Одним словом, благополучие жило в этом деревенском доме с палисадником, наполненным золотыми шарами. В дом, где все благополучно, приятно приезжать на побывку, особенно если сознаешь, что в сотворении благополучия есть и твоя немалая доля.
   Он приехал на преображение.
   Отец выбежал на крыльцо, мать, Пелагея Ивановна, выбежала, за ними – многочисленная родня, сестры, зятья, уже успевшие, как видно, расположиться за праздничным столом (традиция). Всплескивают руками, суетятся, таскают вещи (и пиво) из багажника в избу. Перебивая друг друга, вернее, не слыша друг друга, возбужденно рассказывают каждый свое: зять – колхозный бригадир, сестренка – студентка Плехановского института, мать, отец.
   – Я думаю: что-то Ленька мой не едет, обещался, а я уж и пирогов его любимых, с луком, с яйцами, напекла.
   – Мы ждем, ждем… Спели и «Подмосковные вечера», и «Хотят ли русские войны», и «Я люблю тебя, жизнь»…
   – Я говорю им: раньше часу не приедет. Пока с дачи стронется, пока в Москве…
   Отец в первые же минуты старался рассказать, какие ловятся караси в пруду, какие пескари на Скворенке, и что грибы высыпали в лесу, и что малина в Крутовском буераке, и будут яблоки, и хороший взяток у пчел. И что село теперь присоединяют к совхозу, и что недавно заезжал секретарь райкома…
   – А я как раз вершу вынул. Караси хорошие попались, один к одному. Правда, хоть мелкие карасики, но сладкие. Мать их приготовила со сметаной. Уж и доволен же остался Степан Степанович! О тебе спрашивал. Ты бы съездил к нему в район, поддержал связь…
   – Некогда, дед. Если хочет, пусть сюда едет.
   – А это у тебя что за сверток в багажнике?
   – Не тронь, не тронь! Это не мое. Я сам внесу.
   – Ну, как знаешь.
   Разрушенное приездом «главного сына» застолье быстро опять налаживалось. Тем более что сам стол получил подкрепление в виде постной и сочной ветчины, порезанной еще в столичном магазине, колбасы под названием «сервелат», копченой спинки горбуши, свежих болгарских помидоров. Была и диковинка. Из последней поездки в Венгрию привез баночку испанских оливок, приготовленных оригинальным способом. Косточка хитроумно извлечена, а на ее место внутрь оливки вложен кусочек анчоуса. Все вместе замариновано.
   – Нет, вы попробуйте, – настаивал Алексей Петрович, – дед, мама, попробуйте. Из самой Испании.
   – Чудят…
   – Этошто, этошто! Надо же, из каждой ягоды косточку вынуть. А она сладкая, ягода-то? – сомневалась Пелагея Ивановна, поднося оливку ко рту.
   – Это же оливка, маслина. Как же она может быть сладкой?
   – Что они внутри-то спрятали?
   – Это я не скажу. Сами догадайтесь, по вкусу.
   – Ой-ой-ой! Ни кисло, ни солоно.
   Пелагея Ивановна от неожиданности (неизвестно, чего она ожидала от заморской ягоды) выплюнула полуразжеванную оливку на ладонь и побежала на кухню.
   Но Петр Павлович внимательно покатал оливку по рту, пожевал и в конце концов проглотил.
   – Остренькая. Только мала очень.
   Пробовали и другие под гоготанье и смех. Видно, и другим ягода показалась мала, потому что зять-бригадир залез в банку столовой ложкой, зачерпнул ее с верхом. А уж анчоусы там, не анчоусы – разбирать некогда.
   Воспользовавшись остановкой в питье и еде, профессор вышел в сени, развернул там свой главный сюрприз и решил, лихо заиграв, войти в переднюю избу, к людям. Там в это время громко, но отнюдь не стройно запели. Сразу подобрать мотив и подключиться к песне (это было бы очень эффектно) Алексей Петрович не мог, значит, надо ждать, когда пропоют, либо заиграть им наперекор.
   «Ах, эта свадьба, свадьба, свадьба!..» – орали мужчины и женщины за стелем. Алексей Петрович решился, подошел к порогу и рванул малиновые мехи. Замысловатый и неясный сперва перебор тотчас вышел на прямую мелодию, и оказалось, это – «Златые горы».
   Тут могло быть только два варианта. Могли все вскочить от удивления и восторга, оборвав песню, и засыпать вопросами: как, откуда, каким образом?! Могли также (более естественный вариант) сразу сменить, бросить эту «Свадьбу» и подхватить под Алексееву гармонь то, что она диктовала и требовала.
   Произошло третье: поющие, нисколько не удивившись самому факту появления гармони в руках Алексея Петровича, приняли его игру как вызов и заорали еще громче (впрочем, и разрозненнее) – кто кого пересилит. В конце концов ни гармонь не перешла на песню, подладившись к ней, ни песня не переключилась на гармонный мотив, а все слилось в невообразимом шуме, а потом рассыпалось на мелкие смешки, возгласы, говор.
   Музыкальная стычка прекратилась, но ощущение стычки осталось в душе, по крайней мере у Алексея Петровича. И главное – не спросил никто: откуда гармонь, почему гармонь?
   Немного обидевшись на такое равнодушие, профессор начал потихонечку задираться. Может быть, и не сознательно, но такой нашел стих. Как раз бригадир хвалился чем-то в своем колхозе – не то досрочной прополкой, не то досрочным силосованием.
   – Вы лучше оглянулись бы вокруг себя, что с землей-то наделали… – довольно резко оборвал бригадира москвич.
   – Что наделали? – недоуменно спросил бригадир.
   Остальные тоже поглядели на спрашивающего с недоумением, не понимая, что же имел в виду Алексей Петрович, что же они такое наделали с землей?
   – А вы не видите? Истерзали всю землю, ободрали, исковеркали.
   – Как исковеркали? Мы ее пашем!
   – Я о другом говорю. Пойдемте, я вам покажу вашу землю. Да нет уж, пойдемте.
   Раззадоренные и, как бы выразился сам профессор, заинтригованные, все пошли из избы.
   – Глядите! Кто помнит, каким было наше село? Ты-то, дед, помнишь? Здесь наша сторонка, а вон, напротив, другая. До нее, как видите, далеко. И все это пространство было зеленое, чистое. Как стадион. В белых рубашках лежали на траве и не пачкались. Посмотрите теперь…
   Посмотрели. Действительно, все пространство между сторонами села было разъезжено тракторами и тяжелыми машинами, так что не осталось тут ни одной травинки, только рытвины, ямы, грязные колеи, вывороченная наизнанку земля. В дождливую погоду машины, очевидно, вязли и буксовали среди села. Из грязи там и сям торчали доски, колья, целые бревна, которые подсовывались под колеса. В нескольких местах валялись в грязи старые автомобильные баллоны, в том числе одна огромная зубчатая покрышка от колесного трактора. Местами в грязь были набросаны кирпичи и поленья, чтобы по ним перебраться в дождь с одной стороны села на другую.
   В грязь машины, не надеясь проехать по разжиженной колее, выезжают из нее на сторону и едут рядом, по зеленой траве. Так появляется еще одна колея. Петом и из нее надо выезжать. То же и тракторы. Можно представить, что получается, когда по размытой дождями и схваченной мелкотравчатым дерном земле проскрежещет, пробуксовывая гусеницами, тяжелый трактор.
   Вот и оказалось все село одной сплошной колеей, а вернее, единым месивом, засохшим теперь, в ведреную погоду, застывшим уродливыми комьями и колдобинами.
   – Ну, видите теперь, на что это похоже? Раньше – гулянье в этот день по селу. Как же тут гулять, если просто пройти нельзя?
   – Что поделаешь – техника, – начал оправдываться бригадир.
   – По-вашему, техника должна портить жизнь? Землю? Почему нельзя устроить за селом стоянку машин? Вокруг села устроить объездную дорогу? Трактористов и шоферов заставить селом ходить пешком. Они же в село не пахать едут, а обедать, за сигаретами в магазин, путевку отметить в конторе. Неужели они не могут двести шагов пешком пройти? Ведь если на эту грязь каждый день смотреть – заболеть можно.
   – Не думает об этом никто, – искренне признался Воронин-старший.
   – То-то и оно. Пойдемте, я вам еще покажу.
   Алексей Петрович вывел всех за свой огород, за залог, где начинался уже постепенно зеленый, размашистый склон оврага.
   – Пейзаж, красота! – воскликнул зять-бригадир. – Какой еловый лесок на той стороне, какие сосны вон, справа.
   – Ну, и поглядите, что вы сделали с этим пейзажем.
   – А что?
   – Слепые, что ли? Лес на той стороне видят, а под носом у себя не видят.
   Зеленая, ровная, хоть и наклонная плоскость овражного склона действительно была в трех местах обезображена огромными буграми и ямами. Да и вокруг этих ям земля была ободрана и изрыта. Если бы на теле такие язвы, то была бы это какая-то страшная болезнь, и надо было бы немедленно лечить.
   – Это-то? Это прошлогодние картофельные бурты. А левее – траншея, бульдозерами прорыли для силосования грубых кормов.
   – Прошлогодние же бурты! Хотя и для них не следовало обдирать хорошо задернованную землю. Но допустим, что не продумали, ободрали. Выбрали картошку после зимы. Неужели не пришло никому в голову заровнять опять это место, загладить да и засеять сверх того травой. У вас же техника! Испортили место и бросили. А в этом году где-нибудь в новом месте эти бурты и траншеи заложите?
   – Не думает об этом никто, – еще раз подтвердил отец.
   – А это что за ссадина наискось по всему склону?
   – Тракторы.
   – Кто же разрешил им своими гусеницами разрезать овражный склон? Они ведь только раз и прошли тут, чтобы сократить дорогу на полкилометра. Война, что ли, у вас, что лишние полкилометра проехать некогда? А что получается? Нет, вы уж поглядите, поглядите, что получается.
   Подошли к гусеничной колее. Современная техника позволяет пройти тяжелым машинам по любой почти местности, не разбирая дороги: овраг так овраг, лесная опушка так лесная опушка, цветочная поляна так цветочная поляна. Вот и здесь, по овражному склону, безжалостно прорезали чудовищную колею гусеничные тракторы. Подойдя к колее, увидели, что дождевая вода уже начала размывать ее, промывая глубокую и широкую красноглинистую рытвину.
   – Тяжелое ранение земли. И леском там, на другой стороне, между прочим, не хвалитесь. В него же зайти нельзя. Как говорится, черт ногу сломит. Срубленные засохшие деревья, отпиленные верхушки деревьев, сучья, обрубки, пни – все там перепуталось, сохнет, гниет, разводит короедов и дровосеков, мешает расти подлеску. Удручающее впечатление! И все это ведь не в глухой тайге, а в двухстах километрах от Москвы, в километре от колхозной конторы.
   – Ты очень уж напустился на нас. Народу в колхозе мало. На полях ничего не успеваем. Рабочие из города выручают, а тебе бы еще и красоту. С красотой погодить можно. Картошка для нас главное…
   – Ну да, как один деятель говорил…
   – Ладно, – оборвали его, – пойдем в избу, ты нам лучше сыграй на своей гармони. Гармонь у тебя замечательная.
   Все-таки заметили, значит, гармонь. Но странно, играть Алексею Петровичу уже не хотелось. То он обижался, что не обратили внимания, а теперь, когда, оказалось, обратили, но не показали виду, сделалось почему-то еще обиднее. Обошлись словно с маленьким. Он им серьезную проблему ставит, а они – на гармошке поиграй!
   Вопрос о заходе со стороны прокошинского прогона отпадал сам собой. Конечно, огромные, многолюдные и пестрые гулянья остались в далеком прошлом, это профессор понимал. Все же традиции долго еще жили. Люди забыли церковную сущность праздника – какое и чье преображение, но нужен был день в году, когда разъехавшиеся по ближайшим городам и поселкам преображенцы (и даже из Москвы, как профессор) съезжались в свое село – к родне не к родне – и всех можно было увидеть – с кем учились, с кем гуляли мальчишками. Это был как бы съезд землячества. С этим смыслом преображение существовало еще несколько лет; но и это его существование постепенно заглохло. Так что на этот раз в селе не оказалось не только гулянья, но и хотя бы одной группы девушек, которые прошли бы вдоль села в нарядных платьях.
   Оставался клуб. В клубе, наверное, все-таки собирается молодежь. Сначала и туда не хотелось идти Алексею Петровичу, но, пока смотрели по телевизору матч между двумя «Динамо» – киевским и тбилисским, одновременно потягивая пиво, привезенное в багажнике из Москвы, настроение переменилось, и Алексей Петрович стал звать всех наведаться в клуб.
   Все не пошли, отказался в том числе и Воронин-старший, но зять-бригадир и младший брат Алексея Петровича Шурка (впрочем, тоже уже к сорока) согласились.
   – Прихвати гармонь, – попросил Алексей Петрович брата, хотя уже и понимал всю нелепость своего московского замысла – вдруг заиграть и всех удивить.
   – На кой она?
   – Может, сыграет кто-нибудь.
   – Кому там играть? Они под музыку пляшут.
   – Возьми, тяжело, что ли? Возьми, я тебя прошу.
   Шурка нехотя перекинул гармонь через плечо, и охотники до клубного веселья отправились.
   В селе Преображенском так называемый клуб находился в бывшем поповском доме. Последовательно в течение многих лет в нем размещались то сельсовет, то правление колхоза, то медпункт, а теперь вот – клуб. Старая планировка дома – одноэтажного, деревянного, но довольно-таки обширного по сельским масштабам – давно утратилась. Она менялась в зависимости от учреждения при помощи фанерных перегородок, оклеенных обоями, но постепенно приняла современный вид: небольшой коридорчик, где входят с улицы (густо засыпанный окурками), одно сараеобразное помещение и еще маленькая темная комната, где завклубом, приезжая девушка Люба, держала нехитрый клубный скарб: гитару без струн, домино, шахматную доску (без половины фигур), клей и краски для производства лозунгов, свернутые в трубку готовые болванки для стенгазеты «Колос», четыре десятка книг. Тут же, на отдельном столике, хранился и главный клубный предмет – радиола, здесь Люба ставила пластинки, динамик же, откуда вырываются звуки, был выставлен и нацелен прямо в зал.
   В зале висели по всем стенам произведенные Любой лозунги со стрелами от цифры до цифры круто, чуть ли не перпендикулярно, вверх. Однако на всех диаграммах были обозначены только два года – текущий и будущий, а прошлых годов не было, так что нельзя было судить о крутизне стрелок в ближайшие прошлые годы.
   В обычные дни клуб открывался только вечером, но теперь ради праздника он и днем был открыт.
   В помещении клуба (все же сказался праздник) молодежи – битком. Когда наши трое вошли, менялась пластинка, и показалось странным, отчего все эти молодые люди сидят в тесном и душном клубе, а не выйдут на улицу, на вольный воздух. Но тут в уши ударила музыка, голос певца с нарочитой хрипотцой и как бы давясь почти до рвотной спазмы заорал из репродуктора, и вся молодежь пришла в движение.
   Поездив по заграницам, Алексей Петрович видел несколько раз, что эти самые современные танцы можно, оказывается, танцевать красиво. Но и то, даже где-нибудь в мюнхенском дансинге, находилось лишь две-три пары из трясущейся массы, на которые хотелось смотреть и даже любоваться. Что же спрашивать с клубной публики в Преображенском? Алексей Петрович поглядел, как неуклюже дергается, вернее, пытается дергаться здоровенный парень с давно не чесанной шевелюрой, и ему сделалось не по себе.
   Может, тут бы и развернуть свою гармонь. Но он обжегся уже один раз, когда в собственном доме за столом не уступили ему. Здесь же это было бы похоже не просто на шутку, но, пожалуй, на хулиганство – заглушить клубную, законную музыку. Добро, если, пересилив джаз, он показал бы настоящую игру на гармони. А то перебить-то перебьешь, а что потом? Вот если на улице, невдалеке от клуба, заиграть…
   Около церковной ограды (где раньше и танцевало преображенское гулянье) он сел на лавочку. Зять-бригадир и брат, сославшись на какую-то необходимость, отпросились домой.
   Не смешно ли, что какой-то человек, почти легендарный для этого села, да и начинающий к тому же седеть, сидит около церковной ограды и наигрывает на простой гармони? А! Кому какое дело! Сижу и играю. Алексей Петрович надел поглубже на плечо гармонный ремень, отстегнул пуговку на узком ремешке, сдерживающем мехи, и, утвердив левую басовую часть инструмента на коленке, правую повел змеей сначала немного вниз, а потом уж и кверху.
   Тут вспомнился ему отрывок из стихотворения, услышанного на одном литературном вечере и запавшего в память. Речь шла о том, что на войне русская гармонь попала в руки баварцу. Наверное, осталась в блиндаже или просто в окопе. И вот баварец сидит и играет на «военнопленной» гармони.
 
Играл баварец ладно, худо ли,
Но не качал он головой,
Не поднимал ее он с удалью,
Не опускал ее с тоской.
 
   Вспомнив стихотворение, Алексей Петрович поймал себя на том, что играет он именно опустив голову, не то с печалью, не то прислушиваясь к ладам. «Хаз-Булат удалой, бедна сакля твоя…» – выговаривала гармонь почти словами все самозабвеннее и, в общем-то, горше. Но никто не вышел из клуба на ее зов.
   Очнулся Алексей Петрович оттого, что на лавочку рядом с ним кто-то сел. Не переставая играть, гармонист повернул голову и увидел пожилую, очень уже пожилую женщину. Одета она была в выходное, как видно, платье, в синее, мелкими беленькими цветочками, а в сильно загорелых и разработанных (другого слова не подберешь) руках теребила странный для этих рук тонкий батистовый платочек. Глаза у нее синие, но словно бы на одну четверть, а то и больше, разбавлены прозрачной чистой водичкой. Волосы гладко зачесаны и на затылке собраны в узел при помощи черных шпилек.
   – Ну, сыграй, гармонист, сыграй. Ни разу не слыхала твоей игры. А я, пожалуй, и подпою.
   Вдруг она действительно вскочила перед гармонистом и как-то очень естественно, словно тут был круг народу и весельба и как если бы ее выдернули за руки на круг петь и плясать, пошла, помахивая своим батистовым.
 
Сколько раз я зарекалась
Под гармошку песни петь.
Как гармошка заиграет,
Разве сердцу утерпеть.
У тальянки медны планки,
Золоты сбориночки,
Я по голосу узнаю
Моего кровиночку.
 
   После этого ударила дробью, и Алексей Петрович увидел, что ноги у нее крупноваты и тоже «разработанные». А на них между тем капрон и довольно-таки модные туфли с широким каблуком.
   Гармонист не заметил сам, что сразу, как только вышла плясунья, оставил своего «Хаз-Булата» и теперь неистово наяривал «елецкого», и не понять было – то ли женщина подпевала гармони, то ли гармонь подыгрывала ее пению.
 
Ой, подруга, дробью,
Дорогая, дробью,
Кружи ему голову
Горячею любовью.
Под высокое окно
Подставляла лесенки.
Под милашкину гармонь
Подпевала песенки.
 
   Фантастической показалась бы эта картина стороннему наблюдателю, если бы таковой оказался. Сидит москвич, и не просто москвич, но всем известный Алексей Петрович Воронин, неумело, но до гармонного захлеба рвет мехи, а перед ним пляшет и поет пятидесятилетняя телятница из соседней бригады, Раиса Егоровна Ксенофонтова. Одно и оправдание было бы им, что перебрали ради праздничка, но в том-то и дело, что оба были трезвые. Однако было тут как шапкой ударено о землю – будь что будет.
 
Милый мой, поверь, поверь,
Я люблю тебя теперь.
Смотри на солнце, на луну.
Поверь, люблю, не обману.
 
   Женщина кончила плясать так же неожиданно, как и начала. Она села рядом с гармонистом, обмахиваясь платочком, и была в этом обмахивании заученность жеста, оставшегося еще с девичества, потому что на улице было прохладно и вспотеть плясунья, конечно, не успела. Не такие пляски приходилось выдерживать! Она негромко засмеялась и этим смехом все сразу сделала простым и естественным. Подурачился взрослый человек, ну и подурачился, и ничего тут особенного.
   – Чай, узнал меня, Алексей Петрович?
   – Конечно, узнал. Да и знать не переставал. Разве не помнишь, как позапрошлый год поехали в сельпо в Максимиху да и застряли около вашего телятника? А ты увидела наше бедствие и пошла в деревню за трактором.
   – И то помню.
   – Как живете-то?
   – Кто? Я лично или мы вообще?
   – Вообще я и сам вижу. Неплохо живете. Телевизоров развелось, мотоциклов. Даже магнитофоны.
   – Да. И у моего сына мотоцикл. И телевизор у нас в переднем углу. Окно в мир, как пишут в журнале. Включил и, пожалуйста, тебе – интервиденье. Только разница с окном та, что там видишь, что видно, а здесь глядишь, что покажут. Ну… и на столе тоже – не бедствуем. Яйца и мясо – круглый год. – Женщина замолчала, покосилась на профессора, словно прицениваясь, стоит ли говорить ему золотые слова. – Но пожалуй, скажу тебе: хорошо живем, а не радостно.
   – Что же так?
   – А с чего? Радоваться мне, например, с чего? Муж у меня пьяница. Да и не люблю я его. И не любила, можно сказать, никогда. Выскочила тогда по глупости. А вернее сказать, ради того, что хоть бы за этого. Сколько вон баб без мужиков живут, да помоложе, получше меня…
   Разговаривали, а гармонист пилил и пялил потихонечку. Но тут, вывернувшись из прогона (как раз из того прокошинского прогона, через который мечталось в Москве войти в Преображенское с гармонью и удивить), громко застрекотал мотоцикл. Подпрыгивая на колдобинах и пыля, он наддал по короткой прямой и остановился около Раисы и Алексея Петровича.
   – Мать, ты домой-то когда? Садись, подвезу.
   – Это мой Слава, – пояснила Раиса, – Вячеслав. Ишь какой вымахал. Мотоцикл завел, телевизор, теперь магнитофон просит. Какую-то «Симу» ему с кассетами подавай. А за ним в Москву надо. И стоит не триста ли рублей. Почти корова. Шесть овец за одну игрушку отдай! Это что? А ты вырасти их, шесть-то овец…
   Вдруг неожиданное решение вспыхнуло в сердце Алексея Петровича. Он быстро снял с плеча гармонный ремень, застегнул пуговки на мехах и протянул гармонь парню.
   – Ну, Слава, бери. Дарю на память.
   Парень покраснел, опустил голову, ничего ей ответил… Даже матери сделалось неловко за него.
   – Что же ты, Слава, бери. Дарят тебе от чистого сердца…
   – На кой она мне. Если бы магнитофон. «Сони». – И зачастил, словно прорвало: – За наличные деньги, конечно. Только здесь не достанешь ни фига. «Сони». Японская фирма… Правда, Алексей Петрович! В Москве, говорят, в комиссионных магазинах бывает. Японская марка «Сони». А деньги маманя вышлет…
   В осенний дождливый день я навестил на даче Алексея Петровича Воронина, моего старого друга и земляка. Пообедали, сыграли три партии в шахматы, я собрался уходить.
   Поднялись по крутой дачной лесенке. Профессорский кабинет. Огромный письменный стол, заваленный учеными книгами и бумагами. Папки, наверное, с диссертациями, присланными на отзыв. Журналы по специальности, газетные вырезки – профессор…
   А профессор сел на тахту, и не успел я моргнуть глазом, как у него в руках оказалась гармонь двадцать пять на двадцать пять.
   – Хочешь, поиграю потихонечку? А то жена заругается.
   – Господи, да конечно хочу! Сто лет не слышал гармони. Но откуда она у тебя? Каким образом?
   И Алексей Петрович рассказал мне вкратце то, о чем рассказано на предыдущих страницах.
   …По подоконнику стучали редкие капли дождя, снизу гремели посудой, а профессор пиликал и пиликал негромко, опустив голову, словно прислушиваясь к ладам. «Ты сыграй, сыграй, тальяночка, не дорого дана…»
 
    1975

Мед на хлебе

   Теперь словно свихнулись все – мумиё, мумиё! Три года назад покупали это снадобье еще из расчета две тысячи рублей за килограмм. То есть десятиграммовая росинка, завернутая аккуратно в пергаментную бумажку, этакая черная, лоснящаяся бляшка величиной с ноготок мизинца, пахнущая не то овечьей отарой, не то битумом, стоила двадцать рублей.
   Тогда судьба занесла меня в Тянь-шаньские горы, и я даже видел, как два умельца в течение многих дней варили там мумиё.
   Не то чтобы варили, вернее сказать – вываривали. Они – оба альпинисты – уходили высоко в горы и приносили в рюкзаках камни с небольшими черными натеками, словно измазанные нефтью. Камни они клали в воду, и черные натеки в воде растворялись. Эту воду надо было потом выпаривать. Воду ставили в воду (кастрюлю в кастрюлю), а не на прямой огонь, и постепенно, скажем, из ведра черной воды получалось полстакана черной, похожей на деготь массы. В дальнейшем эта масса становилась еще гуще, твердела. Вот она-то и стоила две тысячи рублей за одну литровую банку. Это тогда. Но прошло три-четыре года, и вот мумиё ценится уже восемь рублей за один грамм. Килограмм – восемь тысяч. Машина «Волга». Кооперативная квартира. Многолетняя зарплата среднего нашего служащего. За один килограмм.
   А мед на любом базаре стоит пока что пять рублей. Не восемь тысяч, а просто пять. Но я вам вот что скажу: оттого мед так дешев, что его на земном шаре пока что много…
   Вообразим себе такую картину: исчезли пчелы, исчез и мед. Человечество даже забыло о нем, как будто его и не было никогда. Трудно это вообразить, и все же вообразим, – исчезли же мамонты. И вот где-то в глухих лесах (хотя их в будущем вообразить еще труднее) стали находить в небольших количествах странное, незнакомое, сладкое и ароматное вещество. Ну, скажем, так: можно добыть с большими усилиями на все многомиллиардное человечество сто килограммов в год.
   А между тем начали изучать новонайденное вещество, подвергать его исследованиям, химическим анализам, наблюдать воздействие его на человеческий организм и с каждым днем открывать все больше и больше драгоценных свойств. Приходят к выводу, что это целебнейшее вещество, чудодейственное вещество, сосредоточивающее в себе целебную силу разнообразных цветов, тысяч видов цветов, так что если одна чайная ложка меда, то и в этой ложке есть от каждого, от каждого цветка по крохотной капельке.