрачную бумагу. Но Боря никакого неудобства от это своей невписанности в социум сегодня не испытывал. В его тело сегодня можно было легко и безболезненно вводить железные булавки, иголки, отвертку, шило, а уж косыми взглядами прохаживаться, скользить лишь по поверхности, да сколько угодно и вовсе без малейшего шанса на ответную реакцию.
   А вывел мозг Катца из опасного, сопредельного с началом полного распада оцепенения только его всегда здоровый желудок. После полуторачасового неподвижного пребывания уже на общажной кровати, все с тем же Толкиным-Располкиным на коленях, подложечка Бориса довольно требовательно соснув и даже кольнув слегка, царапнув, вывела его простреленный во всех местах организм из забытья, двенадцатиперстие строго напомнило: «Не жрато, однако, с самого утра». С девяти, а сейчас уже шестой час.
   Тут только голова с офицерским отважным профилем включилась и тихо, со стоном, радировала в левую половину собственной брюшной полости: «А нечего». В горе и отупении от накрывшего его несчастья Боря не только не посетил свой любимый гастроном на Большой Бронной, – сойдя с электрички в Фонках, он также глупо провлачился мимо скромного, но тоже уважаемого орсовского продуктового. Даже в угловой, вшивый молочный возле самой общаги Боря и то не заглянул. И теперь, теперь в субботней сомнамбулической тишине очищенных к вечерней зорьке прилавков миляжковской периферии даже за хлебным батоном, банкой салата из морской капусты надо было ехать в центр города, на остановку «Горсовет», за пять копеек в одну сторону.
   И от одной мысли об этом мужество, оставившее Борю, казалось, навсегда, вернулось к юноше. Он рывком встал и за спиной, на кровати оставив наконец подлую жирную книгу, шагнул целенаправленно, осознанно в угол к холодильнику, открыл холодное и безнадежно пустое чрево, решительно выдвинул поддон из-под морозильника, извлек кусман завернутого в полиэтилен подцеповского, Ромкиного сала, его недельную отмеренную пайку, ножом оттяпал две желтые соленые полоски с самого края, порубил каждую на белые пальчики и затем начал, сопя и задыхаясь, засовывать себе один за другим в рот. Пхать, как говорят, на исторической родине продукта.

ПАПКА

   О необязательности профессора Прохорова в институте ходили легенды. Настолько многообразные, правдоподобные и всегда свежие, что достоверности в них было, как легкой фракции в дедушкиной бражке. Процентов восемь-десять. Примерно столько же, сколько в историях о перманентом процессе бракосочетания с разнообразным младшим медперсоналом, сестричками и санитарками самого директора ИПУ, члена-корреспондента АН СССР Антона Васильевича Карпенко или же в злых и остроумных байках о патологической любви заведующего электромеханическим отделением ИПУ профессора Вениамина Константиновича Воропаева к самой интеллигентной из всех шоферских игр – домино.
   И тем не менее факт остается фактом – Михаил Васильевич, не склонный бросать хлеб недоеденным, в роли первого оппонента вполне и даже запросто мог заставить целый ученый совет париться полтора часа. Ждать его, профессора Прохорова, куковать всем кворумом, лишь только потому, что на полигоне в Мячкове из-за сбоев с электропитанием никак не получалось дорезать очередной углецеметный блок. Одна идея не давала покоя профессору уже дней пять, и он собирался покончить с ней в машине по дороге домой. По этой-то простой причине уезжать без свеженьких, специально для него заряженных осциллограммных лент Михаил Васильевич ни в коем случае не собирался.
   Отчего на этот раз профессор мог опоздать или вовсе не явиться на встречу с собственным аспирантом Романом Подцепой, заранее известно, конечно, не было. Букет причин и поводов всегда благоухал разнообразием и непредсказуемостью. Звонок из Гипроуглемаша или нечаянное столкновение в институтском палисаде с завотделением разрушения угля и пород Моисеем Зальмановичем Райхельсоном. Обмен новостями или тут же вспыхнувший ученый спор. Все, что угодно – огнеопасный хворост и ломкий, сухой травостой мог поджидать, потрескивая от готовности, буквально за любым углом. Профессор Прохоров зажигался махом. Молниеносно. Это был человек вдохновения. Зато его косоватый аспирант, обстоятельный и неторопливый математик Роман Подцепа, законно и заслуженно мог претендовать на звание самого планового элемента всей плановой экономики Союза Советских Социалистических Республик. И вовсе не удивительно, что всякое соприкосновение со всепобеждающей стихийностью научного руководителя оставляло ощущение некоторого дискомфорта в Ромкином математически правильном организме, даже легкого головокружения. Иногда это странное и непривычное чувство было исключительно приятным, даже незабываемым. Например, два с половиной года тому назад, когда сразу после доклада на молодежной секции научно-практического форума в актовом зале ЮИВОГ – Южносибирского института вопросов горной отрасли к Ромику подошел московский профессор и предложил место в аспирантуре. Но гораздо чаще внезапный и внеочередной выход из расчетной колеи раздражал, а то и натурально злил Романа Романовича.
   – А, вот кто мне нужен, – вчера, в дверях архива ученого совета на четвертом этаже главного корпуса ИПУ, куда редкая муха долетает и уж совсем никогда бескрылое твердое тело, профессор Прохоров буквально сцапал своими маленькими, аккуратными, но по-спортивному шершавыми ладошками Ромкину большую и мягкую пятерню. Поймал по ходу быстрого движения аспиранта, не вовремя сунувшегося в коридор.
   – Очень, очень хорошо. Алексей мне тут все уши прожужжал про ваши подвиги, давайте-ка завтра в одиннадцать, хотя нет, погодите, погодите, в двенадцать тридцать, да, в час приносите все ко мне, будем смотреть.
   Конечно, нормальный человек должен был обрадоваться и даже, может быть, запеть. Оказывается, Левенбук не просто так заглядывал в Ромкины распечатки и миллиметровки последние дни. Не от скуки обсуждал чудесные, один к одному ложившиеся результаты всех последних расчетов. Ромкин алгоритм вычисления реальных нагрузок заработал. Заработал, и это невозможно было отрицать, более того, об этом нельзя было не сообщить выше. Туда, где уже благовонный борщевой лавр увивал лестничную колоннаду горной науки. Но Рома не запел, хотя и голос у него был неплохой, и слух. Роман Подцепа расстроился.
   Увы, так уж получилось, некоторые вещи он планировал на короткую дневную перспективу, некоторые намечал сделать в недельном интервале, но было и то, неотменяемое, что Рома столбил за год, за триста шестьдесят пять дней до предполагаемого события. Он был терпелив, как рыбка в банке. Слоник в шкафу. Он мог и умел ждать. Час, два, четыре или двенадцать. В любой день сентября, тринадцатого или пятнадцатого, никаких проблем. Шестнадцатого и двадцать пятого, пожалуйста, но только не четырнадцатого.
   Четырнадцатого сентября тысяча девятьсот восемьдесят второго года, в день, когда окошки аэрофлотовских касс, как бегунки на логарифмической линейке элементарной системы предварительных продаж, все дружно, разом открывали двадцать восьмое сентября, Роман Подцепа должен был на первой послеобеденной электричке ехать от платформы Фонки по направлению к Быково. Утречком быстренько оттарабасить на ВЦ пару новых вариантов – и лететь. Пока пусть фигурально выражаясь, но за билетом на самолет. На вечерний рейс Москва – Южносибирск, вылетающий из аэропорта Внуково двадцать восьмого сентября в двадцать один час тридцать минут и прибывающий в Южносибирск утром двадцать девятого в шесть сорок пять.
   Томилино, Красково, Малаховка, Удельная, Быково. Четверть часа солнечным зайчиком по зеленым откосам полосы отчуждения. Столько же солнечными часами, черной, минуты медленно урезающей тенью на сером асфальте. Полтора километра от ж/д Быково до авиа. Пусть даже час, не академический, а полновесный астрономический, в кассовом зале, но в любом случае, в начале третьего снова небо над головой и ветер целенаправленного, целеустремленного движения. Теперь с востока на запад. С аэрофлотовским билетом в кармане. Платформа Быково – платформа Фонки. И столь же стремительный пеший, кленовый финишный бросок. Улица Электрификации – 1-й Фонковский проезд. Не позднее трех тридцати Роман Подцепа обязан был вернуться в сектор. В ИПУ. Все складывалось, и оставалась совсем смешная малость. Дождаться, когда сблевнет последний из коллег, утащит хрящи художественные и не – портфель и уши, чтобы уже в нежно мерцающей тишине с пользой сгоревшего дня позвонить домой, в Южносибирск. Туда, где время всегда правофланговое, всегда впереди на четыре часа, смирно ли, вольно ли, туда, где уже укладываются спать, где уже гасят свет, но все равно с надеждой, с верой, что телефон еще проснется, еще зальется до всеобщего отбоя химической междугородней трелью. Ромка должен был успеть сказать Южносибирску главное «спокойной ночи» года: «Дима, сынок, ну все, папа купил билет. Тебе что привезти?»
   Таким простым и ясным было расписание дня на четырнадцатое сентября тысяча девятьсот восемьдесят второго. Сверкало медью выбитой таблички целый год до вчерашней нечаянной встречи на сплюснутом от вечной неполноценности и скудости осветительных приборов, четвертом этаже главного корпуса ИПУ. Дурацкая экономия.
   – В двенадцать тридцать, в час... – прощаясь с Ромой, профессор щедро сорил вариантами. И каждый последующий расстраивал Р. Р. Подцепу еще больше предыдущего. Во всех случаях первая послеобеденная электричка отменялась. Да и вторая тоже. Даже, если подобно девичьему счастью, профессор явится в свой кабинет с самой минимальной из всех возможных задержек, ну скажем в три по полудню, раньше семи или восьми вечера билета у Ромки не будет. Аэрофлотовского проездного документа с сигарообразным контуром ТУ-104 на фоне волнообразных облаков. А это значит, даже за деньги, даже из душного пенальчика аэропортовского телефона-автомата позвонить домой уже не получится. Носишко ночи, по-буратиньи удлиняясь, проткнул волшебную холстину и стал опять коротким – вышел в завтра. Марина с Димкой уже спят.
   План сорван. Нарушен, искажен, три раза перечеркнут, снабжен дурацким sic и нота-бене на полях. Неаккуратность, грязь, небрежность, которые Роман так не любил. Он любил, когда все без помарок, в папочках, коробочках, на полочках, чин-чинарем, одно за другим и в плановом порядке. Вот почему настроение Р. Р. Подцепе легко и просто можно было испортить. Влезть в душу, где все как на чертежном ватмане – линия к линии, влезть в сапогах и наследить. И на страже этой идеальной, правильной и маркой внутренней картинки стояло всего-то ничего – довольно грубоватое, босяцкое, дворового разлива чувство юмора. Косоватый увалень Роман Подцепа считался хамоватым малым лет с шестнадцати, с тех пор как из комнаты, в которой была всего-навсего одна кровать, а за ширмой материнский диванчик, он попал в многоподушечный казарменный покой Физико-математической школы при Новосибирском государственном университете. Осенью семидесятого. После того, как весной того же года прикатил из своего шахтерского Кольчугина и занял первое место на областной олимпиаде в городе Южносибирске.
   – Подцепа, плывешь с нами в субботу на острова? – интересовались с дальней кровати в левом ряду.
   – Есть одна вакансия, – торопливо соблазнял уже сосед, сопевший на расстоянии протянутой руки, – девчонки шестиместную резиновую лодку где-то надыбали.
   – Нет, – отвечал Подцепа, – шестиместная резина – это не мой размер. Мой – номер два.
   В субботу Роман ехал в город провожать маму, Ольгу Дмитриевну. Две недели тому назад она приехала на краткосрочные курсы усовершенствования врачей, а теперь вот уезжала домой, в Кольчугино. Чемодан на нем, на Роме. Но разве он обязан кому-то это объяснять? Не обязан. Ни тогда, ни сейчас.
   Одна беда и незадача – профессору Прохорову так просто не наладишь саечку и не отвесишь щелбанов, не отошьешь светило горной науки.
   – А, вот кто мне нужен...
   «Ошибаетесь, Михаил Васильевич, вам нужен компас и бинокль. Чтобы ориентироваться на местности и с командирского второго не залетать вот так шальною пулей в рабоче-крестьянскую трубу четвертого».
   Увы. Шутилка даже не включалась, не зажигалась вовсе при встрече с научным руководителем, а значит, Михаил Васильевич мог сделать со своим аспирантом Р. Р. Подцепой буквально все и, главное, в любой момент. Во всяком случае, запросто то, что редко кому удавалось в ФэМэШа. Михаил Васильевич Прохоров мог поломать, расстроить, изменить Ромкины планы. Совсем простые, как орешек.
   Роман Романович Подцепа хотел, чтобы у него все было по-людски. Ромкина мать, врач районной поликлиники, всю жизнь прожила одна. В маленькой комнате под лестницей на первом этаже черного бревенчатого барака. Выбежишь на улицу – и осенят тебя не Бетельгейзе с Арктуром, а красная звездочка на закопченной вышке шахтного копра. На этой шахте, им. С. М. Кирова, когда-то работал Ромкин отец, но от него не осталось ничего, кроме вибрирующего по ночам, как сломанный водопровод, словечка «працювати».
   – Ага? Пошел, поехал, значит, працювати, – с какой-то невыразимой, неподражаемой смесью презрения и безнадежности резала Ромкина мама, если вдруг кто-нибудь из соседок, знакомых заходил пожаловаться на некрасивые проделки мужика.
   Когда Ромке было два года, его отец, такой же точно, Роман Романович Подцепа, уехал в Горловку на месяц, к родителям «пошукать», посмотреть как там они устроились после затянувшейся на десять с лишним лет эвакуации, уехал и не вернулся. Стал працювати. До побачення.
   До собачення. Нет. Ромкин сын, Дима, никогда в жизни не услышит это горловое, зобное «пр-цю-пр-цю». Как будто кто-то кого-то подманивает в ночи. Гусенка или крысу. Зовет, да не тебя. Не будет Ромкин сын гадать на печной гуще зимней ночи, гадать и отворачиваться к стенке. Избавлен. Его отец, Роман Романович даже не второй, а третий, третий Роман Романович, еще мальчишкой решил, что у негото самого все будет не так и по-другому. По-людски. Решил и потому сына называл не Ромкой, как простодушно предлагала наивная жена Маринка, а Димой. Дмитрий Романович Подцепа. Все начал заново. По плану и по уму.
   Как и положено косому математику, Р. Р. Подцепа-третий непоколебимо и свято верил в исполнимость предначертаний, разумно, логически обоснованных построений. Задач и планов. Его парадоксальные решения, так поражавшие порой окружающих, всегда и неизменно диктовались самыми простыми и прагматическими соображениями. Не зря же с детства, столько, сколько себя Подцепа помнил, путеводной у него была не звездочка на небе – как сахар, сиюминутная, дождик слизнул – и нет. Совсем другое. Пятиконечный, в небо вставленный, вколоченный чугун-чигирь на воробьиной балке промышленного сооружения.
   Первый кандидат на единственное место мэнээса в институте прикладной механики, Роман Романович Подцепа после окончания университета во время распределения выбрал не Академгородок, а ЮИВОГ. Южносибирский институт вопросов горной отрасли – заштат двоечника. Выбрал по одной простой причине: молодым семейным специалистам предоставлялась квартира. Выбрал – и не ошибся. Сын Дима родился в отдельной однокомнатной на улице Красноармейская. Двадцать девятого сентября тысяча девятьсот семьдесят седьмого.
   Совсем маленького Диму Ромка носил на руках. Как свежий нарезной батон. От Красноармейской до Притомской набережной. Шел поздним бабьим летом между цыганских платочков, пятнистых шалей субботних бульваров. У парапета садился на длинную скамейку и читал вполголоса в пуховое одеяльце завернутой колбасе капитальный труд Прохорова – Левенбука «Стохастические процессы в приводах горных машин». Часа через два, выспавшись, приходила Маринка, и от тихого неудержимого смеха делалась румяной.
   «Уравнение движения для каждой обобщенной координаты q можно получить, применив преобразование Лагранжа к уравнению энергетического баланса системы».
   У всех было прекрасное настроение в тот год. И все друг друга понимали. А голубей на чердаке хрущевки, «пр-цю-пр-цю», где-то в углу между стеной и потолком, Ромка стал слышать года через два, когда случилось чудо. К похожему на медведя, на минутку скинувшего шкуру, большому, кривоватому и даже слегка косолапому молодому докладчику, только что сошедшему с трибуны научно-практического форума, подкатил компактный, упругий и шершавый, как баскетбольный мячик, московский гость и, протянув короткую ладонь, сказал: «Прекрасно. Я вас поздравляю. Давайте познакомимся. Прохоров, Михаил Васильевич».
   – Прохоров, Маринка, ты представляешь, сам Прохоров.
   Но Маринка молчала. Она работала на ВЦ того же самого ЮИВОГа, и Ромка был уверен, что объяснять ей ничего не надо. Он был расстроен, даже удивлен, что все-таки приходится. Как-то по-детски.
   – У нас же даже совета своего нет. А без степени, ну что? Вечные сто тридцать и эта конура под крышей? А так двухкомнатная или трехкомнатная, будьте любезны, а через пару лет своя лаборатория. Что скажешь? Будешь женой зав лаба или замдиректора, не хочешь? Сама начальником ВЦ или системного отдела...