Страница:
– Знаю, отче, и каюсь! – продолжал Метлин. – Сутки целые, и день, и ночь, тешил я в себе сию злобу… Утром стал на молитву, а молиться-то и не могу – покинул меня Господь!.. Тут я и очнулся… ну, помогла мне сила небесная… Поборол я себя, совсем поборол и от всего сердца за врагов помолился и простил им. И так легко стало на душе, как никогда не бывало…
– Слава Тебе, Господи! – перекрестясь, воскликнул священник. – Только вот что, друже мой, ты это на деле покажи – свое прощение… свою молитву… От тебя будет зависеть… подвергнуть их, обидчиков-то твоих, всей каре закона… или простить… Так ты их прости и заступись за них…
– Простил и заступаюсь, – просто и твердо сказал Метлин.
– Вот это ладно! – обнимая его и ласково, весело похлопывая по плечу, говорил отец Николай. – И тебя Бог прощать будет… и за тебя заступится… Прощайте, други мои, порадовался я с вами и в радости вас оставляю… Мне же домой теперь пора… ждет меня кто-то… да… должно быть, кто-то ждет…
Все вышли провожать его до крыльца, а когда вернулись в комнаты, то каждый почувствовал, что хоть он и покинул их, но оставил им все то великое счастье, которое принес им с собою.
VI
VII
VIII
– Слава Тебе, Господи! – перекрестясь, воскликнул священник. – Только вот что, друже мой, ты это на деле покажи – свое прощение… свою молитву… От тебя будет зависеть… подвергнуть их, обидчиков-то твоих, всей каре закона… или простить… Так ты их прости и заступись за них…
– Простил и заступаюсь, – просто и твердо сказал Метлин.
– Вот это ладно! – обнимая его и ласково, весело похлопывая по плечу, говорил отец Николай. – И тебя Бог прощать будет… и за тебя заступится… Прощайте, други мои, порадовался я с вами и в радости вас оставляю… Мне же домой теперь пора… ждет меня кто-то… да… должно быть, кто-то ждет…
Все вышли провожать его до крыльца, а когда вернулись в комнаты, то каждый почувствовал, что хоть он и покинул их, но оставил им все то великое счастье, которое принес им с собою.
VI
Зимний, морозный вечер уже стоял над Петербургом. В заледеневших окнах домов виднелся свет. Фонари тускло мигали по сторонам улиц, почти не освещая, а только указывая их направление. Густо выпавший, прохваченный морозом снег скрипел под ногами пешеходов, визжал под полозьями. Рабочий люд кончал свой дневной труд и приготовлялся к ночному отдыху. Праздный люд начинал вечерние удовольствия. Темное, безоблачное небо все так и горело, так и переливалось мириадами ярких звезд.
Пошевни, в которых отец Николай возвращался домой, быстро мчались. Священник запахнулся в свою шубу, и ему было так хорошо в ней, так тепло. Он приподнял голову и, не замечая улиц, не видя домов, не слыша людских криков, любовался чудесными звездами, уносился в их беспредельную высь.
Ощущение бодрой, здоровой жизни наполняло его тело, чувство спокойствия и радости было в душе его, и все его мысли, все его ощущения, весь он превращался в один порыв бесконечной любви к Творцу и ко всему Его творению. Всем существом своим поклонялся Богу и благодарил Его.
Но вот… Что же это такое как бы дрогнуло в его сердце и смутило его безмятежность? Он вдруг вспомнил, что сейчас приедет домой – там его ждет кто-то, кто нуждается в его помощи; он это чувствовал еще там, у Метлиных. Он и спешит, он и поможет… но ведь там… там тоже жена, Настя, там она – это единственное испытание его счастливой, благодатной жизни!
Когда же наступит конец этому испытанию?! Вот Метлина какое слово сказала: «чудотворец»… Отец Николай даже вздрогнул, вспомнив это слово, манившее его душу в область погибельной гордыни.
Он уже не раз слыхал подобные слова в последнее время; ежедневно кто-нибудь из тех, кому он помог по Божьей милости, называл его чудотворцем, святым угодником и благодетелем. И каждый раз его будто ножом резало от слов этих. Была минута, другая, когда он совсем почти допустил врага побороть себя. Миг еще – и он бы возгордился, и он бы возомнил о себе.
Это была страшная борьба. Он вышел из нее победителем, он смирился и осознал глубоко, всей душой, все свое человеческое ничтожество. Но ведь враг силен, он караулит, он ежечасно шепчет:
«Забудь, что я враг, забудь, что я грех, забудь, что я зовусь гордыней, впусти меня в душу, я дам тебе великие, неизреченные наслаждения!..»
«Господи, помилуй, избави от лукавого…» – отвечает отец Николай на этот соблазняющий голос, а осеняет себя крестным знамением и спасает себя им от погибели.
«Святой! Хорош святой! – шепчет теперь он, глядя на чудные звезды. – Не святой, а великий грешник! На миг один оставит Господь – и так вот и полечу в бездонную пропасть, где нет звездного сияния, где нет этого дивного небесного хора, немолчно поющего славу Предвечному!.. Угодник! Хорош угодник, когда не могу спасти и поднять эту бедную, томящуюся около меня душу! Да и где мне поднять кого-либо! Бог поднимает моей слабой рукою. И ее Он поднимет, не даст ей погибнуть…»
– Настя, бедная ты моя! – вдруг почти громко произнес он.
Много любви, много нежности, много глубокого горя прозвучало в словах этих. Если бы она могла их слышать, то не сказала бы, что он ее не любит. Она была ему чужая, совсем чужая, но часто, часто помышлял он об этом отчуждении, помышлял с тоскою в сердце.
Она думала, что он не замечает ее, что она тяготит его. Последнее было, конечно, правда. Да, она являлась великой тягостью его жизни, единственным его горем. Но если это была единственная тягость, единственное горе, как же он мог не замечать ее? А уж как он за нее молился?
Он и теперь кончил горячей молитвой, и эта молитва, как и всегда, принесла ему надежду, отогнала его тоску, вернула ему душевное спокойствие и радость.
Пошевни въехали во двор княжеского дома. Отец Николай расплатился с извозчиком, благословил его и поспешно вошел к себе. В первой комнате никого нет, тихо. В углу перед образами зажжена лампада, на столе горит красивая лампа, недавно принесенная матушке услужливым дворецким из верхних княжеских покоев.
«Где же тот, кто ждет меня?» – подумал отец Николай. А ждет кто-то, чувствует он, что ждет!.. Дверь во вторую комнату отворилась и пропустила Настасью Селиверстовну.
– Настя, – сказал отец Николай, снимая шубу и вешая ее на крюк в маленькой прихожей, – есть кто-нибудь у тебя?
– Никого нет, – тихо ответила она.
– И меня никто не ждал, не спрашивал, за мною никто не присылал?
– Нет, никто. Я все время, с той поры, как ты уехал, одна была. Никто не приходил, не слыхала…
Кто это говорит? Это совсем не ее голос, он никогда не слыхал у нее такого голоса. Она стояла у двери, не трогаясь с места. Он пошел к ней и остановился, с тревогой на нее глядя.
Не она, совсем не она! Он уж и так замечал в ней перемену, а теперь она бледна, как никогда не бывала. Веки ее глаз красны, опухли от слез.
– Настя, что с тобою? Ты больна, что у тебя болит, скажи, родная? – быстро спрашивал он, беря ее за руку.
Но она ничего ему не ответила и вдруг упала перед ним на колени, поклонилась ему до земли; потом охватила руками его ноги, прижалась к ним и зарыдала.
– Прости меня, прости!.. – расслышал он сквозь ее отчаянные, потрясающие душу рыдания.
Пошевни, в которых отец Николай возвращался домой, быстро мчались. Священник запахнулся в свою шубу, и ему было так хорошо в ней, так тепло. Он приподнял голову и, не замечая улиц, не видя домов, не слыша людских криков, любовался чудесными звездами, уносился в их беспредельную высь.
Ощущение бодрой, здоровой жизни наполняло его тело, чувство спокойствия и радости было в душе его, и все его мысли, все его ощущения, весь он превращался в один порыв бесконечной любви к Творцу и ко всему Его творению. Всем существом своим поклонялся Богу и благодарил Его.
Но вот… Что же это такое как бы дрогнуло в его сердце и смутило его безмятежность? Он вдруг вспомнил, что сейчас приедет домой – там его ждет кто-то, кто нуждается в его помощи; он это чувствовал еще там, у Метлиных. Он и спешит, он и поможет… но ведь там… там тоже жена, Настя, там она – это единственное испытание его счастливой, благодатной жизни!
Когда же наступит конец этому испытанию?! Вот Метлина какое слово сказала: «чудотворец»… Отец Николай даже вздрогнул, вспомнив это слово, манившее его душу в область погибельной гордыни.
Он уже не раз слыхал подобные слова в последнее время; ежедневно кто-нибудь из тех, кому он помог по Божьей милости, называл его чудотворцем, святым угодником и благодетелем. И каждый раз его будто ножом резало от слов этих. Была минута, другая, когда он совсем почти допустил врага побороть себя. Миг еще – и он бы возгордился, и он бы возомнил о себе.
Это была страшная борьба. Он вышел из нее победителем, он смирился и осознал глубоко, всей душой, все свое человеческое ничтожество. Но ведь враг силен, он караулит, он ежечасно шепчет:
«Забудь, что я враг, забудь, что я грех, забудь, что я зовусь гордыней, впусти меня в душу, я дам тебе великие, неизреченные наслаждения!..»
«Господи, помилуй, избави от лукавого…» – отвечает отец Николай на этот соблазняющий голос, а осеняет себя крестным знамением и спасает себя им от погибели.
«Святой! Хорош святой! – шепчет теперь он, глядя на чудные звезды. – Не святой, а великий грешник! На миг один оставит Господь – и так вот и полечу в бездонную пропасть, где нет звездного сияния, где нет этого дивного небесного хора, немолчно поющего славу Предвечному!.. Угодник! Хорош угодник, когда не могу спасти и поднять эту бедную, томящуюся около меня душу! Да и где мне поднять кого-либо! Бог поднимает моей слабой рукою. И ее Он поднимет, не даст ей погибнуть…»
– Настя, бедная ты моя! – вдруг почти громко произнес он.
Много любви, много нежности, много глубокого горя прозвучало в словах этих. Если бы она могла их слышать, то не сказала бы, что он ее не любит. Она была ему чужая, совсем чужая, но часто, часто помышлял он об этом отчуждении, помышлял с тоскою в сердце.
Она думала, что он не замечает ее, что она тяготит его. Последнее было, конечно, правда. Да, она являлась великой тягостью его жизни, единственным его горем. Но если это была единственная тягость, единственное горе, как же он мог не замечать ее? А уж как он за нее молился?
Он и теперь кончил горячей молитвой, и эта молитва, как и всегда, принесла ему надежду, отогнала его тоску, вернула ему душевное спокойствие и радость.
Пошевни въехали во двор княжеского дома. Отец Николай расплатился с извозчиком, благословил его и поспешно вошел к себе. В первой комнате никого нет, тихо. В углу перед образами зажжена лампада, на столе горит красивая лампа, недавно принесенная матушке услужливым дворецким из верхних княжеских покоев.
«Где же тот, кто ждет меня?» – подумал отец Николай. А ждет кто-то, чувствует он, что ждет!.. Дверь во вторую комнату отворилась и пропустила Настасью Селиверстовну.
– Настя, – сказал отец Николай, снимая шубу и вешая ее на крюк в маленькой прихожей, – есть кто-нибудь у тебя?
– Никого нет, – тихо ответила она.
– И меня никто не ждал, не спрашивал, за мною никто не присылал?
– Нет, никто. Я все время, с той поры, как ты уехал, одна была. Никто не приходил, не слыхала…
Кто это говорит? Это совсем не ее голос, он никогда не слыхал у нее такого голоса. Она стояла у двери, не трогаясь с места. Он пошел к ней и остановился, с тревогой на нее глядя.
Не она, совсем не она! Он уж и так замечал в ней перемену, а теперь она бледна, как никогда не бывала. Веки ее глаз красны, опухли от слез.
– Настя, что с тобою? Ты больна, что у тебя болит, скажи, родная? – быстро спрашивал он, беря ее за руку.
Но она ничего ему не ответила и вдруг упала перед ним на колени, поклонилась ему до земли; потом охватила руками его ноги, прижалась к ним и зарыдала.
– Прости меня, прости!.. – расслышал он сквозь ее отчаянные, потрясающие душу рыдания.
VII
Отец Николай давно уже приучил себя не пугаться и не смущаться никакими неожиданностями, встречающимися в человеческой жизни. Во всех обстоятельствах, как печальных для него, так и радостных, как понятных ему, так и непонятных, он всегда являлся спокойным и владел собою.
Но тут, увидя жену, безумно рыдавшую и обнимавшую его колени, расслышав ее слова: «Прости меня, прости!» – он растерялся, испугался. Лицо его изменилось до неузнаваемости, потому что в нем померк весь тот безмятежный свет, который придавал этому простому по чертам лицу необыкновенную красоту и привлекательность.
– Да что такое, что случилось? – трепетным голосом говорил отец Николай, склоняясь над женою. – Ну перестань… не плачь, зачем, к чему так отчаиваться… Бог милостив… Да успокойся же, Настя, скажи, что такое?..
Но рыдания ее не прекращались. Она все крепче охватывала его своими сильными руками, будто боясь, что он вырвется от нее и уйдет. Она все невыносимее, все мучительнее, из самой глубины души, повторяла:
– Прости меня, прости!..
Он не знал, что и подумать, на чем остановиться. Что она сделала?.. Что-нибудь ужасное, бесповоротное, какой-нибудь грех тяжкий, смертный?..
Но еще миг, и он уж начал выходить из своего смущения, испуга. К нему возвращалось то душевное спокойствие, при котором нет ничего страшного, так как все покрывает твердая надежда на Бога.
И чем он становился спокойнее, тем яснее делались его мысли, его понимание. Еще несколько мгновений – и он уже видел, что тут не беда, не грех, а, наоборот, спасение. Он вдруг почувствовал, что именно теперь настал тот час, о котором он так долго молил Бога, что именно теперь, в этот светлый день чудес Божией благодати, уходит и его горе, и его тяжесть готова упасть с плеч его.
Да, он все понял, и поток счастья озарил его; снова радостный свет блеснул в его глазах, снова лицо его засияло духовной красотою.
– Настя, – сказал он счастливым голосом, – встань!
Заслыша этот счастливый голос, она повиновалась. Он обнял ее, подвел к дивану и посадил на него, а сам сел рядом с нею и взял ее за руку. Ее рыдания стихли, но еще не сразу подняла она на него глаза. Ей было это трудно.
Наконец она подняла их и встретилась с его глазами. Она глядела теперь на это доброе, счастливое, озаренное внутренним светом лицо, будто видела его в первый раз. Она и действительно видела его в первый раз. Прежде она была равнодушна к этому лицу и никогда в него не вглядывалась; теперь, в это последнее время, погруженная в свою внутреннюю борьбу, она хотя и глядела часто на мужа, но видела его совсем не таким, каким он был в действительности, а таким, каким он представлялся ее обманувшемуся воображению.
И она поразилась этой духовной красотою, этим светом.
– Так ты простил меня, простил?! – боясь верить своему счастью, прошептала она.
Она спрятала голову на грудь его и опять зарыдала.
Но уже теперь в ее рыданиях не слышалось отчаяния и муки. Он крепко ее обнял, прижимая к себе, и на глазах его показались слезы.
– Господи, благодарю тебя!.. – произнес он, и в словах этих прозвучала такая глубина благодарности, такая несокрушимость веры, такая истина действительного общения с Богом, что все это передалось и ей, и она, будто не устами, а душою, повторила слова его.
Она подняла голову, еще раз на него взглянула, и они заключили друг друга в объятия. В тишине комнаты прозвучал крепкий радостный поцелуй. Это был первый истинно супружеский поцелуй в их совместной жизни. Им они породнились, им они осуществили таинство брака. Прежней розни, отчужденности, тяжести, враждебности, с одной стороны, и грусти, с другой, не было, и не могло уже все это вернуться. Они сидели рядом, плечо к плечу и держа друг друга за руки. И одинаковый свет сиял теперь в глазах отца Николая и жены его. Этого света никогда прежде не было в ее глазах.
– Голубчик ты мой, – шептала Настасья Селиверстовна, – ведь я не сейчас, я давно уже поняла свое окаянство перед тобою, поняла всю свою неправду… Только злоба во мне была велика, да гордость… Ломала я себя, ломала – и сломить не могла!.. А потом тяжко так стало, что ты меня не любишь…
Он улыбнулся доброй, ласковой улыбкой и покачал головою.
– Как же это… откуда взяла ты, что я не люблю тебя?
– Да и любить-то не за что было! – воскликнула она, и минутная тень мелькнула по лицу ее. – Не за что меня любить было!.. И потом… ведь я видела, что я тебе чужая, что я тебе помеха. Вот это-то меня и изводило!..
– А не видела ты, – тихо сказал он, – что от тебя только и зависело, чтобы ты стала мне не помехой, а помощницей, другом единственным, Богом данным? Не видела ты, что я многократно призывал тебя к этому? Не понимала ты, что ежечасно Бога молил я об этом нашем единении в крепости, любви и разуме? Никогда не видела и не чувствовала ты этого?
Она отрицательно покачала головой.
– Ну, а теперь-то, Настя, видишь ты это? Чувствуешь ли?
– Да, золотой мой, я теперь совсем как бы другая стала; ведь я была очень, очень несчастна – от этого и злоба во мне явилась, и в мыслях затмение. Вот теперь гляжу я на тебя – и ты мне совсем иным кажешься. Ведь я тебя, Николушка, прости ты меня, в слепоте своей да в гордыне как низко почитала! Называла я тебя лицемером – и так ведь про тебя и полагала.
Отец Николай задумался. Он как бы глядел в глубь души своей и наконец произнес:
– Нет, Настя, я грешный человек, но лицемерия во мне никогда не было.
– Да знаю я, знаю! – перебила она его порывисто и страстно, поднося его руку к губам и целуя ее. – Знаю я… теперь-то я все вижу, всю твою святость истинную, всю чистоту души твоей, твое терпение… Все мне теперь Господь открыл. Потому я и ждала тебя, молясь и плача, боялась одного – как бы Бог не наказал меня за мое окаянство перед тобою, как бы мне не умереть, тебя не увидя, не упав перед тобою, не вымолив себе прощения…
Вдруг она остановилась, и глаза ее погасли, лицо побледнело.
– А теперь-то как же? – растерянно спросила она.
– Что такое, Настя?
Но она не слышала слов его, она будто сама себе громко ответила:
– Я уеду.
– Теперь-то?! – с изумлением воскликнул он. – Зачем же тебе уезжать?
– Нет, мой золотой, я тебя недостойна, я тебе здесь мешаю. Что возмущало меня, сердце мне надрывало, гордыню во мне терзало – теперь ведь мне понятным сделалось. Я тебе здесь мешаю, какая я тебе жена! Ты хотя и считаешь себя грешным человеком, только все же перед моей греховностью ты святой, да таким тебя и все почитают – какая же я тебе жена! Да тебе вовсе и женатым-то быть не должно, ты живешь для Бога, для несчастных, для больных… Я тебе мешать не буду. Я… – голос ее дрогнул, и на глазах показались слезы, – я буду там, у себя дома, замаливать грехи… Кабы до моего приезда сюда мы расстались, мне бы это не горе… теперь – это мне горе великое, но я его заслужила… оно мне и будет наказанием…
Она делала над собою последние усилия, чтобы подавить рыдания, которые так и просились из груди ее. Отец Николай взял обеими руками ее голову и крепко поцеловал ее.
– Нет, Настя, – сказал он, – оставь… все это не так. По милосердию Господнему теперь мы с тобой истинные муж и жена, Бог благословил нас на общую жизнь, и теперь, когда отверзлись очи твоей души, – теперь ты не можешь быть мне помехой… Или забыла ты, Настя, что мы венчались в храме Божием, что над нами совершилось святое таинство? Или забыла ты, в чем мы обещались перед Богом?.. Мы только сами могли осквернить брак наш и превратить его из Божиего таинства в мерзость. Если же мы не хотим этого, если мы не унижаем себя, то нам не только не должно, не только нельзя расходиться, но мы и не смеем этого…
Да, Настя, вот тебе казалось, что я не люблю тебя, что я тебя чуждаюсь. Теперь ты сама видишь, что не я был в том виновен. Не любить тебя я не мог – я всех люблю, но чуждаться тебя я был должен, ибо видел, что брак наш, по твоему ослеплению, из таинства превратился именно в ту мерзость, которая претила душе моей, которая есть греховна!.. Мало перед людьми быть мужем и женою, мало обвенчаться в церкви, – надо сохранить в себе таинство. Иначе же это – тяжкий обман Бога и людей!
Подумай: между нами не было никакой общности – ты не понимала меня, а я не понимал тебя. С твоей стороны стояла какая-то вражда ко мне, с моей – невозможность ее уничтожить, невозможность поднять тебя и привести в тот духовный мир, в котором я живу и вне которого не могу жить. Поэтому мы и не были мужем и женою перед Господом, и я – служитель алтаря, священник – я не мог оскверняться одной только животной похотью, которая для меня не иное дело, как величайшая, омерзительная пагуба души…
Но теперь, когда Господь просветил тебя, когда я вижу и чувствую, что ты пришла ко мне с пониманием, что ты входишь в тот Божий мир, где я живу, ты становишься моей подругой, Богом мне данной, моей истинной женою. Теперь между нами должна быть и та супружеская любовь, которая не есть грех, не унижение достоинства человека, а прямой закон Божий, данный человеку во плоти находящемуся. Теперь, Настя, я тебе муж – и не стыдно мне ни перед Богом, ни перед собою быть им. Обними же меня, голубка, ныне ведь первый день нашего истинного брака… Прошлые годы забудь – пусть память о них не тревожит ни тебя, ни меня.
Поклонимся Творцу и Жизнедавцу, благословляющему нас на общую жизнь, на общий труд и взаимную поддержку, на печали и радости, на все, что дано человеку. Возблагодарим Его за великое, ниспосланное нам счастье!..
Они вместе, в одном порыве, упали перед иконами, и души их слились в общей горячей молитве.
Но тут, увидя жену, безумно рыдавшую и обнимавшую его колени, расслышав ее слова: «Прости меня, прости!» – он растерялся, испугался. Лицо его изменилось до неузнаваемости, потому что в нем померк весь тот безмятежный свет, который придавал этому простому по чертам лицу необыкновенную красоту и привлекательность.
– Да что такое, что случилось? – трепетным голосом говорил отец Николай, склоняясь над женою. – Ну перестань… не плачь, зачем, к чему так отчаиваться… Бог милостив… Да успокойся же, Настя, скажи, что такое?..
Но рыдания ее не прекращались. Она все крепче охватывала его своими сильными руками, будто боясь, что он вырвется от нее и уйдет. Она все невыносимее, все мучительнее, из самой глубины души, повторяла:
– Прости меня, прости!..
Он не знал, что и подумать, на чем остановиться. Что она сделала?.. Что-нибудь ужасное, бесповоротное, какой-нибудь грех тяжкий, смертный?..
Но еще миг, и он уж начал выходить из своего смущения, испуга. К нему возвращалось то душевное спокойствие, при котором нет ничего страшного, так как все покрывает твердая надежда на Бога.
И чем он становился спокойнее, тем яснее делались его мысли, его понимание. Еще несколько мгновений – и он уже видел, что тут не беда, не грех, а, наоборот, спасение. Он вдруг почувствовал, что именно теперь настал тот час, о котором он так долго молил Бога, что именно теперь, в этот светлый день чудес Божией благодати, уходит и его горе, и его тяжесть готова упасть с плеч его.
Да, он все понял, и поток счастья озарил его; снова радостный свет блеснул в его глазах, снова лицо его засияло духовной красотою.
– Настя, – сказал он счастливым голосом, – встань!
Заслыша этот счастливый голос, она повиновалась. Он обнял ее, подвел к дивану и посадил на него, а сам сел рядом с нею и взял ее за руку. Ее рыдания стихли, но еще не сразу подняла она на него глаза. Ей было это трудно.
Наконец она подняла их и встретилась с его глазами. Она глядела теперь на это доброе, счастливое, озаренное внутренним светом лицо, будто видела его в первый раз. Она и действительно видела его в первый раз. Прежде она была равнодушна к этому лицу и никогда в него не вглядывалась; теперь, в это последнее время, погруженная в свою внутреннюю борьбу, она хотя и глядела часто на мужа, но видела его совсем не таким, каким он был в действительности, а таким, каким он представлялся ее обманувшемуся воображению.
И она поразилась этой духовной красотою, этим светом.
– Так ты простил меня, простил?! – боясь верить своему счастью, прошептала она.
Она спрятала голову на грудь его и опять зарыдала.
Но уже теперь в ее рыданиях не слышалось отчаяния и муки. Он крепко ее обнял, прижимая к себе, и на глазах его показались слезы.
– Господи, благодарю тебя!.. – произнес он, и в словах этих прозвучала такая глубина благодарности, такая несокрушимость веры, такая истина действительного общения с Богом, что все это передалось и ей, и она, будто не устами, а душою, повторила слова его.
Она подняла голову, еще раз на него взглянула, и они заключили друг друга в объятия. В тишине комнаты прозвучал крепкий радостный поцелуй. Это был первый истинно супружеский поцелуй в их совместной жизни. Им они породнились, им они осуществили таинство брака. Прежней розни, отчужденности, тяжести, враждебности, с одной стороны, и грусти, с другой, не было, и не могло уже все это вернуться. Они сидели рядом, плечо к плечу и держа друг друга за руки. И одинаковый свет сиял теперь в глазах отца Николая и жены его. Этого света никогда прежде не было в ее глазах.
– Голубчик ты мой, – шептала Настасья Селиверстовна, – ведь я не сейчас, я давно уже поняла свое окаянство перед тобою, поняла всю свою неправду… Только злоба во мне была велика, да гордость… Ломала я себя, ломала – и сломить не могла!.. А потом тяжко так стало, что ты меня не любишь…
Он улыбнулся доброй, ласковой улыбкой и покачал головою.
– Как же это… откуда взяла ты, что я не люблю тебя?
– Да и любить-то не за что было! – воскликнула она, и минутная тень мелькнула по лицу ее. – Не за что меня любить было!.. И потом… ведь я видела, что я тебе чужая, что я тебе помеха. Вот это-то меня и изводило!..
– А не видела ты, – тихо сказал он, – что от тебя только и зависело, чтобы ты стала мне не помехой, а помощницей, другом единственным, Богом данным? Не видела ты, что я многократно призывал тебя к этому? Не понимала ты, что ежечасно Бога молил я об этом нашем единении в крепости, любви и разуме? Никогда не видела и не чувствовала ты этого?
Она отрицательно покачала головой.
– Ну, а теперь-то, Настя, видишь ты это? Чувствуешь ли?
– Да, золотой мой, я теперь совсем как бы другая стала; ведь я была очень, очень несчастна – от этого и злоба во мне явилась, и в мыслях затмение. Вот теперь гляжу я на тебя – и ты мне совсем иным кажешься. Ведь я тебя, Николушка, прости ты меня, в слепоте своей да в гордыне как низко почитала! Называла я тебя лицемером – и так ведь про тебя и полагала.
Отец Николай задумался. Он как бы глядел в глубь души своей и наконец произнес:
– Нет, Настя, я грешный человек, но лицемерия во мне никогда не было.
– Да знаю я, знаю! – перебила она его порывисто и страстно, поднося его руку к губам и целуя ее. – Знаю я… теперь-то я все вижу, всю твою святость истинную, всю чистоту души твоей, твое терпение… Все мне теперь Господь открыл. Потому я и ждала тебя, молясь и плача, боялась одного – как бы Бог не наказал меня за мое окаянство перед тобою, как бы мне не умереть, тебя не увидя, не упав перед тобою, не вымолив себе прощения…
Вдруг она остановилась, и глаза ее погасли, лицо побледнело.
– А теперь-то как же? – растерянно спросила она.
– Что такое, Настя?
Но она не слышала слов его, она будто сама себе громко ответила:
– Я уеду.
– Теперь-то?! – с изумлением воскликнул он. – Зачем же тебе уезжать?
– Нет, мой золотой, я тебя недостойна, я тебе здесь мешаю. Что возмущало меня, сердце мне надрывало, гордыню во мне терзало – теперь ведь мне понятным сделалось. Я тебе здесь мешаю, какая я тебе жена! Ты хотя и считаешь себя грешным человеком, только все же перед моей греховностью ты святой, да таким тебя и все почитают – какая же я тебе жена! Да тебе вовсе и женатым-то быть не должно, ты живешь для Бога, для несчастных, для больных… Я тебе мешать не буду. Я… – голос ее дрогнул, и на глазах показались слезы, – я буду там, у себя дома, замаливать грехи… Кабы до моего приезда сюда мы расстались, мне бы это не горе… теперь – это мне горе великое, но я его заслужила… оно мне и будет наказанием…
Она делала над собою последние усилия, чтобы подавить рыдания, которые так и просились из груди ее. Отец Николай взял обеими руками ее голову и крепко поцеловал ее.
– Нет, Настя, – сказал он, – оставь… все это не так. По милосердию Господнему теперь мы с тобой истинные муж и жена, Бог благословил нас на общую жизнь, и теперь, когда отверзлись очи твоей души, – теперь ты не можешь быть мне помехой… Или забыла ты, Настя, что мы венчались в храме Божием, что над нами совершилось святое таинство? Или забыла ты, в чем мы обещались перед Богом?.. Мы только сами могли осквернить брак наш и превратить его из Божиего таинства в мерзость. Если же мы не хотим этого, если мы не унижаем себя, то нам не только не должно, не только нельзя расходиться, но мы и не смеем этого…
Да, Настя, вот тебе казалось, что я не люблю тебя, что я тебя чуждаюсь. Теперь ты сама видишь, что не я был в том виновен. Не любить тебя я не мог – я всех люблю, но чуждаться тебя я был должен, ибо видел, что брак наш, по твоему ослеплению, из таинства превратился именно в ту мерзость, которая претила душе моей, которая есть греховна!.. Мало перед людьми быть мужем и женою, мало обвенчаться в церкви, – надо сохранить в себе таинство. Иначе же это – тяжкий обман Бога и людей!
Подумай: между нами не было никакой общности – ты не понимала меня, а я не понимал тебя. С твоей стороны стояла какая-то вражда ко мне, с моей – невозможность ее уничтожить, невозможность поднять тебя и привести в тот духовный мир, в котором я живу и вне которого не могу жить. Поэтому мы и не были мужем и женою перед Господом, и я – служитель алтаря, священник – я не мог оскверняться одной только животной похотью, которая для меня не иное дело, как величайшая, омерзительная пагуба души…
Но теперь, когда Господь просветил тебя, когда я вижу и чувствую, что ты пришла ко мне с пониманием, что ты входишь в тот Божий мир, где я живу, ты становишься моей подругой, Богом мне данной, моей истинной женою. Теперь между нами должна быть и та супружеская любовь, которая не есть грех, не унижение достоинства человека, а прямой закон Божий, данный человеку во плоти находящемуся. Теперь, Настя, я тебе муж – и не стыдно мне ни перед Богом, ни перед собою быть им. Обними же меня, голубка, ныне ведь первый день нашего истинного брака… Прошлые годы забудь – пусть память о них не тревожит ни тебя, ни меня.
Поклонимся Творцу и Жизнедавцу, благословляющему нас на общую жизнь, на общий труд и взаимную поддержку, на печали и радости, на все, что дано человеку. Возблагодарим Его за великое, ниспосланное нам счастье!..
Они вместе, в одном порыве, упали перед иконами, и души их слились в общей горячей молитве.
VIII
«Наш друг возвращается», – сказал отец Николай Зине. Захарьев-Овинов действительно возвращался, не теряя ни дни, ни минуты. «Он возвращается обновленным», – и это была правда. Да, полное обновление, полное возрождение началось в нем.
С каждым днем, несмотря на происходившую в нем временами мучительную борьбу, он чувствовал себя все лучше и свободнее. Ему казалось, будто над ним разрушилось великолепное колоссальное здание, которое он воздвигнул в течение всей своей жизни и должен был носить на себе. Он высвободился из-под его обломков и мог уже оглянуться и увидеть, что такое он воздвигнул, что такое он носил как величайшее сокровище, в чем помогал высочайший смысл и своей, и общей жизни.
И он видел развалины, состоявшие из самых разнородных материалов: из чистого золота – и никуда не годной глины; из благоуханного кипарисного дерева – и распадающихся в прах гнилушек. Цементом, соединявшим весь этот разнородный материал и придававшим ему вид цельности, была гордость.
Ее не стало – и все обрушилось, и все приняло свой настоящий вид, вернуло себе свое истинное значение.
Хотя и видел великий розенкрейцер в этих развалинах золото и кипарис, но он видел также, что негодной глины и гнилушек было гораздо больше, чем золота и кипариса. А главное, не было в разрушенном здании того, что одно могло противиться и времени, и человеческому произволу. Что это такое – великий розенкрейцер уже знал, но как и скоро ли найдет он этот единый, истинный цемент для постройки нового здания своей духовной жизни, ему еще не сразу стало ясно…
Однако ведь он никогда не был ни шарлатаном, ни обманывающим себя и других мечтателем. Его знания, поставившие его во главе братства розенкрейцеров, не были подобны жалкой фантасмагории тех некрепких умом и почти всегда невежественных искателей философского камня, алхимиков, каббалистов, магнетизеров, которых столько расплодилось в то время в Европе. Его знания весьма многих тайн природы, как уже известно, были истинными и глубокими, изумительными знаниями. Они были только не то великое «все», каким он почитал их в течение своей жизни до самой смерти графини Зонненфельд.
Эти его знания и оказывались тем чистым золотом, тем душистым кипарисным деревом, которые он видел в спавшей с его плеч и рассыпавшейся на свои составные части тяжести. Он не мог двинуться в дальнейший путь, не забрав с собою все это золото, весь этот кипарис, не мог, если бы даже ему вдруг показалось, что они не стоят того, чтобы брать их с собою. Человек, сохранивший свои способности и свою память, не может ведь отказаться от того, что ему известно. И он знал то, что знал.
Не почитая эти знания преступными, а только убедясь в их недостаточности и в том, что они не составляют высшего, существенного блага жизни, он продолжал пользоваться ими. Он снова допытывал теперь свою судьбу, приподнимая покров будущего, творил ту сложную, таинственную работу, которой научили его долгая, блистательно пройденная школа мудрости, его тонкая, изощренная способность проникновения в суть вещей и, наконец, мудрые наставления Ганса Небельштейна, бывшего живым источником всех тайн древних познаний.
Результаты таинственной работы, которой отдавал теперь Захарьев-Овинов все свои свободные минуты, были достаточно ясны. Он прочел в своем будущем такие обещания, такое счастливое сочетание электромагнитных влияний, что имел все основания бестрепетно ждать того, что должно совершиться. Он знал, что найдет все, чего ищет, что найдет все это там, на своей родине, что ему помогут во всем два близких ему существа – мужчина и женщина.
Он знал – кто они. Это его брат Николай и Зина. Они оба неизбежно входили в судьбу его. И особенно, исключительно, судьба эта была связана с женщиной, то есть с Зиной. Ведь он и прежде вглядывался в свою будущность, он и прежде видел в ней неизбежный, тесно связанный с нею образ женщины. Но, несмотря на всю свою мудрость, он ошибся – принял эту женщину за покойную графиню Елену. Он стремился тогда к вышнему духовному единению с этим жаждавшим света, томившимся и страдавшим существом и погубил его в своем печальном ослеплении.
Но ведь тогда, в своих отношениях к Елене, он был прежним человеком. Теперь в душе его все изменилось. Теперь перед ним стояло ощущение той минуты, когда он сознал весь ужас одиночества. Он понимал уж и чувствовал, что всей душою любит Зину, не так, как любил умершую графиню, совсем не так, гораздо выше, гораздо чище, полнее, но все же любит как человек, не может отделить представления о чистой, прекрасной душе ее от представления о прелестной женщине.
Итак – опять материя, победителем которой он считал себя! Перед ним стояла мучительная, неразрешимая загадка. Ему предстояла снова борьба, но перед этой новой борьбою все прежние были ничто. Он выходил на бой с самим собою, с мудрецом, достигшим высших пределов человеческого знания, исполненным понятиями и взглядами, созревшими со времен глубокой древности в тайных святилищах, куда собирались высшие представители высшего знания.
Во всех этих святилищах мудрецы древней Индии, Египта, Греции, а затем их верные ученики, скрывавшиеся по монастырям и замкам средневековой Европы и передавшие все свои скопленные тысячелетиями сокровища в развалины Небельштейна, – все они знали и провозглашали великую, непреложную, по их глубокому убеждению, истину. Истина эта была: «Всякий, кто желает достигнуть высших познаний и приобрести несокрушимую власть над природой, должен быть одинок. Никакая земная страсть, никакая привязанность не должны смущать его душу. Он должен всегда находиться в полном обладании всеми своими духовными и телесными силами, не тратить, а постоянно множить запас их. Если же он соединится с другим существом, то выйдет немедленно из состояния гармонии и неизбежным следствием этого явится ослабление как духовного, так и физического его организма. Человек, соединивший свою судьбу с судьбою женщины, полюбивший эту женщину и сделавший ее своей женой, как бы велики ни были его знания, потеряет всю свою власть над природой. Из ее властелина он превратится в ее раба. И горе такому человеку, ибо он уже вкусил от плодов знания. Он будет вечно томиться муками Тантала и безнадежно оплакивать свое ужасное падение».
Вот что стояло в основе всего, вот что приходилось побороть великому розенкрейцеру. Он все близился к тому, чтоб принять в свой духовный мир живое существо, соединиться с ним и отказаться этим самым от всей своей силы, от всей своей власти. Какое страшное падение!..
Но ведь на высоте могущества так ужасно, так невыносимо холодно, что он задыхается от этого холода! А там, в глубине падения, в объятиях этой любимой души, – там тепло, отрадно, там, может быть, истинное счастье!..
Или все это один только манящий, обманчивый призрак, или это и есть именно тот величайший соблазн, над которым надо восторжествовать?.. Он уже восторжествовал над подобным соблазном, и торжество принесло только смерть, только муки, томление возмущенной совести, всевозрастающий ужас невыносимого холода…
О, природа еще не сдалась, она только казалась побежденной, она переменила только оружие. Вот она, эта знаменитая цепь из роз! Вот они, эти погибельные, дивно благоухающие, манящие розы!..
Нет, ведь нечем дышать, надо жить, а вне счастья жизнь невозможна. Одно ясно и верно: все, в чем он до сих пор видел высшее счастье, не только не может дать никакого счастья, но несет с собою смертный холод. Все прошлое, несмотря на замечательные, чудные результаты знаний, – обман. Все это одна только гордость.
А потому прежде всего надо покончить с этим. Мы видели, как великий розенкрейцер покончил с прошлым, признав недостаточность знаний, уничтожив братство, высказав в знаменитом собрании все то, что было у него на душе. Он этим самым одержал первую значительную победу над собою, над своей гордостью. Это был первый шаг, самый трудный. И после этого шага он оказался уже близок к тому, что должно было стать или его окончательной, величайшей победой над природой, или его полным падением.
Он возвращался теперь в Россию, и каждый день, приближавший его к родному дому, к тем людям, которые, как он знал, должны играть решающую роль в его жизни, приближал его и к этой победе или поражению. И в то же время на душе у него становилось все легче. В течение всей своей жизни холодный, равнодушный ко всему и ко всем, безразлично относившийся к людям и к местам, теперь он испытывал новое, незнакомое ему ощущение. Въехав в Россию, он почувствовал, как сердце его радостно забилось.
Он понял, что он на родине. А ведь до сих пор он не признавал никакой родины и вообще ничего такого, что имело отношение к чему-либо земному. Ему легко было бы победить в себе эту радость, как нечто недостойное. Но он не сделал этого.
Когда он приехал в Петербург и подъезжал к отцовскому дому, глаза его светились, на бледных щеках вспыхивал румянец, сердце учащенно билось и замирало. И он радовался, что оно бьется и замирает. И он не думал о том, что ведь это непроизводительная затрата жизненной силы.
Безумец, что же ты сделал с долгими годами упорного труда, борьбы и все возраставших чудесных знаний? Жалкий безумец! Ведь ты легкомысленно влечешь себя на вечную погибель!» – вдруг расслышал он внутри себя негодующий голос.
Это был голос прежнего, холодного и гордого человека, голос великого розенкрейцера, мудрейшего из людей, светоносного победителя природы. Захарьев-Овинов вздрогнул, но сердце забилось еще сильнее… Из отворившихся перед ним дверей отцовского дома на него пахнуло как бы теплом, и он властно приказал негодующему голосу: «Молчи!»
С каждым днем, несмотря на происходившую в нем временами мучительную борьбу, он чувствовал себя все лучше и свободнее. Ему казалось, будто над ним разрушилось великолепное колоссальное здание, которое он воздвигнул в течение всей своей жизни и должен был носить на себе. Он высвободился из-под его обломков и мог уже оглянуться и увидеть, что такое он воздвигнул, что такое он носил как величайшее сокровище, в чем помогал высочайший смысл и своей, и общей жизни.
И он видел развалины, состоявшие из самых разнородных материалов: из чистого золота – и никуда не годной глины; из благоуханного кипарисного дерева – и распадающихся в прах гнилушек. Цементом, соединявшим весь этот разнородный материал и придававшим ему вид цельности, была гордость.
Ее не стало – и все обрушилось, и все приняло свой настоящий вид, вернуло себе свое истинное значение.
Хотя и видел великий розенкрейцер в этих развалинах золото и кипарис, но он видел также, что негодной глины и гнилушек было гораздо больше, чем золота и кипариса. А главное, не было в разрушенном здании того, что одно могло противиться и времени, и человеческому произволу. Что это такое – великий розенкрейцер уже знал, но как и скоро ли найдет он этот единый, истинный цемент для постройки нового здания своей духовной жизни, ему еще не сразу стало ясно…
Однако ведь он никогда не был ни шарлатаном, ни обманывающим себя и других мечтателем. Его знания, поставившие его во главе братства розенкрейцеров, не были подобны жалкой фантасмагории тех некрепких умом и почти всегда невежественных искателей философского камня, алхимиков, каббалистов, магнетизеров, которых столько расплодилось в то время в Европе. Его знания весьма многих тайн природы, как уже известно, были истинными и глубокими, изумительными знаниями. Они были только не то великое «все», каким он почитал их в течение своей жизни до самой смерти графини Зонненфельд.
Эти его знания и оказывались тем чистым золотом, тем душистым кипарисным деревом, которые он видел в спавшей с его плеч и рассыпавшейся на свои составные части тяжести. Он не мог двинуться в дальнейший путь, не забрав с собою все это золото, весь этот кипарис, не мог, если бы даже ему вдруг показалось, что они не стоят того, чтобы брать их с собою. Человек, сохранивший свои способности и свою память, не может ведь отказаться от того, что ему известно. И он знал то, что знал.
Не почитая эти знания преступными, а только убедясь в их недостаточности и в том, что они не составляют высшего, существенного блага жизни, он продолжал пользоваться ими. Он снова допытывал теперь свою судьбу, приподнимая покров будущего, творил ту сложную, таинственную работу, которой научили его долгая, блистательно пройденная школа мудрости, его тонкая, изощренная способность проникновения в суть вещей и, наконец, мудрые наставления Ганса Небельштейна, бывшего живым источником всех тайн древних познаний.
Результаты таинственной работы, которой отдавал теперь Захарьев-Овинов все свои свободные минуты, были достаточно ясны. Он прочел в своем будущем такие обещания, такое счастливое сочетание электромагнитных влияний, что имел все основания бестрепетно ждать того, что должно совершиться. Он знал, что найдет все, чего ищет, что найдет все это там, на своей родине, что ему помогут во всем два близких ему существа – мужчина и женщина.
Он знал – кто они. Это его брат Николай и Зина. Они оба неизбежно входили в судьбу его. И особенно, исключительно, судьба эта была связана с женщиной, то есть с Зиной. Ведь он и прежде вглядывался в свою будущность, он и прежде видел в ней неизбежный, тесно связанный с нею образ женщины. Но, несмотря на всю свою мудрость, он ошибся – принял эту женщину за покойную графиню Елену. Он стремился тогда к вышнему духовному единению с этим жаждавшим света, томившимся и страдавшим существом и погубил его в своем печальном ослеплении.
Но ведь тогда, в своих отношениях к Елене, он был прежним человеком. Теперь в душе его все изменилось. Теперь перед ним стояло ощущение той минуты, когда он сознал весь ужас одиночества. Он понимал уж и чувствовал, что всей душою любит Зину, не так, как любил умершую графиню, совсем не так, гораздо выше, гораздо чище, полнее, но все же любит как человек, не может отделить представления о чистой, прекрасной душе ее от представления о прелестной женщине.
Итак – опять материя, победителем которой он считал себя! Перед ним стояла мучительная, неразрешимая загадка. Ему предстояла снова борьба, но перед этой новой борьбою все прежние были ничто. Он выходил на бой с самим собою, с мудрецом, достигшим высших пределов человеческого знания, исполненным понятиями и взглядами, созревшими со времен глубокой древности в тайных святилищах, куда собирались высшие представители высшего знания.
Во всех этих святилищах мудрецы древней Индии, Египта, Греции, а затем их верные ученики, скрывавшиеся по монастырям и замкам средневековой Европы и передавшие все свои скопленные тысячелетиями сокровища в развалины Небельштейна, – все они знали и провозглашали великую, непреложную, по их глубокому убеждению, истину. Истина эта была: «Всякий, кто желает достигнуть высших познаний и приобрести несокрушимую власть над природой, должен быть одинок. Никакая земная страсть, никакая привязанность не должны смущать его душу. Он должен всегда находиться в полном обладании всеми своими духовными и телесными силами, не тратить, а постоянно множить запас их. Если же он соединится с другим существом, то выйдет немедленно из состояния гармонии и неизбежным следствием этого явится ослабление как духовного, так и физического его организма. Человек, соединивший свою судьбу с судьбою женщины, полюбивший эту женщину и сделавший ее своей женой, как бы велики ни были его знания, потеряет всю свою власть над природой. Из ее властелина он превратится в ее раба. И горе такому человеку, ибо он уже вкусил от плодов знания. Он будет вечно томиться муками Тантала и безнадежно оплакивать свое ужасное падение».
Вот что стояло в основе всего, вот что приходилось побороть великому розенкрейцеру. Он все близился к тому, чтоб принять в свой духовный мир живое существо, соединиться с ним и отказаться этим самым от всей своей силы, от всей своей власти. Какое страшное падение!..
Но ведь на высоте могущества так ужасно, так невыносимо холодно, что он задыхается от этого холода! А там, в глубине падения, в объятиях этой любимой души, – там тепло, отрадно, там, может быть, истинное счастье!..
Или все это один только манящий, обманчивый призрак, или это и есть именно тот величайший соблазн, над которым надо восторжествовать?.. Он уже восторжествовал над подобным соблазном, и торжество принесло только смерть, только муки, томление возмущенной совести, всевозрастающий ужас невыносимого холода…
О, природа еще не сдалась, она только казалась побежденной, она переменила только оружие. Вот она, эта знаменитая цепь из роз! Вот они, эти погибельные, дивно благоухающие, манящие розы!..
Нет, ведь нечем дышать, надо жить, а вне счастья жизнь невозможна. Одно ясно и верно: все, в чем он до сих пор видел высшее счастье, не только не может дать никакого счастья, но несет с собою смертный холод. Все прошлое, несмотря на замечательные, чудные результаты знаний, – обман. Все это одна только гордость.
А потому прежде всего надо покончить с этим. Мы видели, как великий розенкрейцер покончил с прошлым, признав недостаточность знаний, уничтожив братство, высказав в знаменитом собрании все то, что было у него на душе. Он этим самым одержал первую значительную победу над собою, над своей гордостью. Это был первый шаг, самый трудный. И после этого шага он оказался уже близок к тому, что должно было стать или его окончательной, величайшей победой над природой, или его полным падением.
Он возвращался теперь в Россию, и каждый день, приближавший его к родному дому, к тем людям, которые, как он знал, должны играть решающую роль в его жизни, приближал его и к этой победе или поражению. И в то же время на душе у него становилось все легче. В течение всей своей жизни холодный, равнодушный ко всему и ко всем, безразлично относившийся к людям и к местам, теперь он испытывал новое, незнакомое ему ощущение. Въехав в Россию, он почувствовал, как сердце его радостно забилось.
Он понял, что он на родине. А ведь до сих пор он не признавал никакой родины и вообще ничего такого, что имело отношение к чему-либо земному. Ему легко было бы победить в себе эту радость, как нечто недостойное. Но он не сделал этого.
Когда он приехал в Петербург и подъезжал к отцовскому дому, глаза его светились, на бледных щеках вспыхивал румянец, сердце учащенно билось и замирало. И он радовался, что оно бьется и замирает. И он не думал о том, что ведь это непроизводительная затрата жизненной силы.
Безумец, что же ты сделал с долгими годами упорного труда, борьбы и все возраставших чудесных знаний? Жалкий безумец! Ведь ты легкомысленно влечешь себя на вечную погибель!» – вдруг расслышал он внутри себя негодующий голос.
Это был голос прежнего, холодного и гордого человека, голос великого розенкрейцера, мудрейшего из людей, светоносного победителя природы. Захарьев-Овинов вздрогнул, но сердце забилось еще сильнее… Из отворившихся перед ним дверей отцовского дома на него пахнуло как бы теплом, и он властно приказал негодующему голосу: «Молчи!»