Я пошел искать удачи вдоль бережка и вдруг заметил в одном месте, что вроде как ручеек впадает в водоем. Все подо льдом и под снегом. Может быть, просто сухая канава, но, может, и ручеек. Немедленно я прорубил лунку в трех метрах от устья предполагаемого ручейка.
   В это время на льду произошло заметное событие. Появилась новая группа рыбаков. Впереди шел молодой человек в белом военном полушубке и нес пешню и ящик; сзади шел молодой человек в белом полушубке и нес чемодан (скорее всего, с провиантом); между ними шел пожилой человек в новой похрустывающей канадской шубе. Он нес удочку. Группа расположилась метрах в пятидесяти от меня. Молодой человек с пешней прорубил лунку, другой молодой бросился шумовкой вычерпывать лед. Потом я потерял из виду своих соседей, ибо у меня вдруг пошел беспрерывный мерный окунь.
   Очнулся я оттого, что молодой человек в белом полушубке, запыхавшись, прибежал ко мне.
   -- Скажите, пожалуйста (самая вежливая интонация), на какую мормышку вы ловите?
   Я показал. Молодой человек убежал. Некоторое время у соседей царила сосредоточенность. Перевязывали мормышки. Через четверть часа молодой человек в белом полушубке прибежал снова.
   -- Скажите, а сколько мотылей вы насаживаете на крючок?
   -- А вы?
   -- Изощряемся. Насаживаем одного мотыля -- и того колечком, то есть за голову и за хвостик.
   -- Ну а я насаживаю сразу по четыре мотыля, и всех за голову.
   Еще через четверть часа (около моей лунки яркими красками горела груда окуней) прибежали оба молодых человека в полушубках.
   -- Скажите, а где берет: со дна, с полводы, а может быть, у самого льда? Так ведь тоже бывает. Говорят, что водяные жучки примерзают ко льду и вот окунь поднимается со дна и отщипывает, буквально отгрызает от льда этих жучков.
   Я признался, что берет на разной глубине, но преимущественно на четверть от грунта.
   -- А мы уж и так и сяк, и на шевеление в грунте...
   Мне тоже захотелось пошевелить мормышкой в грунте, хоть и не было в этом нужды при таком-то клеве. Вот мой "клопик" улегся в тонкую пленочку ила, вот я его сейчас с боку на бок... Вот немного приподниму... Однако отчего же не поднимается? Зацеп? Жаль. Хорошая была мормышка. Нет, вроде прошло. Скорее всего, зацепился за тяжелую гнилушку, и вот гнилушка отделилась от дна, выдержала бы только леска.
   Началось все с половины воды: и леску, и удочку, и мою руку вместе с ними потянуло вниз так, что рука окунулась в лунку и я едва не отпустил удочку. Бессознательно я удерживаю удочку посередине лунки, чтобы ни в коем случае она, натянутая до предела, не чиркнула по кромке льда. Секунды две отдыхали и я, и окунь. Потом я стал его тихонечко поднимать, потом все повторилось: до половины воды супротивник шел как чурка, в нужном месте уперся, остановил мою руку и уверенно притянул ее к самому льду.
   Надо бы кричать сразу, но я онемел от счастья. Раз пятнадцать мы играли, кто кого перетянет. С каждым разом мне удавалось подтянуть добычу все ближе и ближе к лунке. Когда наконец я подтянул ее совсем, выяснилось, что рыба в лунку не пролезает. Вот тут-то я закричал.
   Оглянувшись, я не увидел никого поблизости от себя, кроме человека в канадской шубе. Его подручные в белых полушубках, как на грех, куда-то отлучились в это время.
   -- Эй, товарищ! -- закричал я. -- У меня окунь в лунку не пролезает. Помогите!
   Скорее всего, человек, страдающий от бесклевья, принял мои слова за насмешку, во всяком случае, он поглядел в мою сторону и снова уткнулся в лунку. Что со мной случилось, не знаю. Наверное, это от сознания, что такое в жизни больше не повторится. Но я вдруг закричал и заругался благим матом.
   Смотрю, и нелегко ему в канадской шубе, при полноте, при возрасте, а бежит, запыхался.
   -- Ну что у вас, что-нибудь серьезное?
   -- Надо расширить лунку, только осторожнее, не ударьте по леске.
   Работа была не из простых. Второпях, в азарте, в горячке. Леску, в сущности, не видать, она сливается со льдом и водой. В лунке после первых ударов пешней образовалось ледяное крошево.
   В это время и Саша прибежал на шум. Он сразу понял, что происходит.
   -- Дай подержаться, дай подержаться, -- умоляющим голосом просил он. Сладко было бы ему послушать хоть одну секунду, как ходит на удочке большая рыба. Но я и сам ни за что не мог бы выпустить удочку из рук.
   -- Тихонечко поднимай, вводи его в лунку, а я поддержу шумовкой.
   Саша погрузил шумовку в лунку и отрезал окуню путь в родную стихию, если бы даже в последний момент и не выдержала леска. Вместе с крошевом льда под шумовкой Саша выворотил рыбину на снег. И тут нам самим не поверилось, что такая рыба могла попасться на столь хрупкое и примитивное сооружение, как моя зимняя удочка.
   Сосед, пришедший ко мне на помощь, радовался больше меня, как будто именно он поймал окуня и больше уж ему ничего не нужно.
   -- А знаешь ли ты, кто это? -- спросил меня потом молодой человек в полушубке, придя посмотреть добычу.
   -- Откуда мне знать?
   -- Маршал Н.
   -- Быть не может! Ах, какая неловкость, я ведь его, кажется, того... по-русски...
   -- Ну ладно, рыбаки все равны. Главное, что он доволен.
   По обратному пути на остров только и разговоров было, что о моей удаче. Спорили, между прочим, сколько он потянет. Я говорил, что в нем будет не меньше полутора килограммов. Саша давал на триста граммов меньше. Борис Петрович убеждал нас, что это самый типичный килограммовый окунь. Володя шел молча и ухмылялся.
   Вскоре к нам присоединились местные рыбаки, разговор принял другое, интересное, я бы даже сказал, необыкновенное направление. То есть направление-то, может быть, и обыкновенное, но вещи говорились при этом удивительные.
   Местные рыбаки, узнав в Борисе Петровиче своего знакомого, во всяком случае, тоже местного, стали спрашивать, где мы ловили.
   -- Да ведь что, -- отвечал им Борис Петрович, -- сначала мы попробовали у собора, потом перешли на угол Главной улицы и Базарной, а потом уж сидели возле женской гимназии.
   -- Ну, а этого где он выворотил?
   -- Этого там, далеко, ближе к городской тюрьме.
   -- Нет, я замечал сколько раз, что хорошо берет, вот знаете, около собора речка текла, ручеек, мостик через него, а на другом бережку луговинка, тут еще старушки богомолки все отдыхали, поздней обедни дожидаючись. Вот на этой луговинке, ближе к ручейку, на самой кромочке отменный бывает клев!
   -- Интересно. Надо когда-нибудь попробовать. Сначала, слушая этот разговор, я подумал, что нас с Сашей разыгрывают. Но нет, говорят серьезно. Борис Петрович обстоятельно объяснил:
   -- Разве вы не знаете, что был такой город Корчева? Небольшой купеческий городок, однако все как следует: и собор, и трактиры, и разные магазины, и гимназии, и базар, и сады с огородами, и ремесленники, и герани на окнах, и извозчики, и гостиница, и богоугодные заведения...
   Когда образовалось Московское море, которым мы теперь идем, город подвергся затоплению: ведь все, что вы теперь видите, -- Борис Петрович показал на ледяные просторы, -- все это затопленная земля: луга, овраги, перелесочки, деревни. Так что ничего чудного нет. Просто мы помним, где что было: где ручеек, где мост через ручеек, где базар, где больница.
   Мы только мечтали про себя, что сейчас придем, отдадим Варваре Ивановне рыбу и хорошо, если бы она сварила уху. Однако к нашему приходу огненная (даже пару не видно) уха была готова. Варвара Ивановна сварила ее в ведре, предназначавшемся для этой цели, да так в ведре и поставила на стол. Когда мы спросили, из какой рыбы Варвара Ивановна сварила уху, Володя повел нас через сени в холодную избу, и мы увидели наваленную грудой на полу рыбу, таких же окуней, как наши. Их было, вероятно, килограммов сто, не меньше.
   -- Долго ли мне, -- объяснил Володя, -- на час выбегу -- бадья. Теперь уж не хожу -- девать некуда. Только ради вас на лед вышел. Съедим, снова буду ловить.
   -- Да тут на всю зиму.
   -- Рыбаки, вроде вас, останавливаются. После неудачного дня подбросишь ему в ящик десятка три, чтобы жена в Москве обрадовалась. Конечно, рыба у меня здесь как дрова...
   Мы поскорее ушли из холодной избы, чтобы не развратиться. А то насмотришься на эту груду, и пропадет интерес таскать по одному окуньку из морозной лунки.
   Перед огненной ухой, с мороза (и больше уж не идти на мороз), нельзя было не выпить по стопочке. Володе мы, правда, налили стакан, правильно посчитав, что ему, живущему на острове, на свежем воздухе, наша мерка была бы маловата".
   -- Варвара Ивановна, а вы что же с нами, а? Приобщились бы.
   -- Разве уж маненечко... половиночку...
   Налили стаканчик и старухе. Она выпила его с видимым удовольствием, закусила городской едой: колбаской, буженинкой, маслицем.
   Окуней в уху было положено без жалости, оттого уха благоухала и радовала.
   -- Варвара Ивановна, может быть, еще с нами по одной?
   -- Еще?!
   -- Ну а что: печка рядом.
   -- Разве уж маненечко... половиночку...
   После мороза, ухи и ста граммов сон сшибает немедленно и наверняка. Я устроился за перегородкой, в спальне, и последней моей, уже туманной мыслью было:
   завтра с утра опять можно идти на лед, опять будет клев и разнообразные, от мелочи до лаптя, окуни. Какое счастье!
   А ночью мне снилась Корчева. Как в немом кино, безмолвно ходили по улицам люди, одетые не по-нашему, но в картузах, с лаковыми козырьками, в сборчатых поддевках и сапогах. Купчихи и купеческие дочки -- в длинных платьях, с разноцветными шалями на плечах, как бывает только на картинах Кустодиева. Тут же извозчики (пассажирка под зонтиком), гимназистки в белых фартучках. В трактире степенные мужики пьют чай "парами", время от времени они стучат крышкой чайника, подзывая полового. Но вместо полового к ним подплыл вдруг мой окунь и человеческим голосом проговорил:
   -- Не там ловите. Надо около собора, на поляне, где старухи богомолки поздней обедни дожидаются...
   Между прочим, в моем окуне оказалось всего лишь семьсот граммов с небольшими граммами...
   Теперь чаще всего мы ездили на остров без заезда к Борису Петровичу, чтобы не беспокоить его каждый раз. На остров к Варваре Ивановне и Володе мы приезжали иногда и совсем поздней ночью. Да еще в метель, снегопад не сразу отыщешь милый нам уютный островок среди других островов и заливов. Особое место в нашем быту на острове занимали ночные невольные бдения.
   Дело в том, что зимой темнеет рано. В четыре часа, в пятом пора уходить со льда, и, значит, к шести с ухой покончено.
   В это время нас сваливал крепкий сон. Помню, в первый раз я проснулся и стал ждать рассвета. Чувствовал, что больше не усну. Поворочался с боку на бок час или полтора, слышу, и товарищи мои начали ворочаться. Спрашиваю у соседа по койке:
   -- Иван, сколько времени?
   -- Половина десятого.
   Чтобы не мучиться всю ночь, помнится, мы тогда встали, разогрели чай, начали рассказывать, кто что может, и только в первом часу уснули снова, на этот раз до утра.
   Между прочим, именно во время этих бдений кто-то из друзей высказал мысль: "А что, если бы Литфонд купил эту избу и устроил бы Дом рыбака для писателей?"
   -- Ну вот. Сейчас ты приезжаешь сюда в любое время дня и ночи, а тогда полгода будешь ждать очереди: все путевки проданы!
   Здесь же, на острове, Иван проводил испытания нового способа ловли, соответствующего двадцатому веку и, так сказать, вполне достойного современного этапа развития человечества.
   В "Рыболове-спортсмене" Иван вычитал, что нужно взять стеклянную литровую или пол-литровую банку, налить в нее воды, пустить в воду несколько штучек мотыля,
   а еще лучше малька, провести в банку электрическую лампочку и все это наглухо закрыть. Лампочка должна быть соединена с батарейкой, хранящейся в кармане рыболова. В нужное время банка с горящей лампочкой опускается на дно. Главная идея, по мнению автора, состоит в том, что окуни будут хорошо видеть мотыля, плавающего в банке, а также и малька. Они будут собираться стаями, обступая банку со всех сторон, желая полакомиться или, может быть, просто созерцая. Отчего же не предположить у окуней обыкновенной любознательности. Тут-то рыболов и должен рядом с призрачным, скрытым за стеклом банки мотылем опускать рыбе под нос своего, вполне доступного, но зато насаженного на крючок мотыля.
   Неизвестно, как клевало у автора статьи, но Иван определенно клюнул на его идею. Целую неделю он испытывал техническое рационализаторское приспособление в ванной, а затем перенес опыты на естественный водоем в район Григоровых островов на Большой Волге, а попросту говоря, на наш излюбленный островок.
   Скорее всего, рыба разбегалась от банки с лампочкой, видя или интуитивно чувствуя подвох, потому что у нас у всех не клевало, оттого что была поглощена необыкновенным зрелищем и ей было не до этого. Может быть, именно любознательность отбивала у нее аппетит.
   Однажды Саша Косицын рассказал нам, как он случайно встретился с автором статьи и тот ему чистосердечно признался, что выдумал электроосветительный способ для того, чтобы напечатать статейку и получить гонорар.
   Весной по последнему льду не было смысла ездить на Григоровы острова. Начиная с февраля Иваньковская плотина постепенно сбрасывает воду из Московского моря, и вода отступает со временно оккупированной территории. Она уходит с лугов, которые отягчались некогда густыми приволжскими травами, из оврагов, из лесов, порубленных на скорую руку перед затоплением, из старенького купеческого города Корчевы.
   Лед садится тогда на землю, вздыбливается холмами. Точно так же, как сквозь одеяло угадываются формы тела спящего человека, сквозь толщу осевшего снега начинают проступать изначальные черты рельефа. Как западней, говорят, захлопывает тогда на отмелях несметное количество всевозможной рыбы. Резко обозначается тогда извечное
   русло Волги с крутыми бережками (сказано ведь, что меж крутых бережков Волга-речка течет).
   Тогда съезжаются на русло любители половить ершей. Мы один раз поймали каждый по восемьсот штук за день. Между прочим, когда нам надоедала под конец чисто механическая работа по выдергиванию небольших, ослизлых рыбок со дна на лед, мы занялись арифметикой и, сосчитав автобусы, стоявшие на мысу, помножив автобусы на количество пассажиров-рыболовов, а также помножив все это на наш улов, пришли к выводу, что в этот день с Волги в Москву было увезено не меньше семи тысяч килограммов ершей.
   Один раз весной мы попробовали изменить излюбленному водоему и поехали на Тростнянское озеро.
   День был хоть и мартовский, но не ветреный, холодный, неприятный. К тому же, где бы мы ни рубили лунки, где бы ни опускали мормышки, ни у кого из нас не дрогнул сторожок. Как будто в целом озере не осталось ни одной рыбины. Наконец прохожий (тропинка по озеру от села до села) все нам толково разъяснил.
   -- Теперь рыба сосет струю, а вы, чудаки, поймать хотите.
   -- Как так -- струю?
   -- Очень просто. Снег тает, под лед ручейками просачивается талая вода. Вот на этих-то струях и держится теперь вся рыба. Да вы вон куда поглядите!
   Мы поглядели в сторону села, расположенного над озером на горе, и увидели, что из села к озеру бегут люди, как будто пожар или кто-нибудь утонул. Нужно было узнать, в чем дело.
   Недалеко от озера длинной шеренгой стояли жители села: и мужчины, и женщины, и мальчишки. Из узкой грязной канавы, сочащейся у их ног, они небольшими сачками, вместе с черной торфяной жижей, выгребали крупную серебряную плотву. У иных рыбаков находились помощники -- мальчишки или девчонки, которые сразу рыбу убирали в мешки. Но вообще-то она лежала вдоль канавы большими шевелящимися грудами. Такой крупной, такой ровной плотвы мы не видывали отродясь.
   -- Чего стоите, покупайте, жены довольны будут. Мы недорого возьмем.
   Самые деликатные из нас арендовали сачки по цене двадцать пять рублей за час, чтобы все же как-никак своими руками.
   Мы с Сашей без канители отобрали и побросали в ящики десятка по полтора самых крупных и самых красивых. Этого хватило, чтобы дома с краями наполнить большой эмалированный таз.
   До сих пор жена нет-нет да и скажет:
   -- Что вы ездите на эти Григоровы острова! Съездили бы опять туда, откуда, помнишь, серебряная плотва. Это был самый лучший твой улов за все годы.
   Обыкновенно в начале ноября начинаем звонить по междугородному, вызывая Бориса Петровича.
   -- Рановато, -- отвечает обыкновенно Борис Петрович. -- Заливы, правда, встают, вчера я видел -- мальчишки бегали по заливам.
   -- Можно ли пробраться на остров?
   -- Думаю, что рановато. Волга, во всяком случае, гуляет.
   В последнюю осень не хватало нашего терпения и, услышав, что заливы встают, мы выехали на Григоровы острова.
   На мыске мы пришли в отчаяние. Волга гуляла как летом. Нигде никаких признаков льда, даже возле берега. А вот на заливах, как ни странно, лед. Как будто нарочно для нас наморозили искусственным способом.
   Пошли гуськом, поодаль друг от друга, скользящей походочкой, мелким шажком. Не путешествие, а балет. Миновали залив, миновали протоку. Чем ближе к острову, тем тоньше, ненадежнее ледок -- гнется, трещит, пружинит. А сам такой светленький, чистенький, как будто его и нет.
   Перед последней протокой пришлось задуматься, потому что по протоке гуляла вода. Легкий ветерок (день был теплый, как бы даже летний) слегка рябил воду и справа и слева. Лишь в середине, против нас, горло протоки перехватило ледком. Впрочем, какой там ледок, не ледок, а пленочка. Казалось даже (так на самом деле и было), водяная рябь, плескаясь и колебля воду, съедала потихоньку ледяную перемычку. А к вечеру (как мы потом увидели) съела ее совсем.
   Остров, вот он, на другом берегу протоки. Больше нет никаких преград между ним и нами, кроме как вода. Впрочем, почему вода. Какой-никакой, но есть ледок. Дела не так уж плохи. Неужели возвращаться в Москву от самой цели путешествия. Каких-то пятьдесят или тридцать метров -- чепуха.
   Пешнями мы срубили средней величины ольху, обрубили сучья. Получилась длинная жердь, почти бревно. Теперь можно ползти по льду, а жердь толкать впереди себя на всякий случай. Если провалишься, за нее держаться, на ней выплыть на остров, бегом к избе, чтоб не замерзнуть. План четкий и ясный. Однако кто же первый? Нас было четверо. Взгляды наши как-то сами собой собрались все на Саше. Рассуждали мы так: во-первых, ты потяжелее нас, потолще, и уж если ты не провалишься, то проползем и мы. Во-вторых, и самое главное -- ты же Герой Советского Союза! Кто же, как не ты, должен подать нам всем пример?
   Саша вдруг лег на берег плашмя, и не лег, а как-то очень шустро упал, как падают на учениях в армии, по-армейски грамотно, как если бы показывал новобранцам или сдавал экзамены, по-пластунски устремился вперед. Вот так, как эту жердь, он и толкал впереди себя пулемет, меняя огневую позицию где-нибудь под озером Балатоном.
   Прополз он благополучно. Но слега, пущенная им обратно, доскользила только до середины ледяного пространства. На середине же, медленно повернувшись, как стрелка часов (чтобы еще подальше от нас оказался ее конец), остановилась.
   Я тоже ведь когда-то ползал по-пластунски и тоже показывал новобранцам, как это делается. Но, право, теперь я меньше всего думал, высоко ли поднимается у меня задняя часть (именно на это обращают внимание в армии), а думал я о том, когда же пальцы мои дотронутся до такой, казалось бы, близкой ольховой жерди. Ведь и последние полметра могут разверзнуться под тобой. Особенно неприятно во время такого путешествия громкое, под самым животом, потрескивание льда и белые стрелы трещин, разбегающиеся в разные стороны.
   Володя обрадовался нам, посадил нас всех в моторную лодку, и мы через Волгу ушли к устью реки Бабни. Володя уверил нас, что Бабня вся стоит и лед надежный.
   Как ни странно, Бабня стояла. Небо было по-летнему голубое, и лед был голубой, и тепло было, как летом, и все было необыкновенно, неповторимо в этот день, не говоря уж о клеве. Такой клев, наверно, никогда больше не встретится на нашем рыбачьем пути.
   Что бы такое значило? Сидишь с удочками где-нибудь в Журавлихе или где-нибудь на тихом лесном озере. Желтые кувшинки, белые лилии, которые, правда, не распустились еще в ранний рассветный час, но воображение уж видит их -- чистые, свежие, голубоватые, потому что прямо над ними ничего нет, кроме яркой, безоблачной синевы. Сквозь деревья пробиваются и ложатся на воду первые розоватые пятна -- заря.
   Тепло. Пахнет речным туманом, который успел оторваться от воды и путается теперь в вершинах прибрежных деревьев, в верхушках черного елового леса на том берегу.
   Пахнет мятой-травой. Наверно, вытирая руки пучком травы, размял стебель мяты, и вот теперь разливается в неподвижном воздухе ее крепкое, с холодком, благоухание.
   Прислушаешься -- птицы поют, приглядишься -- сонные капли росы на траве и цветах. Благодать. К тому же сейчас, может быть, в следующую секунду, дрогнет как в зеркало впаянный поплавок и, морщиня зеркало и разрезая его, уверенно пойдет вкось под широкий глянцевитый лист кувшинки.
   -- Саша, у тебя как, берет?
   -- Хорошо берет.
   -- И красота какая. И тишина. И запахи. И тепло.
   -- Да, благодать... Но это все же не то. Вот погоди, придет ноябрь, начнется стужа, перволедок...
   -- Не раздражай, не береди душу, словно не дождешься, когда придет ноябрь.
   -- А помнишь, как мы один раз выехали в тридцати семиградусный мороз? Мотыль примерзает к пальцам, пальцы к мормышке, лунку каждую минуту затягивает льдом.
   -- Фанатики. Я тогда сбежал с половины дня. С Варварой Ивановной варил уху.
   -- Красота.
   -- А помнишь, как один раз ехали на твоем "Москвиче" по тонкому льду и открыли дверцы, чтобы, если рухнем, повиснуть на дверцах?
   -- Фанатики. Жаль мне "Москвичам-то, наверно, новый хозяин перекрасил его, и номер другой. Может, и встретишь на улице, не узнаешь.
   -- А помнишь, как у Аркадия на мормышку щука взяла?
   -- Не береди.
   Солнце поднялось выше. Оно начинает пригревать. Оно просвечивает тихую речную воду.
   -- Эх, брат, словно не дождешься, когда придет ноябрь, и стужа, и первый лед. Да мороз бы покрепче, да махнуть бы на Григоровы острова!
   1963