В этой обрамленной гранитом клумбе-бонбоньерке произрастает самая буйная флора южных широт. «Бальзамический воздух» Капри, пронизанный солнечными лучами, морским бризом и красками молочая, вязеля, бугенвиллеи, анемона, нарцисса, белокрыльника, асфоделя, шафрана, белого и розового ладанника; наполненный нотами жасмина, акации, мимозы, ириса, лилии, резеды, цикламена, лаванды, вереска, повилики, мирта, кедра, мускуса, мха; пропитанный ароматами персика, эвкалипта, лимона, жимолости, майорана, руты, бергамота, розмарина, душицы, лавра, земляничного дерева, цветочного ясеня, каштана и пинии, еще в Средние века благодаря стараниям картезианских монахов перешел в жидкое состояние неподражаемых каприйских благовоний.
   Главным сокровищем фауны Капри, бесспорно, является голубая ящерица, абсолютная чемпионка острова по мимикрии и живая аллегория природного колдовства. Вильнув хвостом в незабудочной магме Лазурного грота, ящерица закрепила свой подмалевок голубизной неба, воды и бледно-серых скал. Зернистые чешуйки на ее спине окрашены ядовито-голубым с бирюзовым отливом по бокам, переходящим в нежную лазорь на брюшке. В «Тирренской легенде» Нормана Дугласа добрая фея превращает в ящериц бездумных женихов, преследующих юную принцессу Мито. Ящерицы окрашиваются в цвет голубых глаз принцессы и обречены остаться на неприступном рифе. Эдвин Черио слагает сказку в дарвинистском духе про влюбленную пару ящерок. Залогом непорочности невесты стало сапфирное ожерелье на ее шее, что соответствует мелкой пигментации эпидермиса в брачный период рептилий. Тут вам и быль и небыль. А водится голубая ящерица только на Фаральонах – гигантских известковых глыбах, одиноко торчащих из воды близ Малой гавани. Они будто олицетворяют полную изоляцию и невозможность человеческого соприсутствия. По сравнению с Фаральонами, этими островами на острове, Капри представляется оживленным материком. Фаральоны – три стометровых рифа-циклопа (памятники ослепленному Полифему) – входят в канонический образный ряд Капри. Скала и наскальная ящерица слились в символы бегства и убежища, в сумме составляющие остров. Недаром, если потрясти и бросить на манер игральной кости итальянское слово asilo – убежище, выпадет слово isola – остров, да и сам Капри – перевертыш от Парки: от судьбы не уйдешь.
   На Капри пересекались судьбы многих людей, встрече которых явно не способствовал материк. В начале XX века пути выходцев из России сошлись здесь в русской колонии, численность которой стремительно росла. Ядром этой стихийной общины был, как известно, Максим Горький, обосновавшийся на острове в 1906 году. Горький-утопист (не будем забывать, что Утопия – тоже остров) создал в 1909 году каприйскую школу «революционной техники», наотмашь окрещенную Лениным «литераторским центром богостроительства». Слушателями школы были тринадцать будущих профессиональных революционеров с былинными, апостольскими кличками Фома, Иван, Юлий, Савелий, Арсений, Владимир, Станислав. Такой Горький, словно им же выдуманный Буревестник, всю жизнь гордо реял «между тучами и морем», настойчиво следуя за несбывшейся ницшеанской мечтой о сильной и гордой личности, о Человеке будущего, безжалостно одолевшем рациональную современность с ее несвободой и предрассудками. В поисках своего места на земле Горький обживал и усмирял острова, будь то Капри или Соловки (не исключено, что кто-то из учеников каприйской школы в том или ином обличье проходил практику как раз на Соловках), или открывал их посреди суши, ведь последнее пристанище писателя, шехтелевский особняк Рябушинского, можно без большой натяжки назвать московским Капри. Впрочем, по сути этот Капри скорее походил на Соловки, а его новый насельник напоминал уже окольцованного Буревестника в клетке или вольере.
   Исследователи рассуждают о том, встретился ли Горький с Италией за годы жизни на Капри и в Сорренто, или все же разминулся с ней? Пожалуй, встретился и даже сошелся, поскольку движение было обоюдным. Доказательством их союза стали восторженный прием Горького в Неаполе, а затем на Капри и написанные тут романы, рассказы, пьесы и сказки. Другое дело, что Горький, устояв перед обольстительной песней каприйских сирен, не смог воспротивиться губительному для него призыву революционных наяд. Ни ему, ни множеству других знатных гостей, бывших на острове до и после него, – а в их числе по ходу неспешной повести о Капри стоит упомянуть барона де Монтескье: он отметил пресловутую вражду между двумя каприйскими городками – Капри и Анакапри (один с виду флористический пример: в муниципальном округе Капри дрок называют цветком святителя Константина, патриарха Константинопольского и небесного покровителя острова; память святителя совершается 14 мая в разгар цветения дрока; тогда как в Анакапри у дрока уже иное название – цветок св. Антония; духовенство Анакапри в пику духовенству Капри избрало его заступником непосредственно Анакапри, где цветение кустарника происходит в середине июня, когда и почитается св. Антоний); маркиза де Сада: в обширной каприографии его новелла «Губернатор Капри» оказалась непревзойденной по части скабрезностей; Филиппо Томмазо Маринетти: он воспел «Капризный Капри» и его вздыбленные берега, подобные динамичным футуристическим конструкциям в архитектуре, предложил оборудовать Фаральоны лифтами для подъема в кафе, устроенные на вершине рифов, и в стиле курортного футуризма нырял как кисточка в сине-синюю (blublù) палитру вод; Роже Пейрефитта: тот изобразил в своем романе «Каприйский изгнанник» вымышленную сцену встречи Оскара Уайльда и барона Ферзена в салоне шикарного отеля «Quisisana» (откуда на самом деле Уайльда «попросили» его же соотечественники, не желавшие находиться с ним в одном помещении), – никому из них не удалось оставить после себя мифа, притчи или былички, то есть самых смелых небылиц, достойных сиквела эпической «Одиссеи» или «Аргонавтики».
   Каприйские «Сказки» Горького, столетие выхода которых послужило поводом для сочинения новых быличек об Италии, и теперь вызывают не меньше смешанных чувств, чем они вызывали у литературной критики вековой давности, по той простой причине, что в них совсем мало сказочного, того, что уводило бы читателя в манящий мир литературного волшебства. Ощущение «недосказочности», которое остается в сознании от горьковских картин действительной жизни, во многом взятых из итальянской печати и документов рабочих партий Италии, умещается в эпиграфе к «Сказкам об Италии» из Андерсена: «Нет сказок лучше тех, которые создает сама жизнь». Сегодня слова датского сказочника слагаются в формулу раздвоенного, виртуально-реального мира, в который человек вступает с самого детства, мира, где быль и небыль неприметно переходят одна в другую, помогая надолго не задерживаться ни в той, ни в другой. В редких случаях точка соприкосновения данного и возможного обозначена на географической карте и словно для наглядности отстоит от земли в виде островка (общая площадь Капри 10 км2 – ровно десять Центральных парков культуры и отдыха им. М.Горького). Он, как и прежде, обладает неземным тяготением и овеян голубым эфиром, в котором мерцают золотистые скалы Дугласа и мреет лиловая даль Горького.

Максим Амелин
В декабре на Капри
Путаные заметки рассеянного путника

I

   Когда Господь изгонял из небесного рая провинившихся перед Ним прародителей человечества на землю, рассказывают, будто бы Адам, неловко переступая через порог, споткнулся и чуть не упал. При этом несколько комьев благодатной почвы различной величины, равномерно увеличиваясь, полетели вниз и упали в разных местах. С тех пор прошла почти вечность, но осколки рая и поныне существуют кое-где на земле, и один из них – остров Капри.
   В середине XVIII века лингвист-этимолог Джакомо Марторелли, преподававший древние языки в Неаполитанском университете, предположил, что название острова происходит от финикийского Kapraim, что значит «Два городка». Именно о двух городках на острове упоминает как будто невзначай, ни с того ни с сего, и Страбон в своей «Географии». Нынешние городки Капри и Анакапри, вероятно, и находятся на местах тех, прежних. По-моему, это наиболее достоверное объяснение. Никакой связи ни с кабанами, ни с козами, созвучными с его названием в древнегреческом и в латыни, название не имеет, да они никогда там и не водились.
   С моря он кажется похожим разве что на неподвижную голову гигантского крокодила, затаившегося под водой и высматривающего себе незадачливую жертву.
   Наводненный летом толпами равнодушных и пресыщенных богачей, ищущих дорогого и качественного отдыха, и пронырливых туристов, стремящихся за полдня обшарить все местные достопримечательности, зимой остров приходит в некое самосозерцательное запустение, погружается в то тихое и размеренно-неторопливое состояние, в котором я и застал его на предрождественской неделе.
   Сбитые из струганых досок рождественские киоски на виа Камерелле были уже закрыты, и некоторые из них начали разбирать, снимая иллюминацию: все закупили все необходимое для Рождества.
   Моя гостиница, расположенная на виа Трагара, называлась «Ла Чертозелла», что на русский можно перевести как «скиток» или «келейка», и оказалась вполне соответствующей своему названию. Три ее здания, расположенные уступами, полностью пустовали. Кроме трех благожелательных и предупредительных тетушек в ней никто больше не обитал. Во дворе росли апельсины, лимоны, мандарины и другие цитрусовые, все увешанные спелыми плодами.
   По вечерам с гостиничного балкона были хорошо видны две планеты: вверху – серебристая Венера, прямо напротив, над самым морем, – розоватый Марс. Ясными ночами грозди созвездий выпукло свисали по обе стороны Млечного Пути: пара Медведиц, Кассиопея, пояс Ориона и многие другие, чьи очертания я давно разучился различать.

II

   Ненавижу бытописательство и бытописателей! Да видно, и мне поневоле придется впасть в этот грех. Но я постараюсь хотя бы перемежать свои непосредственные наблюдения разнообразными отступлениями о том о сем, чтобы не было скучно.
   Ну что же, начну с Фаральонов. Спускаясь к ним по извилистой дорожке, я то и дело от нее отступал. Отклонившись влево, влезал на высокую отвесную скалу, в небольшой расщелине которой когда-то, судя по сложенным рядком камням, была келья монаха-отшельника. Неплохой вид, надо заметить, из нее открывался: вершины Фаральонов прямо напротив, а за ними голубая гладь. Чуть ниже, отклонившись вправо, увидел остатки то ли какого-то природного сооружения, то ли некоего творения рук человеческих, определить изначальное предназначение которого было крайне затруднительно. Это нечто представляет собой довольно внушительный навес из крепко сбитого песчаного монолита, по фактуре похожего на античный цемент, из которого торчат, свисая прямо над головой, довольно увесистые камни, выковырнуть которые невозможно, настолько плотно они сидят. Словно огромная верхняя челюсть допотопного животного с остатками зубов выпирает из-под земли, омываемая дождем, овеваемая ветром.
   Внизу дорожка разветвилась на две: одна повела направо к пустынному каменистому пляжу, другая – прямо к бухте, отгороженной от моря первым и самым крупным, не отделившимся от острова, Фаральоном ростом в 111 метров. Летом, судя по всему, здесь укромный приют для лодок и небольших яхт, заповедный уголок для купальщиков и ныряльщиков, а зимой – ни души на вылизанной языками волн почти на гладко каменистой поверхности берега.
   Попробовал воду – купаться можно, градусов двадцать. Но море настолько неспокойно, что лучше не лезть, дабы не изувечиться.
   Говорят, во втором Фаральоне есть сквозное отверстие, которое можно увидеть только с воды, а на третьем, самом дальнем, водится уникальный вид голубых ящериц, нигде больше на земле не встречающийся. Возможно, хотя в то, что не видел сам, поверить довольно трудно.
   Справа от неотпочковавшегося Фаральона есть еще одна небольшая скала с ведущей на ее плоский верх средневековой лестницей, теперь полуразрушенной. Подниматься по ней я тоже в одиночку не решился. Не хотелось в самом начале переломать ноги и пролежать оставшуюся неделю в гипсе. Видимо, там когда-то была небольшая крепостица или отшельнический скит. Сверху я высмотрел остатки сложенных из грубых камней стен и круглого жилища, а также нечто вроде колодца, который, как я понял, скорее был выводным отверстием для нечистот. А пресную воду и пищу тамошние аскеты принимали, видимо, по веревке с воды.
   В самом углу выглаженной прибоем пристани я заметил традиционную римскую напольную кладку елочкой, практически вылизанную волнами, и стеновой цемент с каменистыми вкраплениями, вероятно, времен Октавиана или Тиберия. А что? Хорошее место для римской купальни и вообще для одинокого отдыха. А может, это руины одной из Тибериевых вилл?
   На склоне, поросшем разнообразными видами хвойных, я то и дело ловил себя на ощущении: пахнет грибами. Но никаких грибов как будто не наблюдалось. Уже на обратном пути, при подъеме, когда идти пришлось медленно, прямо у дорожки я нашел довольно крупный душистый масленок (по-итальянски – boleto giallo) с коричневой суховатой шляпкой. Ага, значит, все-таки я не ошибся со своим чутьем.
   Другой гриб неведомой мне породы я увидел уже наверху. Сладковатый с приятной тухлинкой душок, похожий на запах какого-то хорошего плесневого сыра, заставил остановиться и оглядеться. Слева от дорожки росли три странных гриба, темно-зеленая шляпка на молочно-белой ножке одного была полностью съедена довольными мухами, у другого – наполовину, а третий стоял целехонек, видимо, только-только вылупился из яйцевидного кокона грибницы.
   У меня не было с собой фотоаппарата. Перестал с определенного времени брать, чтобы не отвлекаться от прямого восприятия и по возможности удерживать яркие образы и впечатления только в памяти. На Капри я об этом не раз пожалел, потому что все-таки есть вещи, осознание и понимание смысла и предназначения которых приходит в голову не сразу, а уже по прошествии времени, и тут вдруг выясняется, что какие-то детали ты упустил или недоразглядел.

III

   Первая же прогулка по тропам острова принесла мне множество созерцательных радостей и одну физическую скорбь.
   На уступах скал по соседству с местными дубами, соснами и акациями, душистыми зарослями сиреневоцветного розмарина и лавра бушуют пришельцы из Америки: одичавшие и невероятно разросшиеся алоэ, многометровые кактусы-опунции с красно-желтыми плодами, мощнолистые агавы, диковинные суккуленты. Лопасти опунций, растущих у дорог, покрыты различными надписями на всех мыслимых языках, включая китайский, и пиктографическими рисунками от пентаграмм до свастик.
   Алоэ, оказывается, цветет большими коническими свечками темно-оранжевого или оранжево-красного цвета.
   Поразили агавы, те самые, что скромно ютятся у нас в горшочках на окнах, поразили не только своей спрутообразностью и мясистостью гигантских листьев, выяснилось, что они цветут, да еще как – гибельно. Лет десять – двенадцать они набирают силу, чтобы в один прекрасный день поднять к небу мощный гребеньчатый цветок, представляющий собой одеревеневающий ствол высотой метров пять – семь и толщиной в две ладони. После такого цветения, рассыпав тысячи семян, эти растения засыхают и гибнут.
   Прямо у самой развилки дороги, расходящейся на каменистую тропу, уводящую круто вверх, и спускающуюся – асфальтовую, два мирно пасущихся круглоухих кролика в коричневых с пропежинами шубках что-то сосредоточенно жевали в кустах, не обращая на меня никакого внимания, а если какое-то и обратив, то лишь нехотя покосившись, дабы не подать вида.
   Дикие горные кролики? Откуда они здесь?
   О, это благородные потомки древнейших обитателей острова, заброшенных сюда мореходами на развод еще в незапамятные времена. В случае вынужденной остановки можно было легко, голыми руками, добыть себе довольно вкусную и здоровую пищу. Но теперь на них вряд ли кто-то охотится, и кролики чувствуют себя по-хозяйски вольготно.
   Повернув налево и поднявшись по каменистому всходу, я очутился на зубчатой вершине утеса, с которого по правую руку открылся отличный вид на торчащий из воды Скольо дель Монаконэ и Амальфитанское побережье, дугой уходящее вдаль. Под ногами зеленела поросль жирнолистых первоцветов без единого бутона – а ведь должны же, наверно, уже или еще цвести?
   Сделав несколько шагов по утоптанной тропе, я заметил в отвесно возвышавшейся слева скале едва видимый снизу небольшой грот, до которого, как мне показалось, можно было без труда добраться. Путь к нему, однако, преграждали непроходимые заросли мелковетвистого и оттого невероятно колючего кустарника, усыпанного красноватыми ягодами. Пытаясь прорваться сквозь него, я оступился и по грудь провалился в яму, не замеченную под густотравьем. Вырванный клок пиджака и запросивший еды ботинок – ерунда по сравнению с вывихом и растяжением связок на правой ноге, отчего я несколько охромел и потом больше месяца не мог нормально ходить. Однако это обстоятельство не помешало мне вскарабкаться вверх к этому гроту, а потом и обшарить остальные заповедные уголки острова.
   Грот оказался полноценным жилищем со входом и даже с окном, из которого открывается прекрасный вид на окрестности Амальфи. Тихо, сухо, укромно. Наверно, не раз он служил пристанищем для разбойников или обнищавших диких туристов, о пребывании которых свидетельствует полуистлевший матрас на земляном полу.
   Я вернулся к оставленной тропе, которая вскоре превратилась в пологий подъем, медленно, но верно ведущий в гору. Истоптанные камни со следами былой обработки выдавали его средневековое, а может, даже и античное происхождение. Нетрудно было представить, как некогда здесь водили вверх-вниз мулов или ослов, груженных поклажей. Не таким заброшенным он оказался, потому как вскоре я встретил на нем пару мирно щебечущих о том о сем местных обитателей: она спускалась, он поднимался – они встретились и разговорились.
   Говорят итальянцы много и, по-видимому, испытывают при этом величайшее наслаждение от самого произнесения слов. Долгие обсуждения совершенно ничтожных вещей и малозначительных событий заставляют сделать такой вывод. Столь самозабвенного упоения процессами звукоизвлечения и речеобразования не встречал я больше ни у кого, хотя и описать этот лингвоэротизм, пожалуй, никакому Набокову было бы не под силу.
   Не успел я об этом подумать, как довольно крупная бабочка выпорхнула у меня из-под ног. Зимнее солнце непривычно слепило глаза и припекало.

IV

   «Нельзя постоянно жить в таком красивом месте. Через какое-то время восприятие замыливается, и человек начинает привыкать даже к самым невероятным красотам, переставая их замечать. Они становятся для него будничными и обыденными», – рассуждал я, двигаясь дальше.
   Внезапно тропа снова изменилась, из каменистого подъема превратившись в бетонированную лестницу со смотровыми площадками, с которых открывался прекрасный вид на какой-то огромный грот с почернелыми от копоти стенами.
   Взобравшись на гору, я оказался в конце пустынной улицы и взглянул на карту, пытаясь понять, где я. Пришлось сделать небольшой крюк, чтобы найти путь к Арка Натурале. До нее я дошел в полнейшем одиночестве по дорожке, густо усыпанной жухлой листвой, гулко шелестевшей под ногами. Все кафешки, попадавшиеся по пути, были наглухо закрыты до весны. Сама Арка оказалась довольно причудливым природным образованием. Видимо, некогда она представляла собой огромный грот со сводом, превращенный, явно не без участия рук человеческих, в храм. Свод давно обрушился, но следы его существования – и на самой арке, и на ближайшей скале – остались.
   Начинало темнеть. Южные зимние сумерки обещали резко сгуститься. Неосмотренным оставался другой грот-храм, находившийся неподалеку где-то внизу. К нему уводила узкая каменная лестница с высокими ступенями, иногда становившаяся дорожкой, извивисто уходящей все ниже и ниже.
   Грот Матерманиа, как раз хорошо сохранивший в себе следы культового сооружения, прячется в уступах скал. В античности в нем размещался храм Великой матери богов – Кибелы. Широкие ступени вели к окровавленному жертвеннику. Мрачноватое место, особенно если оказаться тут одному после захода солнца. Сразу вспомнились экстатические галлиямбы катулловского Аттиса.
   А сто лет назад именно здесь проходили занятия рабочей школы, основанной Горьким, писавшим на Капри житийный роман о другой великой Матери. Ничего случайного в мире не бывает! Александр Блок в 1918 году остро ощутил какую-то связь между поэмой Катулла и восстанием Катилины. Между доведенной до отчаяния Ниловной Горького и слетевшей с колес Россией связь прямая.
   Так что и в этом раю в начале прошлого века кишели змеи революции, которых во множестве приманивал сюда их велеречивый заклинатель. Где-то в Саду Августа даже стоит, говорят, скромный памятник вождю мирового пролетариата. Оказавшись на другой день неподалеку от него, над виа Крупп, напоминающей – при взгляде сверху, с наскальной площадки прямо над ней, – огромного пестрого змея, который, виясь, сползает к воде, я не стал его искать. Любоваться им как-то не захотелось. Зато все виллы, на которых жил Горький, я повидал. А мимо гостиницы «Квизизана» неизбежно проходил каждый день.
   На Капри нет прямых и ровных улиц, движение – то вверх, то вниз. «Путь вверх и вниз – один и тот же», – утверждал эфесский мудрец. Ох, не бывал он на Капри, сразу видно! Возможно, один и тот же, но могу заверить, совсем не одно и то же. Подниматься, а потом спускаться лучше, чем наоборот.
   Не думаю, что императоры попадали в свои дворцы через нижние порты, а потом тащились по тряским дорогам через весь остров. Одна Финикийская лестница чего стоит! Такой утомительный перенос занимал бы как минимум полдня, а то и больше, а после тряски в носилках императорам надо было бы отдыхать еще полдня.
   Подъемные машины, описанные еще Витрувием в десятой книге «Об архитектуре», за несколько десятилетий до постройки дворцов Августа и Тиберия на Капри, в слегка усовершенствованном виде вполне могли быть приспособлены для создания простого лифта, на котором торжественный подъем императора с моря занимал бы не более пяти минут. Вот, возможно, каковым было истинное предназначение пресловутого Сальто ди Тиберио (Прыжка Тиберия), а вовсе не для бессмысленного сбрасывания неугодных. Не случайно внизу, прямо под Тибериевым дворцом, постоянно дежурил флот. Зачем ему иначе было там находиться, под этой неприступной отвесной скалой?

V

   Путь к вилле Йовис (на латыни «Йовис» – Юпитер в родительном падеже) занял у меня полтора часа, хотя можно было дойти и быстрее, но уж очень интересными оказались попутные дома и особняки, о которых стоит сказать отдельно.
   Виллы, особенно старинные, XVII–XVIII веков, обычно находящиеся в глубине густых древесных и кустарниковых зарослей, впечатляют своими наружными порталами, выходящими на улочки. Каменный вход в одну из них со старинным истертым порогом увенчивался целым колоколом, слева от врат был выпуклый герб с короной наверху, с цифрой 4 и символическим сердцем посередине, а справа – высеченный девиз великого алхимика Парацельса:
   ALTERIUS NON SIT QUI SUUS ESSE POTEST,
   взятый им из басни средневекового латинского поэта Угобарда Сульмонского. Это изречение можно перевести примерно так: «Да не будет [зависимым от] другого [тот], кто может быть самостоятельным».
   Над входом в один из особняков, правда, не здесь, а неподалеку от Чертозы, красовалась надпись:
   CASA MIA PUO` SOSTITUIRE IL MONDO.
   IL MONDO NON PUO` SOSTITUIRE CASA MIA
   («Мой дом может заменить [целый] мир.
   [Целый] мир не может заменить мой дом»).
   Едва ли не в каждом доме перед входом устроены божницы с Девой Марией и Младенцем у нее на руках: то маленькие, то большие, то простенькие, то замысловатые – все они украшены на разные лады и вкусы искусственными и живыми цветами, бусами и мишурой, бижутерией и зажженными свечками. Каждый хозяин украшает свой дом чем-нибудь оригинальным. На виа Пиццолунго я видел небольшой дом с внушительными майоликовыми часами, почти такими же, какие находятся на главной городской башне на Пьяцетте. Над одним из домов развевался желтый флаг с перекрещенными ложкой и вилкой фиолетового цвета.