Рубин добро оскалился. В этом оскале было и немного согласия и немного снисхождения к заблудшему младшему другу. - А что говорят по этому поводу великие книги Вед? - спросил он, вытягивая губы шутливой трубочкой. - Книги Вед - не знаю, - убежденно парировал Нержин, - а книги Санкья говорят: "Счастье человеческое причисляется к страданию теми, кто умеет различать." - Здорово ты насобачился, - буркнул в бороду Рубин. - Идеализм? Метафизика? Что ж ты не клеишь ярлыков? - Это тебя Митяй сбивает? - Нет, Митяй совсем в другую сторону. Борода лохматая! Слушай! Счастье непрерывных побед, счастье триумфального исполнения желаний, счастье полного насыщения - есть {страдание}! Это душевная гибель, это некая непрерывная моральная изжога! Не философы Веданты или там Санкья, а я, я лично, арестант пятого года упряжки Глеб Нержин, поднялся на ту ступень развития, когда плохое уже начинает рассматриваться и как хорошее, - и я придерживаюсь той точки зрения, что люди сами не знают, к чему стремиться. Они исходят в пустой колотьбе за горстку материальных благ и умирают, не узнав своего собственного душевного богатства. Когда Лев Толстой мечтал, чтоб его посадили в тюрьму - он рассуждал как настоящий зрячий человек со здоровой духовной жизнью. Рубин расхохотался. Он хохотал в спорах, если совершенно отвергал взгляды своего противника (а именно так и приходилось ему в тюрьме). - Внемли, дитя! В тебе сказывается неокреплость юного сознания. Свой личный опыт ты предпочитаешь кол[51] лективному опыту человечества. Ты отравлен ароматами тюремной параши - и сквозь эти пары хочешь увидеть мир. Из-за того, что мы лично потерпели крушение, из-за того, что нескладна наша личная судьба - как может мужчина дать измениться, хоть сколько-нибудь повернуться своим убеждениям? - А ты гордишься своим постоянством? - Да! Hier stehe ich und kann nicht anders. - Каменный лоб! Вот это и есть метафизика! Вместо того чтобы здесь, в тюрьме, учиться, впитывать новую жизнь... - Ка-кую жизнь? Ядовитую желчь неудачников? - ... ты сознательно залепил глаза, заткнул уши, занял позу - и в этом видишь свой ум? В отказе от развития - ум? В торжество вашего чертова коммунизма ты насилуешь себя верить, а не веришь! - Да не вера - научное знание, обалдон! И - беспристрастность . - Ты?! Ты - беспристрастен? - Аб-солютно! - с достоинством произнес Рубин. - Да я в жизни не знал человека пристрастнее тебя! - Да поднимись ты выше своей кочки зрения! Да взгляни же в историческом разрезе! За-ко-но-мерность! Ты понимаешь это слово? Неизбежно обусловленная закономерность! Все идет туда, куда надо! Исторический материализм не мог перестать быть истиной из-за того только, что мы с тобой в тюрьме. И нечего рыться носом, выворачивать какой-то трухлявый скепсис! - Лев, пойми! Я не с радостью - я с болью сердечной расставался с этим учением! Ведь оно было - звон и пафос моей юности, я для него все остальное забыл и проклял! Я сейчас - стебелек, расту в воронке, где бомбой вывернуло дерево веры. Но с тех пор, как меня в тюремных спорах били и били... - Потому что у тебя ума не хватало, дура! - ... я по честности должен был отбросить ваши хилые построения. И искать другие. А это нелегко. Скептицизм у меня, может быть - сарай при дороге, пересидеть непогоду. - Утки в дудки, тараканы в барабаны! Ске-епсис! Да разве из тебя выйдет порядочный скептик? Скептику по[52] ложено воздержание от суждений - а ты обо всем лезешь с приговором! Скептику положена атараксия, душевная невозмутимость - а ты по каждому поводу кипятишься! - Да! Ты прав! - Глеб взялся за голову. - Я мечтаю быть сдержанным, я воспитываю в себе только... парящую мысль, а обстоятельства завертят - и я кружусь, огрызаюсь, негодую... - Парящую мысль! А мне в глотку готов вцепиться из-за того, что в Джезказгане не хватает питьевой воды! - Тебя бы туда загнать, падло! Изо всех нас ты же один считаешь, что методы МГБ необходимы... - Да! Без твердой пенитенциарной системы государство существовать не может... - ... Так вот тебя и загнать в Джезказган! Что ты там запоешь? - Да дурак ты набитый! Ты бы хоть прежде почитал, что говорят о скептицизме большие люди. Ленин! - А ну? Что - Ленин? - Нержин притих. - Ленин сказал: "у рыцарей либерального российского языкоблудия скептицизм есть форма перехода от демократии к холуйскому грязному либерализму". - Как-как-как? Ты не переврал? - Точно. Это из "Памяти Герцена" и касается... Нержин убрал голову в руки, как сраженный. - А? - помягчел Рубин. - Схватил? - Да, - покачался Нержин всем туловищем. - Лучше не скажешь. И я на него когда-то молился!.. - А что? - Что?? Это - язык великого философа? Когда аргументов нет - вот так ругаются. Рыцари языкоблудия! - произнести противно. Либерализм - это любовь к свободе, так он - холуйский и грязный. А аплодировать по команде - это прыжок в царство свободы, да? В захлебе спора друзья потеряли осторожность, и их восклицания уже стали слышны Симочке. Она давно взглядывала на Нержина со строгим неодобрением. Ей обидно было, что проходил вечер ее дежурства, а он никак не хотел использовать этого удобного вечера и даже не удосуживался обернуться в ее сторону. - Нет, у тебя-таки совсем вывернуты мозги, - отчаялся Рубин. - Ну, определи лучше. [53] - Да хоть какой-то смысл будет сказать так: скептицизм есть форма глушения фанатизма. Скептицизм есть форма высвобождения догматических умов. - И кто ж тут догматик? Я, да? Неужели я - догматик? - большие теплые глаза Рубина смотрели с упреком. - Я такой же арестант {призыва} сорок пятого года. И четыре года фронта у меня осколком в боку сидят, и пять лет тюрьмы на шее. Так я не меньше тебя вижу. И если б я убедился, что все до сердцевины гниль - я бы первый сказал: надо выпускать "Колокол"! Надо бить в набат! Надо рушить! Уж я бы не прятался под кустик воздержания от суждений! не прикрывался бы фиговым листочком, скепсисом!.. Но я знаю, что гнило - только по видимости, только снаружи, а корень здоровый, а стержень здоровый, и значит надо спасать, а не рубить! На пустующем столе инженер-майора Ройтмана, начальника Акустической, зазвонил внутриинститутский телефон. Симочка встала и подошла к нему. - Пойми ты, усвой ты железный закон нашего века: {два мира - две системы}! И третьего не дано! И никакого "Колокола", звон по ветру распускать - нельзя! недопустимо! Потому что выбор неизбежный: за какую ты из двух мировых сил? - Да пошел ты вон! Это Пахану так выгодно рассуждать! На этих "двух мирах" он под себя всех и подмял. - Глеб Викентьич! - Слушай, слушай! - теперь Рубин властно схватил Нержина за комбинезон. - Это - величайший человек! - Тупица! Боров тупой! - Ты когда-нибудь поймешь! Это вместе - и Робеспьер и Наполеон нашей революции. Он - мудр! Он - действительно мудр! Он видит так далеко, как не захватывают наши куцые взгляды... - И еще смеет нас всех дураками считать! Жвачку свою нам подсовывает... - Глеб Викентьич! - А? - очнулся Нержин, отрываясь от Рубина. - Вы не слышали? По телефону звонили! - очень сурово, сдвинув брови, в третий раз обращалась Симочка, стоя за своим столом, руками крест-накрест стягивая на себе коричневый платок козьего пуха. - Антон Николае[54] вич вызывает вас к себе в кабинет. - Да-а?.. - на лице Нержина явственно угас порыв спора, исчезнувшие морщины вернулись на свои места. - Хорошо, спасибо, Серафима Витальевна. Ты слышишь, Левка, - Антон. С чего б это? Вызов в кабинет начальника института в десять часов вечера в субботу был событием чрезвычайным. Хотя Симочка старалась казаться официально-равнодушной, но взгляд ее, как понимал Нержин, выражал тревогу. И как будто не было возгоравшегося ожесточения! Рубин смотрел на друга заботливо. Когда глаза его не были искажены страстью спора, они были почти женственно мягки. - Не люблю, когда нами интересуется высшее начальство, - сказал он. - С чего бы? - пожимал плечами Нержин. - Уж такая у нас второстепенная работенка, какие-то голоса... - Вот Антон нас и наладит скоро по шее. Выйдут нам боком воспоминания Станиславского и речи знаменитых адвокатов, - засмеялся Рубин. - А может насчет артикуляции Семерки? - Так уж результаты подписаны, отступления нет. На всякий случай, если я не вернусь... - Да глупости! - Чего глупости? Наша жизнь такая... Сожжешь там, знаешь где. - Глеб защелкнул шторки тумбочек стола, ключи тихо переложил в ладонь Рубину и пошел неторопливой походкой арестанта пятого года упряжки, который потому никогда не спешит, что от будущего ждет только худшего.
   10
   По красной ковровой дорожке широкой лестницы, безлюдной в этот поздний час, под сенью медных бра и высокого лепного потолка, Нержин поднялся на третий этаж, придавая своей походке беспечность, миновал стол {вольного} дежурного у городских телефонов и постучал в дверь начальника института инженер-полковника госбезопасно[55] сти Антона Николаевича Яконова. Кабинет был широк, глубок, устлан коврами, обставлен креслами, диванами, голубел посередине ярко-лазурной скатертью на длинном столе заседаний и коричнево закруглялся в дальнем углу гнутыми формами письменного стола и кресла Яконова. В этом великолепии Нержин бывал только несколько раз и больше на совещаниях, чем сам по себе. Инженер-полковник Яконов, за пятьдесят лет, еще в расцвете, роста выдающегося, с лицом, может быть чуть припудренным после бритья, в золотом пенсне, с мягкой дородностью какого-нибудь Оболенского или Долгорукова, с величественно-уверенными движениями, выделялся изо всех сановников своего министерства. Он широко пригласил: - Садитесь, Глеб Викентьич! - несколько хохлясь в своем полуторном кресле и поигрывая толстым цветным карандашом над коричневой гладью стола. Обращение по имени-отчеству означало любезность и доброжелательство, одновременно не стоя инженер-полковнику труда, так как под стеклом у него лежал перечень всех заключенных с их именами-отчествами (кто не знал этого обстоятельства, поражался памяти Яконова). Нержин молча поклонился, не держа рук по швам, однако и не размахивая ими, - и выжидающе сел за изящный лакированный столик. Голос Яконова, играючи, рокотал. Всегда казалось странным, что этот барин не имеет изысканного порока грассирования: - Вы знаете, Глеб Викентьевич, полчаса назад пришлось мне к слову вспомнить о вас, и я подумал - каким, собственно, ветром вас занесло в Акустическую, к... Ройтману? Яконов произнес эту фамилию с откровенной небрежностью и даже - перед подчиненным Ройтмана! - не присовокупив к фамилии звание майора. Плохие отношения между начальником института и его первым заместителем зашли так далеко, что не считалось нужным их скрывать. Нержин напрягся. Разговор, как чуял он, принимал дурной оборот. Вот с этой же небрежной иронией не тонких и не толстых губ большого рта Яконов несколько [56] дней назад сказал Нержину, что, может быть, он, Нержин, в результатах артикуляции и объективен, но отнесся к Семерке не как к дорогому покойнику, а как к трупу беззвестного пьяницы, найденного под марфинским забором. Семерка была главная лошадка Яконова, но шла она плохо. - ... Я, конечно, очень ценю ваши личные заслуги в науке артикуляции... (Издевается!) - ... Чертовски жалко, что ваша оригинальная монография напечатана засекреченным малым тиражом, лишающим вас славы некоего русского Джорджа Флетчера... (Нагло издевается!) - ... Однако, я хотел бы иметь от вашей деятельности несколько больший... профит, как говорят англо-саксы. Я преклоняюсь перед абстрактными науками, но я - человек деловой. Инженер-полковник Яконов находился уже на той высоте положения и еще не в той близости к Вождю Народов, при которых мог разрешить себе роскошь не скрывать ума и не воздерживаться от своеобычных суждений. - Ну, так-таки вас спросить откровенно - ну что вы там сейчас делаете, в Акустической? Нельзя было придумать вопроса беспощаднее! Яконову просто некогда было за всем доспеть, он бы раскусил. - Какого черта вам заниматься этой попугайщиной - "стыр", "смыр"? Вы математик? Универсант? Оглянитесь. Нержин оглянулся и привстал: в кабинете их было не двое, а трое! Навстречу Нержину с дивана поднялся скромный человек в гражданском, в черном. Круглые светлые очки поблескивали перед его глазами. В щедром верхнем свете Нержин узнал Петра Трофимовича Веренева, довоенного доцента в своем Университете. Однако, по привычке, выработанной в тюрьмах, Нержин смолчал и не выказал никакого движения, полагая, что перед ним заключенный и опасаясь ему повредить поспешным узнанием. Веренев улыбался, но тоже казался смущенным. Голос Яконова успокоительно рокотал: - Воистину, в секте математиков завидный ритуал сдержанности. Математики мне всю жизнь казались каки[57] ми-то розенкрейцерами, я всегда жалел, что не пришлось приобщиться к их таинствам. Не стесняйтесь. Пожмите друг другу руки и располагайтесь без церемоний. Я оставлю вас на полчаса: для дорогих воспоминаний и для информации профессором Вереневым о задачах, выдвигаемых перед нами Шестым Управлением. И Яконов поднял из полуторного кресла свое представительное нелегкое тело, означенное серебряно-голубыми погонами, и довольно легко понес его к выходу. Когда Веренев и Нержин встретились в рукопожатии, они уже были одни. Этот бледный человек в светлых очках показался устоявшемуся арестанту Нержину - привидением, незаконно вернувшимся из забытого мира. Между миром тем и сегодняшним прошли леса под Ильмень-озером, холмы и овраги Орловщины, пески и болотца Белоруссии, сытые польские фольварки, черепица немецких городков. В ту же девятилетнюю полосу отчуждения врезались ярко-голые "боксы" и камеры Большой Лубянки. Серые провонявшиеся пересылки. Удушливые отсеки "вагон-заков". Режущий ветер в степи над голодными, холодными зэками. Черезо все это было невозможно возобновить в себе чувство, с каким выписывались буковки функций действительного переменного на податливом линолеуме доски. Оба закурили, Нержин волнуясь, и сели, разделенные маленьким столиком. Веренев не в первый раз встречал своих прежних студентов - по Московскому университету и по Ростовскому, куда его в борьбе теоретических школ послали перед войной для проведения твердой линии. Но и для него было необычное в сегодняшней встрече: уединенность подмосковного объекта, окутанного дымкой трегубой секретности, оплетенного многими рядами колючей проволоки; странный синий комбинезон вместо привычной людской одежды. По какому-то праву, резко обозначив морщины у губ, спрашивал младший из двух, неудачник, а старший отвечал - застенчиво, будто стыдясь своей незатейливой биографии ученого: эвакуация, реэвакуация, работал три года у К..., защитил докторскую по топологии... До неучтивости рассеянный, Нержин не спросил даже темы диссер[58] тации из этой сухотелой науки, из которой сам когда-то выбирал курсовой проект. Ему вдруг стало жаль Веренева... Множества упорядоченные, множества не вполне упорядоченные, множества замкнутые... Топология! Стратосфера человеческой мысли! В двадцать четвертом столетии она, может быть, и понадобится кому-нибудь, а пока... А пока...
   Мне нечего сказать о солнцах и мирах, Я вижу лишь одни мученья человека...
   А как он попал в это ведомство? почему ушел из Университета?.. Да направили... И нельзя было отказаться?.. Да отказаться можно было, но... Тут и ставки двойные... Есть детишки?.. Четверо... Стали зачем-то перебирать студентов нержинского выпуска, последний экзамен которого был в день начала войны. Кто поталантливей - контузило, убило. Такие вечно лезут вперед, себя не берегут. От кого и ждать было нельзя - или аспирантуру кончает, или ассистентствует. Да, ну а гордость-то наша - Дмитрий Дмитрич! Горяинов-Шаховской!? Горяинов-Шаховской! Маленький старик, уже неопрятный от глубокой старости, то перемажет мелом свою черную вельветовую куртку, то тряпку от доски положит в карман вместо носового платка. Живой анекдот, собранный из многочисленных "профессорских" анекдотов, душа Варшавского императорского университета, переехавшего в девятьсот пятнадцатом в коммерческий Ростов как на кладбище. Полвека научной работы, поднос поздравительных телеграмм - из Милуоки, Кэптауна, Йокагамы. А в 30-м году, когда университет перестряпали в "индустриально-педагогический институт" - был {вычищен} пролетарской комиссией по чистке как элемент буржуазно-враждебный. И ничто не могло б его спасти, если б не личное знакомство с Калининым - говорили, будто отец Калинина был крепостным у отца профессора. Так или нет, но съездил Горяинов в Москву и привез указание: этого не трогать! И не стали трогать. До того стали не трогать, что вчуже становилось страшно: то напишет исследование по естествознанию с математическим доказательством бытия Бо[59] га. То на публичной лекции о своем кумире Ньютоне прогудит из-под желтых усов: - Тут мне прислали записку: "Маркс написал, что Ньютон - материалист, а вы говорите - идеалист." Отвечаю: Маркс передергивает. Ньютон верил в Бога, как всякий крупный ученый. Ужасно было записывать его лекции! Стенографистки приходили в отчаяние! По слабости ног усевшись у самой доски, к ней лицом, к аудитории спиной, он правой рукой писал, левой следом стирал - и все время что-то непрерывно бормотал сам с собой. Понять его идеи во время лекции было совершенно исключено. Но когда Нержину с товарищем удавалось вдвоем, деля работу, записать, а за вечер разобрать - душу осеняло нечто, как мерцание звездного неба. Так что же с ним?.. При бомбежке города старика контузило, полуживого увезли в Киргизию. А с сыновьями-доцентами во время войны, Веренев точно не знает, но что-то грязное, какое-то предательство. Младший Стивка, говорят, сейчас грузчиком в нью-йоркском порту. Нержин внимательно смотрел на Веренева. Ученые головы, вы кидаетесь многомерными пространствами, отчего ж вы только жизнь просматриваете коридорчиками? Над мыслителем издевались какие-то хари и твари - это была недоработка, временный загиб; дети припомнили унижения отца - это грязное предательство. И кто это знает - грузчиком, не грузчиком? Оперуполномоченные формируют общественное мнение... Но за что... Нержин сел? Нержин усмехнулся. Ну, а за что, все-таки? - За образ мыслей, Петр Трофимович. В Японии есть такой закон, что человека можно судить за образ его невысказанных мыслей. - В Японии! Но ведь у нас такого закона нет?.. - У нас-то он как раз и есть и называется {Пятьдесят восемь} {десять}. И Нержин плохо стал слышать то главное, для чего Яконов свел его с Вереневым. Шестое Управление прислало Веренева для углубления и систематизации криптографическо-шифровальной работы здесь. Нужны математики, [60] много математиков, и Вереневу радостно увидеть среди них своего студента, подававшего столь большие надежды. Нержин полусознательно задавал уточняющие вопросы, Петр Трофимович, постепенно разгораясь в математическом задоре, стал разъяснять задачу, рассказывал, какие пробы придется сделать, какие формулы перетряхнуть. А Нержин думал о тех мелко исписанных листиках, которые так безмятежно было насыщать, обложась бутафорией, под затаенно-любящие взгляды Симочки, под добродушное бормотание Льва. Эти листики были - его первая тридцатилетняя зрелость. Конечно, завиднее достичь зрелости в своем исконном предмете. Зачем, кажется, ему головой соваться в эту пасть, откуда и историки-то сами уносят ноги в прожитые безопасные века? Что влечет его разгадать в этом раздутом мрачном великане, кому только ресницею одной пошевельнуть - и отлетит у Нержина голова? Как говорится - {что тебе надо больше всех}? Больше всех - что тебе надо? Так отдаться в лапы осьминогу криптографии?.. Четырнадцать часов в день, не отпуская и на перерывы, будут владеть его головой теория вероятностей, теория чисел, теория ошибок... Мертвый мозг. Сухая душа. Что ж останется на размышления? Что ж останется на познание жизни? Зато - шарашка. Зато не лагерь. Мясо в обед. Сливочное масло утром. Не изрезана, не ошершавлена кожа рук. Не отморожены пальцы. Не валишься на доски замертво бесчувственным бревном, в грязных чунях, - с удовольствием ложишься в кровать под белый пододеяльник. Для чего же жить всю жизнь? Жить, чтобы жить? Жить, чтобы сохранять благополучие тела? Милое благополучие! Зачем - ты, если ничего, кроме тебя?.. Все доводы разума - да, я согласен, гражданин начальник! Все доводы сердца - отойди от меня, сатана! - Петр Трофимович! А вы... сапоги умеете шить? - Как вы сказали? - Я говорю: сапоги вы меня шить не научите? Мне бы [61] вот сапоги научиться шить. - Я, простите, не понимаю... - Петр Трофимович! В скорлупе вы живете! Мне ведь, окончу срок, ехать в глухую тайгу, на вечную ссылку. Работать я руками ничего не умею как проживу? Там - медведи бурые. Там Леонарда Эйлера функции еще три мезозойских эры никому не вознадобятся. - Что вы говорите, Нержин?! В случае успеха работы вас как криптографа досрочно освободят, снимут судимость, дадут квартиру в Москве... - Эх, Петр Трофимович, скажу вам поговорку доброго хлопца, моего лагерного друга: "одна дьяка, что за рыбу, что за рака". Дьяка - это по-украински благодарность. Так вот не жду я от них дьяки, и прощения я у них не прошу, и рыбки я им ловить не буду! Дверь растворилась. Вошел осанистый вельможа с золотым пенсне на дородном носу. - Ну, как, розенкрейцеры? Договорились? Не поднимаясь, твердо встретив взгляд Яконова, Нержин ответил: - Воля ваша, Антон Николаич, но я считаю свою задачу в Акустической лаборатории не законченной. Яконов уже стоял за своим столом, опершись о стекло суставами мягких кулаков. Только знающие его могли бы признать, что это был гнев, когда он сказал: - Математика! - и артикуляция... Вы променяли пищу богов на чечевичную похлебку. Идите. И двуцветным грифелем толстого карандаша начертил в настольном блокноте: "Нержина - списать".
   11
   Уже много лет - военных и послевоенных, Яконов занимал верный пост главного инженера Отдела Специальной Техники МГБ. Он с достоинством носил заслуженные его знаниями серебряные погоны с голубой окаемкой и тремя крупными звездами инженер-полковника. Пост его был таков, что руководство можно было осуществлять из[62] дали и в общих чертах, порою сделать эрудированный доклад перед высоко-чиновными слушателями, порою умно и цветисто поговорить с инженером над его готовой моделью, а в общем слыть за знатока, не отвечать ни за что и получать в месяц изрядно тысяч рублей. Пост был таков, что красноречием своим Яконов осенял колыбели всех технических затей Отдела; увитал от них в пору их трудного возмужания и болезней роста; вновь чтил своим присутствием или долбленые корыта их черных гробов или золотое коронование героев. Антон Николаевич не был так молод и так самонадеян, чтобы самому гнаться за обманчивым поблеском Золотой Звезды или значком сталинского лауреата, чтобы собственными руками подхватывать каждое задание министерства или даже самого Хозяина. Антон Николаевич был уже достаточно опытен и в годах, чтобы избегать этих спаянных вместе волнений, взлетов и глубин. Придерживаясь таких взглядов, он безбедно существовал до января тысяча девятьсот сорок восьмого года. В этом январе Отцу восточных и западных народов кто-то подсказал идею создать особую секретную телефонию - такую, чтоб никто никогда не мог бы понять, даже перехватив, его телефонный разговор. Такую, чтоб можно было с кунцевской дачи разговаривать с Молотовым в Нью-Йорке. Августейшим пальцем с желтым пятном никотина у ногтя генералиссимус выбрал на карте объект Марфино, до того занимавшийся созданием портативных милицейских радиопередатчиков. Исторические слова при этом были сказаны такие: - За'-чэм мне эти передатчики? Квар-тырных варов ловить? И сроку дал - до первого января сорок девятого года. Потом подумал и добавил: - Ладна, да первого мая. Задание было сверхответственно и исключительно по сжатому сроку. В министерстве подумали - и определили Яконову вытаскивать Марфино самому. Напрасно тщился Яконов доказать свою загруженность, невозможность совмещения. Начальник Отдела Фома Гурьянович Осколупов посмотрел кошачьими зеленоватыми глазами - Яконов вспомнил замаранность своей анкеты (он шесть лет проси[63] дел в тюрьме) и смолк. С тех пор, скоро два года, пустовал кабинет главного инженера Отдела в апартаментах министерства. Главный инженер дневал и ночевал в загородном здании бывшей семинарии, венчавшейся шестиугольной башнею над куполом упраздненного алтаря. Сперва даже приятно было самому поруководить: устало захлопнуть дверцу в персональной "Победе", убаюканно домчаться в Марфино; миновать в оплетенных колючкою воротах вахтера, отдающего приветствие; и ходить в окружении свиты майоров и капитанов под столетними липами марфинской рощи. Начальство еще ничего не требовало от Яконова - только планы, планы, планы и соцобязательства. Зато рог изобилия МГБ опрокинулся над Марфинским институтом: английская и американская покупная аппаратура; немецкая трофейная; отечественные зэки, вызванные из лагерей; техническая библиотека на двадцать тысяч новинок; лучшие оперуполномоченные и архивариусы, зубры секретного дела; наконец, охрана высшей лубянской выучки. Понадобилось отремонтировать старый корпус семинарии, возвести новые - для штаба спецтюрьмы, для экспериментальных мастерских, - и в пору желтоватого цветения лип, когда они сладили запахом, под сенью исполинов послышалась печальная речь нерадивых немецких военнопленных в потрепанных ящеричных кителях. Эти ленивые фашисты на четвертом году послевоенного плена совершенно не хотели работать. Невыносимо, было русскому взгляду смотреть, как они разгружают машины с кирпичом: медленно, бережно, будто он из хрусталя, передают с рук на руки каждый кирпичик до укладки в штабель. Ставя радиаторы под окнами, перестилая подгнившие полы, немцы слонялись по сверхсекретным комнатам и исподлобья читали то немецкие, то английские надписи на аппаратуре - германский школьник мог бы догадаться, какого профиля эти лаборатории!