Страница:
Роман пожал руки Николаю Ивановичу и Петру Игнатьевичу, поцеловался с отцом Агафоном и с Варварой Митрофановной, которые буквально прилипли к нему с двух сторон и, не переставая издавать радостные восклицания, взявши Романа под руки, повели к столу. Это была милая простодушная чета, и он и она до удивительного походили друг на друга. И Федор Христофорович, и Варвара Митрофановна не отличались высоким ростом, имели полное сложение, пухлые короткие руки с пухлыми белыми пальцами, мучнистые, слегка одутловатые лица с почти одинаковыми маленькими круглыми носами, походившими на молодой розовый картофель. Отец Агафон был пятидесяти восьми лет, носил рыжеватую с сильной проседью бороду и такие же по цвету длинные, до плеч, волосы, обрамляющие гладкую розоватую плешь. Его маленькие вострые глазки с рыжеватыми, а поэтому незаметными ресницами непрерывно моргали, словно стараясь поспеть за ртом, не закрывающимся ни на миг.
Службу и приходские дела о. Агафон вел исправно, хоть и с некоей суетливостью, причиною коей были отнюдь не скаредность и расчет, а особая склонность его мягкого и отзывчивого характера. Сердце у о. Агафона было добрым, крутояровцы его любили и уважали.
Варвара Митрофановна была лет на шесть моложе супруга и ничуть не отставала от него в суетливой подвижности членов и в непрерывных словоизлияниях.
Огурцовы жили в Крутом Яре уж более тридцати лет, детей им Бог не дал, зато у них был прекрасный яблоневый сад с пасекой в пятьдесят колод, большое подворье с бесчисленной скотиной и птицей и просторная, изукрашенная местными древорезами баня с купальней, стоящая на речке на крепких дубовых столбах.
О. Агафон и его супруга были на удивление радушными людьми. По гостеприимству и хлебосольству в округе с ними никто не мог сравниться, их двухэтажный дом всегда кишел родственниками, знакомыми, малознакомыми, а то и вовсе незнакомыми. В будние здесь садились обедать сразу человек пятнадцать-двадцать, в праздники – все сорок. Но особенно трепетно и ласково здесь относились к детям. Им позволялось все, все двери для пяти-, семи-, семнадцатилетних Танюшек, Тишек и Настасьюшек были открыты, что подчас приводило к разного рода оказиям: битью посуды, потасовкам, объеданиям сладостями и многому другому.
И хотя вообще к детям чета Огурцовых питала невероятную слабость, но слабость и симпатия по отношению к Роману у них вовсе не знала границ.
И сейчас, идя с ними под руки и слушая непрерывный поток восторженных, радостных и удивительных восклицаний, Роман сразу вспомнил все свои шалости в их доме, вспомнил пироги и кулебяки, печенные Варварой Митрофановной на его именины, вспомнил их сад, где он валялся в траве, пасеку, где ел сотовый мед, запивая молоком, купальню, с мостков которой нырял в речку. И церковь, милую крутояровскую церковь, где он впервые уверовал в Бога…
– Голубок ты наш ясный! Прилетел наконец к родному гнездышку! Обрадовал всех, слава Тебе, Господи! – быстро говорила Варвара Митрофановна, крепко держа Романа под левую руку, а справа шуршал черной шелковой рясой отец Агафон:
– Облагодетельствовал, Ромушка, истинно облагодетельствовал! Ко святому празднику, Богу на радость, нам на умиление! Ой, как же я рад, помилуй, Боже!
– Федя, так я ведь сон видела вчера, как будто журавлики мимо нашего дома летели, а один спустился и на крышу сел!
– Сны вещие мы все видеть мастера, – перебил ее Антон Петрович. – Я видел, как зимою липа цвела, а Лидочка – как у нас под окном клад нашли золотой.
– Да не золотой, Антоша! – махнула рукой Лидия Константиновна! – Клад, а в нем младенец живой.
– Господи, вот чудеса! – удивилась, крестясь, Варвара Митрофановна.
– Обрадовал, вот обрадовал! – повторял отец Агафон, свободной рукой поглаживая свою бороду. – Теперь пасхальную утреню служить сил прибавится! Экий гость в наших краях!
– Надежда Георгиевна с Зоечкой тоже к Пасхе обещались, – проговорил Петр Игнатьевич, тяжело садясь на свое место.
– Ей-богу?! – почти одновременно воскликнули Огурцовы, еще крепче сжав руки Романа.
– Обещались, обещались, – кивал лысой круглой головой Красновский.
– Дай-то Бог, вот славно было бы!
– Надежда Георгиевна! Я ее год не видала!
– А Зоинька, деточка моя! Ну, вот уж радости-то было б!
– Вот был бы праздник-то, Господи, Твоя воля!
– Как хорошо, как хорошо бы! – жмурясь и качая головой, повторял отец Агафон. – И Антон Петрович с Лидочкой, и Петр Игнатьевич с Надеждой Георгиевной, Ромочка, Зоинька, Куницыны и, опять же, Николай Иванович с…
Он запнулся, моргая белесыми ресницами, а Николай Иванович тут же дополнил своим мягким вкрадчивым голосом:
– Со своими жуками.
Все рассмеялись, Антон Петрович захохотал, звучно хлопнув от удовольствия в ладоши:
– Ах-ха-ха! Нуте-с, честные господа, шутки шутками, а стол не забывать! Таков приказ фельдмаршала! Прошу садиться, хоть у нас и страстная, а овощами Бог не обделил, так что прошу покорнейше!
Посмеиваясь над шуткой Николая Ивановича, все стали садиться.
Батюшка с попадьей сели слева от Романа, Лидия Константиновна и Антон Петрович – справа. Петр Игнатьевич и Николай Иванович расположились напротив.
В отсутствие Романа гости и хозяева успели отведать всю ту же анисовую и закусывали теми же мочеными яблоками, квашеной капустой и грибками. Рюмка Романа во мгновение ока наполнилась желтовато-золотистой настойкой, а его тарелку тетушка принялась заботливо нагружать всем, что было на столе.
– Милые мои братья во Христе! – громко, но с теплотой в голосе проговорил, приподнимаясь, о. Агафон, держа рюмку пухлой, слегка подрагивающей рукой. – Позвольте просить вас всемилостиво выпить за здоровьице нашего Ромушки.
Всем пришлось снова встать, потянуться рюмками к Роману, который уже начинал ощущать неловкость от обилия всех приветствий и тостов, обращенных к нему за сегодняшний день.
– За соколика нашего сизокрылого! – пропела Варвара Митрофановна и первая чокнулась с Романом.
– Благодарю вас… покорнейше благодарю… – бормотал Роман, улыбаясь и чокаясь.
Все выпили, и каждый, как водится, отреагировал на анисовую по-своему: Роман коснулся кончиком сильно накрахмаленной салфетки своих усов; Антон Петрович издал звук, похожий на тот, что издавал сегодня Петр Егоров, расшибая поленья; отец Агафон сморщился, качнул головой и, прошептав: «Грехи наши…», сразу принялся закусывать; попадья сказала: «Ой»; Петр Игнатьевич крякнул, выпучил глаза, оттопырил губы и некоторое время не двигался; Николай Иванович зябко передернул плечами, смахнул мизинцем слезу из-под очков; Лидия Константиновна, по обыкновению, не отреагировала никак, словно воды выпила.
– Хорошо, – пробормотал Петр Игнатьевич, выходя из оцепенения и тыча вилкою в рыжики.
– Чай, не разучились еще, – ответил Антон Петрович, закусывая капустой. – Рука тверда. И меч булатный сдержит…
– Лидия Константиновна, а где же Клюгин? – спросил Николай Иванович.
– Сама не пойму. Я пригласила его, послала Акима сказать. Может, болен?
– Эскулап – и болен? Быть не может! – отрезал Антон Петрович. – Да еще такой Агасфер, как Андрей… Этот никогда ничем не болел. Он, судари мои, болезням не подвластен.
– Это почему так? – спросила Варвара Митрофановна, громко орудуя ножом и вилкой в попытке разрезать соленый огурец.
– А потому что он давно уже почил в Бозе и смерть его не берет!
– Господи, что ж вы такое, Антон Петрович, говорите!
– Антоша! Как тебе не стыдно.
– В страстную-то, Антон Петрович, ай-яй-яй… – закачал головою быстро, как кролик, жующий отец Агафон.
– Да я не к тому, чтобы унизить или что там, упаси Бог! – воскликнул Антон Петрович, тряхнув прядями. – Я же просто толкую вам о мертвом теле и живой душе! Андрей давно уж телом мертв, а дух живет в нем, и ого-го какой дух! Поэтому-то и болезни его минуют, как апостола Петра.
– Ну, Антон Петрович… – словно от зубной боли сморщился Красновский. – Как можете вы сравнивать Клюгина со святым апостолом. Это же чистая нелепость.
– Его лучше с юродивым сравнить, Антоша. Их ведь тоже болезни не брали, – улыбаясь, вставила Лидия Константиновна.
– Андрей Викторович человек с чудиною, – заметил отец Агафон. – В храм Божий не зайдет, лба не перекрестит. Много глупостей мужикам наговорил. Странный, странный человек…
– Да ну полноте вам, – с мягкой укоризной проговорил Рукавитинов. – Андрей Викторович прекрасный врач, скольким людям жизнь спас, скольких мужиков да баб вылечил. А что в церковь не ходит, так что ж с того? В Европе многие умы в соборы да кирхи не ходили, а вышли великие ученые.
Отец Агафон непримиримо качал головой:
– Нет, Николай Иванович, никак нельзя без церкви, без храма. Церковь – невеста Христова, святыми апостолами нам завещана. Чрез церковную общину человек спасение обретает, веру, покой душевный. Что люди в миру? Грубители, прелюбодеи, мшелоимцы. А в церкви все яко агнцы пред Господом-то нашим. А одному, да в миру, противу зла трудно устоять.
– А подвижники? Сергей Радонежский, Кирилл Белозерский? Одни жили, одни и молились.
– Батюшка вы мой, Николай Иванович. Так это ж подвижники, святые люди, угодники Божьи! А вы мне про мирян толкуете!
– А что миряне… Подвижники тоже сначала мирянами были…
– Да и какими греховодниками! – живо вмешался в разговор Антон Петрович. – Я читал в одной апокрифической книге об этих вот… отцах-пустынниках, что один из них, не помню кто, кажется, Марк Антиохский, был жутким бабником! Не было в Антиохии ни одной бабенки, которую бы он не соблазнил к блуду. А еще, говорят, содержал он у себя двух пони, опять же, не для езды там и гужевых надобностей, а, прямо скажем, для…
– Антон! – вскрикнула Лидия Константиновна, стукнув своей узкой ладонью по столу, отчего приготовленные к чаю стоящие с краю чашки задребезжали. – Прекрати сейчас же! Ей-богу, ты же не младенец!
– Молчу, молчу, – сложил огромные руки Антон Петрович, наподобие индуистского приветствия.
– Неужели больше не о чем говорить накануне Светлого Воскресения? Николай Иванович, голубчик, право, мне так плохо, когда начинаются эти querelles absurdes!
– Прошу прощения, Лидия Константиновна, – поспешил извиниться Рукавитинов.
Отец Агафон вздохнул, склонил голову к тарелке и, время от времени повторяя: «Без церкви нельзя, нельзя без храма», занялся квашеной капустой.
– Однако, странно у нас с вами получается, – заговорил Петр Игнатьевич. – Приехал наш дорогой Роман Алексеевич, из столицы, а мы на него нуль внимания и вот обсуждаем Клюгина. Как это, право… – Он нахмурился, подыскивая нужные слова, – не по-русски.
– Святая правда! – подхватила Варвара Митрофановна, кротко и даже несколько испуганно молчащая во время спора. – Ромушка, соколик наш, расскажи, как живешь, как твои науки?
– Да, да, Рома, я утром запамятовал спросить: кто за Прянишникова Ленского поет? – оживился Антон Петрович.
– А что, Ромушка, отец Валентин, дай Бог ему здоровья, по-прежнему в вашем приходе? – повернулся к Роману, шурша своей шелковой рясой, отец Агафон.
– Рома, я про Эльвиру Авксентьевну и не спросила до сих пор, как ее здоровье, как Ванечка? – поспешила произнести Лидия Константиновна.
Роман положил вилку и нож, отер губы салфеткой и принялся рассказывать всем обо всем, стараясь ничего по возможности не упустить. Он поведал о своем решении стать живописцем, обрисовал положение и жизнь столичных родственников, а свадьбу Ванечки пересказал так живо, с такими подробностями (впервые прослезившийся «железный» министр Сергей Борисович, пьяный шурин, кусок кулебяки, упавший Машеньке на колени и пролежавший там почти весь вечер), что вызвал бурное оживление у всех, особенно у Антона Петровича. О племяннице Лидии Константиновны Эльвире Авксентьевне он дал исчерпывающий во всех отношениях ответ; благопристойного отца Валентина назвал «истинно святым человеком», к величайшей радости батюшки Агафона, прослезившегося по этому поводу и долго не перестававшего повторять: «Святая правда! Святая правда!» Но, конечно же, более всех порадовал Роман Антона Петровича рассказом о новой постановке «Свадьбы Кречинского». В характере Романа была одна черта, ставившая его в ряд людей необычных и даже странных. Еще в детстве он заметил, что ему доставляет большое удовольствие освещать интересующие кого-либо события так, чтобы сильнее всего поразить слушателя, добиться в нем желаемого душевного трепета, отчего и самому затрепетать. Это вовсе не значило, что Роман был лжецом и фантазером, – напротив, он пересказывал все точно до мелочей, но делал это так, как никто другой. Он словно зажигал в себе какой-то невидимый волшебный фонарь, наводил его на описываемое событие, и все вдруг начинало сверкать в этих лучах необычными красками, воспламеняя и будоража и слушателей, и Романа, так что неизвестно, кто больше из них радовался.
Так и теперь, повествуя дядюшке о премьере, он вдруг опять почувствовал в груди этот «волшебный фонарь», это воодушевленное желание воспламенить собеседника и заговорил в свойственной ему манере – страстно и увлеченно.
Безусловно, Роман знал, что «Свадьба Кречинского» – одна из любимых пьес Антона Петровича, а роль самого Кречинского – щеголя, сердцееда и мошенника – одна из любимых ролей, которой дядя отдал более двадцати лет театральной жизни. Как он играл его! Роману никогда не забыть этой осанки, этих уверенных, точных и в то же время изысканно-небрежных движений больших дядиных рук, этого голоса жуира и бонвивана, в циничной музыке которого нет-нет да и прослышатся обертоны грусти, раскаяния и вселенской тоски… Роман рассказал о новом Кречинском, о новом Расплюеве, о новых декорациях, о публике, о критике и, наконец, поделился своим мнением о постановке. Всё это необычайно взволновало дядю. Уже где-то на середине Антон Петрович встал из-за стола и, скрестив руки на груди на манер шиллеровского Моора, стал мерно прохаживаться от рояля к бюсту Вольтера и обратно, глаза его загорелись, массивное лицо все как-то подобралось, он весь словно напружинился и, казалось, сам готовится через мгновенье выйти на сцену.
Роману тут же передалось его состояние, кровь прилила к щекам, глаза блестели. Все молча слушали его, а когда он кончил, тишина повисла в гостиной, лишь поскрипывали половицы под дядиными ногами.
– Да… – проговорил наконец Антон Петрович. – Молодцы.
И, помолчав, серьезно добавил:
– Спасибо тебе, Рома. Надо будет съездить посмотреть. Молодцы, черти!
После этой фразы все сразу ожили, заговорили и задвигались.
– Ах, как чудно. Я так давно не была в театре!
– Я тоже видал нового «Кречинского», правда, не премьеру.
– Театр дело богоугодное, а как же. Только поменьше бы разных водевилей, где барышни ноги задирают…
– А я, Антон Петрович, помню вашего Кречинского! Тогда мы на Рождество гостили у Кораблевых и пошли в театр. И, что вы думаете, как они нас приглашали – на «Свадьбу Кречинского»? Ничего подобного! Пойдемте, говорят, сегодня Воспенников играет!
– А как ты, Антоша, помнишь, Расплюева вытолкнул слишком сильно, а он, бедняга, в декорацию вломился! Господи, то-то хохоту было!
– Антон Петрович, я вас тоже помню. Я в ту пору совсем был мальчиком. А ту фразу: «Эге! Вот какая шуточка! Ведь это…»
– Ведь это целый миллион в руку лезет! – громово подхватил Антон Петрович, мгновенно преображаясь в Кречинского. – Миллион! Эка сила! Форсировать или не форсировать – вот вопрос! Пучина, неизведомая пучина. Банк! Теория вероятностей – и только. Ну, а какие здесь вероятности? Против меня: папаша раз. Хоть и тупенек, да до фундаменту охотник. Нелькин – два. Ну, этот, что говорится, ни швец, ни жнец, ни в дуду игрец. Теперь за меня: вот этот вечевой колокол – раз! Лидочка – два! И… да! Мой бычок – три! О, бычок штука важная, он произвел отличное моральное действие. Как два к трем. Да! Надо полагать – женюсь. Женюсь! – Резким движением он скрестил руки на груди и замер, обведя присутствующих самодовольными и наглыми глазами.
Все зааплодировали:
– Браво!
– Браво! Антон Петрович, браво!
– Bis! Превосходно!
– Чудно, право, чудно!
Антон Петрович медленно, с достоинством поклонился, его седые пряди красиво свесились вниз.
В это время в двери показалась кухарка Воспенниковых Арина с большим фарфоровым блюдом в руках.
После одобрительного кивка Лидии Константиновны она внесла его и поставила на стол.
– Ааа! – оживился Антон Петрович, садясь на свое место. – А вот и наше овощное рагу à la Крутой Яр! Прошу.
Наклонившись над столом, он снял крышку с блюда, и чудный аромат тушеных овощей наполнил гостиную.
– Ну, Лидия Константиновна, вы просто змий-искуситель! – воскликнул отец Агафон.
– Батюшка, не беспокойтесь, все на постном масле…
– Ой ли? Ой ли? – тряс головой батюшка, принюхиваясь. – Вон эдак шибает-то!
Арина тем временем, переменив приборы, вышла.
Выпили еще и принялись за рагу, на этот раз уже молча. Роман ел с удовольствием, его собственный рассказ и импровизация Антона Петровича сильно подействовали на него, и он был сейчас, что называется, в духе.
Ему хотелось каких-нибудь событий, и воображение его интенсивно работало. Он думал о Зое, о том, как они встретятся, что она ему скажет и что он скажет ей, как они будут вместе гулять по лесу или кататься на лодке по реке до озера.
Но эти мечты о девушке, в которую он был влюблен три года назад, сопровождала постоянная внутренняя тревога, словно горький привкус отравлял прекрасный напиток. Если бы Роман не понимал причину этой тревоги, он счел бы ее следствием возбуждения и обострения чувств, сопутствующих ему всегда в первые дни приезда в Крутой Яр. Однако он знал истинную причину или, вернее, чувствовал ее сердцем, боясь до конца признаться самому себе. Он чувствовал Зою как личность, как девушку, и чем больше чувствовал, тем больше узнавал в ее характере свой порывистый, как весенний ветер, характер человека свободы. И это пугало его.
И сейчас, сидя за столом среди этих милых простодушных людей, он вдруг неожиданно понял, что его чувство к Зое нельзя назвать любовью в том смысле слова, в котором он понимал его. Он был влюблен в нее, влюблен сильно, но – любовь… Это что-то совсем другое. Что-то высшее, основанное не только на обожании и восхищении, но и на доверии. На вере. В Зою он до конца поверить не мог, как ни старался. Может быть, именно потому они и расстались так мучительно, с таким душевным надрывом…
Подали чай.
Роман полностью ушел в свои мысли и плохо замечал, что происходит вокруг. Ему стало неуютно, словно он оказался в чужой, малознакомой компании; все говорили, смеялись, а он все думал и думал про Зою, образ которой с такой яркостью стоял в воображении, что заслонял все вокруг.
Роману захотелось уйти. Он встал и, сославшись на головную боль, вышел в сад, набросив пальто на плечи.
В саду было темно и прохладно. Стояла тихая весенняя ночь с низким темно-фиолетовым небом, кое-где тронутым едва различимыми искорками звезд. Ветра не было, но откуда-то снизу от земли проистекал прохладный бодрящий воздух, он забирался под пальто и холодил. Роман пошел меж деревьев, чувствуя, что легкие заморозки коснулись земли и она уже не такая мягкая под ногами, как днем.
Сад был запущен, это было видно даже теперь, ночью. Яблони разрослись, въехав ветвями друг в дружку, на месте вишен вообще стояли какие-то немыслимые заросли, малинник захватил все пространство у забора.
Роман прошел в глубь сада и присел на небольшую скамейку, стоящую меж двух старых яблонь.
Сюда летом выносили круглый стол и пили чай.
Роман потрогал сиденье скамейки. Оно было сухим и холодным.
«Неужели я увижу ее?» – подумал он, и сердце, успокоенное холодом апрельской ночи, забилось в его груди с новой силой.
VI
Службу и приходские дела о. Агафон вел исправно, хоть и с некоей суетливостью, причиною коей были отнюдь не скаредность и расчет, а особая склонность его мягкого и отзывчивого характера. Сердце у о. Агафона было добрым, крутояровцы его любили и уважали.
Варвара Митрофановна была лет на шесть моложе супруга и ничуть не отставала от него в суетливой подвижности членов и в непрерывных словоизлияниях.
Огурцовы жили в Крутом Яре уж более тридцати лет, детей им Бог не дал, зато у них был прекрасный яблоневый сад с пасекой в пятьдесят колод, большое подворье с бесчисленной скотиной и птицей и просторная, изукрашенная местными древорезами баня с купальней, стоящая на речке на крепких дубовых столбах.
О. Агафон и его супруга были на удивление радушными людьми. По гостеприимству и хлебосольству в округе с ними никто не мог сравниться, их двухэтажный дом всегда кишел родственниками, знакомыми, малознакомыми, а то и вовсе незнакомыми. В будние здесь садились обедать сразу человек пятнадцать-двадцать, в праздники – все сорок. Но особенно трепетно и ласково здесь относились к детям. Им позволялось все, все двери для пяти-, семи-, семнадцатилетних Танюшек, Тишек и Настасьюшек были открыты, что подчас приводило к разного рода оказиям: битью посуды, потасовкам, объеданиям сладостями и многому другому.
И хотя вообще к детям чета Огурцовых питала невероятную слабость, но слабость и симпатия по отношению к Роману у них вовсе не знала границ.
И сейчас, идя с ними под руки и слушая непрерывный поток восторженных, радостных и удивительных восклицаний, Роман сразу вспомнил все свои шалости в их доме, вспомнил пироги и кулебяки, печенные Варварой Митрофановной на его именины, вспомнил их сад, где он валялся в траве, пасеку, где ел сотовый мед, запивая молоком, купальню, с мостков которой нырял в речку. И церковь, милую крутояровскую церковь, где он впервые уверовал в Бога…
– Голубок ты наш ясный! Прилетел наконец к родному гнездышку! Обрадовал всех, слава Тебе, Господи! – быстро говорила Варвара Митрофановна, крепко держа Романа под левую руку, а справа шуршал черной шелковой рясой отец Агафон:
– Облагодетельствовал, Ромушка, истинно облагодетельствовал! Ко святому празднику, Богу на радость, нам на умиление! Ой, как же я рад, помилуй, Боже!
– Федя, так я ведь сон видела вчера, как будто журавлики мимо нашего дома летели, а один спустился и на крышу сел!
– Сны вещие мы все видеть мастера, – перебил ее Антон Петрович. – Я видел, как зимою липа цвела, а Лидочка – как у нас под окном клад нашли золотой.
– Да не золотой, Антоша! – махнула рукой Лидия Константиновна! – Клад, а в нем младенец живой.
– Господи, вот чудеса! – удивилась, крестясь, Варвара Митрофановна.
– Обрадовал, вот обрадовал! – повторял отец Агафон, свободной рукой поглаживая свою бороду. – Теперь пасхальную утреню служить сил прибавится! Экий гость в наших краях!
– Надежда Георгиевна с Зоечкой тоже к Пасхе обещались, – проговорил Петр Игнатьевич, тяжело садясь на свое место.
– Ей-богу?! – почти одновременно воскликнули Огурцовы, еще крепче сжав руки Романа.
– Обещались, обещались, – кивал лысой круглой головой Красновский.
– Дай-то Бог, вот славно было бы!
– Надежда Георгиевна! Я ее год не видала!
– А Зоинька, деточка моя! Ну, вот уж радости-то было б!
– Вот был бы праздник-то, Господи, Твоя воля!
– Как хорошо, как хорошо бы! – жмурясь и качая головой, повторял отец Агафон. – И Антон Петрович с Лидочкой, и Петр Игнатьевич с Надеждой Георгиевной, Ромочка, Зоинька, Куницыны и, опять же, Николай Иванович с…
Он запнулся, моргая белесыми ресницами, а Николай Иванович тут же дополнил своим мягким вкрадчивым голосом:
– Со своими жуками.
Все рассмеялись, Антон Петрович захохотал, звучно хлопнув от удовольствия в ладоши:
– Ах-ха-ха! Нуте-с, честные господа, шутки шутками, а стол не забывать! Таков приказ фельдмаршала! Прошу садиться, хоть у нас и страстная, а овощами Бог не обделил, так что прошу покорнейше!
Посмеиваясь над шуткой Николая Ивановича, все стали садиться.
Батюшка с попадьей сели слева от Романа, Лидия Константиновна и Антон Петрович – справа. Петр Игнатьевич и Николай Иванович расположились напротив.
В отсутствие Романа гости и хозяева успели отведать всю ту же анисовую и закусывали теми же мочеными яблоками, квашеной капустой и грибками. Рюмка Романа во мгновение ока наполнилась желтовато-золотистой настойкой, а его тарелку тетушка принялась заботливо нагружать всем, что было на столе.
– Милые мои братья во Христе! – громко, но с теплотой в голосе проговорил, приподнимаясь, о. Агафон, держа рюмку пухлой, слегка подрагивающей рукой. – Позвольте просить вас всемилостиво выпить за здоровьице нашего Ромушки.
Всем пришлось снова встать, потянуться рюмками к Роману, который уже начинал ощущать неловкость от обилия всех приветствий и тостов, обращенных к нему за сегодняшний день.
– За соколика нашего сизокрылого! – пропела Варвара Митрофановна и первая чокнулась с Романом.
– Благодарю вас… покорнейше благодарю… – бормотал Роман, улыбаясь и чокаясь.
Все выпили, и каждый, как водится, отреагировал на анисовую по-своему: Роман коснулся кончиком сильно накрахмаленной салфетки своих усов; Антон Петрович издал звук, похожий на тот, что издавал сегодня Петр Егоров, расшибая поленья; отец Агафон сморщился, качнул головой и, прошептав: «Грехи наши…», сразу принялся закусывать; попадья сказала: «Ой»; Петр Игнатьевич крякнул, выпучил глаза, оттопырил губы и некоторое время не двигался; Николай Иванович зябко передернул плечами, смахнул мизинцем слезу из-под очков; Лидия Константиновна, по обыкновению, не отреагировала никак, словно воды выпила.
– Хорошо, – пробормотал Петр Игнатьевич, выходя из оцепенения и тыча вилкою в рыжики.
– Чай, не разучились еще, – ответил Антон Петрович, закусывая капустой. – Рука тверда. И меч булатный сдержит…
– Лидия Константиновна, а где же Клюгин? – спросил Николай Иванович.
– Сама не пойму. Я пригласила его, послала Акима сказать. Может, болен?
– Эскулап – и болен? Быть не может! – отрезал Антон Петрович. – Да еще такой Агасфер, как Андрей… Этот никогда ничем не болел. Он, судари мои, болезням не подвластен.
– Это почему так? – спросила Варвара Митрофановна, громко орудуя ножом и вилкой в попытке разрезать соленый огурец.
– А потому что он давно уже почил в Бозе и смерть его не берет!
– Господи, что ж вы такое, Антон Петрович, говорите!
– Антоша! Как тебе не стыдно.
– В страстную-то, Антон Петрович, ай-яй-яй… – закачал головою быстро, как кролик, жующий отец Агафон.
– Да я не к тому, чтобы унизить или что там, упаси Бог! – воскликнул Антон Петрович, тряхнув прядями. – Я же просто толкую вам о мертвом теле и живой душе! Андрей давно уж телом мертв, а дух живет в нем, и ого-го какой дух! Поэтому-то и болезни его минуют, как апостола Петра.
– Ну, Антон Петрович… – словно от зубной боли сморщился Красновский. – Как можете вы сравнивать Клюгина со святым апостолом. Это же чистая нелепость.
– Его лучше с юродивым сравнить, Антоша. Их ведь тоже болезни не брали, – улыбаясь, вставила Лидия Константиновна.
– Андрей Викторович человек с чудиною, – заметил отец Агафон. – В храм Божий не зайдет, лба не перекрестит. Много глупостей мужикам наговорил. Странный, странный человек…
– Да ну полноте вам, – с мягкой укоризной проговорил Рукавитинов. – Андрей Викторович прекрасный врач, скольким людям жизнь спас, скольких мужиков да баб вылечил. А что в церковь не ходит, так что ж с того? В Европе многие умы в соборы да кирхи не ходили, а вышли великие ученые.
Отец Агафон непримиримо качал головой:
– Нет, Николай Иванович, никак нельзя без церкви, без храма. Церковь – невеста Христова, святыми апостолами нам завещана. Чрез церковную общину человек спасение обретает, веру, покой душевный. Что люди в миру? Грубители, прелюбодеи, мшелоимцы. А в церкви все яко агнцы пред Господом-то нашим. А одному, да в миру, противу зла трудно устоять.
– А подвижники? Сергей Радонежский, Кирилл Белозерский? Одни жили, одни и молились.
– Батюшка вы мой, Николай Иванович. Так это ж подвижники, святые люди, угодники Божьи! А вы мне про мирян толкуете!
– А что миряне… Подвижники тоже сначала мирянами были…
– Да и какими греховодниками! – живо вмешался в разговор Антон Петрович. – Я читал в одной апокрифической книге об этих вот… отцах-пустынниках, что один из них, не помню кто, кажется, Марк Антиохский, был жутким бабником! Не было в Антиохии ни одной бабенки, которую бы он не соблазнил к блуду. А еще, говорят, содержал он у себя двух пони, опять же, не для езды там и гужевых надобностей, а, прямо скажем, для…
– Антон! – вскрикнула Лидия Константиновна, стукнув своей узкой ладонью по столу, отчего приготовленные к чаю стоящие с краю чашки задребезжали. – Прекрати сейчас же! Ей-богу, ты же не младенец!
– Молчу, молчу, – сложил огромные руки Антон Петрович, наподобие индуистского приветствия.
– Неужели больше не о чем говорить накануне Светлого Воскресения? Николай Иванович, голубчик, право, мне так плохо, когда начинаются эти querelles absurdes!
– Прошу прощения, Лидия Константиновна, – поспешил извиниться Рукавитинов.
Отец Агафон вздохнул, склонил голову к тарелке и, время от времени повторяя: «Без церкви нельзя, нельзя без храма», занялся квашеной капустой.
– Однако, странно у нас с вами получается, – заговорил Петр Игнатьевич. – Приехал наш дорогой Роман Алексеевич, из столицы, а мы на него нуль внимания и вот обсуждаем Клюгина. Как это, право… – Он нахмурился, подыскивая нужные слова, – не по-русски.
– Святая правда! – подхватила Варвара Митрофановна, кротко и даже несколько испуганно молчащая во время спора. – Ромушка, соколик наш, расскажи, как живешь, как твои науки?
– Да, да, Рома, я утром запамятовал спросить: кто за Прянишникова Ленского поет? – оживился Антон Петрович.
– А что, Ромушка, отец Валентин, дай Бог ему здоровья, по-прежнему в вашем приходе? – повернулся к Роману, шурша своей шелковой рясой, отец Агафон.
– Рома, я про Эльвиру Авксентьевну и не спросила до сих пор, как ее здоровье, как Ванечка? – поспешила произнести Лидия Константиновна.
Роман положил вилку и нож, отер губы салфеткой и принялся рассказывать всем обо всем, стараясь ничего по возможности не упустить. Он поведал о своем решении стать живописцем, обрисовал положение и жизнь столичных родственников, а свадьбу Ванечки пересказал так живо, с такими подробностями (впервые прослезившийся «железный» министр Сергей Борисович, пьяный шурин, кусок кулебяки, упавший Машеньке на колени и пролежавший там почти весь вечер), что вызвал бурное оживление у всех, особенно у Антона Петровича. О племяннице Лидии Константиновны Эльвире Авксентьевне он дал исчерпывающий во всех отношениях ответ; благопристойного отца Валентина назвал «истинно святым человеком», к величайшей радости батюшки Агафона, прослезившегося по этому поводу и долго не перестававшего повторять: «Святая правда! Святая правда!» Но, конечно же, более всех порадовал Роман Антона Петровича рассказом о новой постановке «Свадьбы Кречинского». В характере Романа была одна черта, ставившая его в ряд людей необычных и даже странных. Еще в детстве он заметил, что ему доставляет большое удовольствие освещать интересующие кого-либо события так, чтобы сильнее всего поразить слушателя, добиться в нем желаемого душевного трепета, отчего и самому затрепетать. Это вовсе не значило, что Роман был лжецом и фантазером, – напротив, он пересказывал все точно до мелочей, но делал это так, как никто другой. Он словно зажигал в себе какой-то невидимый волшебный фонарь, наводил его на описываемое событие, и все вдруг начинало сверкать в этих лучах необычными красками, воспламеняя и будоража и слушателей, и Романа, так что неизвестно, кто больше из них радовался.
Так и теперь, повествуя дядюшке о премьере, он вдруг опять почувствовал в груди этот «волшебный фонарь», это воодушевленное желание воспламенить собеседника и заговорил в свойственной ему манере – страстно и увлеченно.
Безусловно, Роман знал, что «Свадьба Кречинского» – одна из любимых пьес Антона Петровича, а роль самого Кречинского – щеголя, сердцееда и мошенника – одна из любимых ролей, которой дядя отдал более двадцати лет театральной жизни. Как он играл его! Роману никогда не забыть этой осанки, этих уверенных, точных и в то же время изысканно-небрежных движений больших дядиных рук, этого голоса жуира и бонвивана, в циничной музыке которого нет-нет да и прослышатся обертоны грусти, раскаяния и вселенской тоски… Роман рассказал о новом Кречинском, о новом Расплюеве, о новых декорациях, о публике, о критике и, наконец, поделился своим мнением о постановке. Всё это необычайно взволновало дядю. Уже где-то на середине Антон Петрович встал из-за стола и, скрестив руки на груди на манер шиллеровского Моора, стал мерно прохаживаться от рояля к бюсту Вольтера и обратно, глаза его загорелись, массивное лицо все как-то подобралось, он весь словно напружинился и, казалось, сам готовится через мгновенье выйти на сцену.
Роману тут же передалось его состояние, кровь прилила к щекам, глаза блестели. Все молча слушали его, а когда он кончил, тишина повисла в гостиной, лишь поскрипывали половицы под дядиными ногами.
– Да… – проговорил наконец Антон Петрович. – Молодцы.
И, помолчав, серьезно добавил:
– Спасибо тебе, Рома. Надо будет съездить посмотреть. Молодцы, черти!
После этой фразы все сразу ожили, заговорили и задвигались.
– Ах, как чудно. Я так давно не была в театре!
– Я тоже видал нового «Кречинского», правда, не премьеру.
– Театр дело богоугодное, а как же. Только поменьше бы разных водевилей, где барышни ноги задирают…
– А я, Антон Петрович, помню вашего Кречинского! Тогда мы на Рождество гостили у Кораблевых и пошли в театр. И, что вы думаете, как они нас приглашали – на «Свадьбу Кречинского»? Ничего подобного! Пойдемте, говорят, сегодня Воспенников играет!
– А как ты, Антоша, помнишь, Расплюева вытолкнул слишком сильно, а он, бедняга, в декорацию вломился! Господи, то-то хохоту было!
– Антон Петрович, я вас тоже помню. Я в ту пору совсем был мальчиком. А ту фразу: «Эге! Вот какая шуточка! Ведь это…»
– Ведь это целый миллион в руку лезет! – громово подхватил Антон Петрович, мгновенно преображаясь в Кречинского. – Миллион! Эка сила! Форсировать или не форсировать – вот вопрос! Пучина, неизведомая пучина. Банк! Теория вероятностей – и только. Ну, а какие здесь вероятности? Против меня: папаша раз. Хоть и тупенек, да до фундаменту охотник. Нелькин – два. Ну, этот, что говорится, ни швец, ни жнец, ни в дуду игрец. Теперь за меня: вот этот вечевой колокол – раз! Лидочка – два! И… да! Мой бычок – три! О, бычок штука важная, он произвел отличное моральное действие. Как два к трем. Да! Надо полагать – женюсь. Женюсь! – Резким движением он скрестил руки на груди и замер, обведя присутствующих самодовольными и наглыми глазами.
Все зааплодировали:
– Браво!
– Браво! Антон Петрович, браво!
– Bis! Превосходно!
– Чудно, право, чудно!
Антон Петрович медленно, с достоинством поклонился, его седые пряди красиво свесились вниз.
В это время в двери показалась кухарка Воспенниковых Арина с большим фарфоровым блюдом в руках.
После одобрительного кивка Лидии Константиновны она внесла его и поставила на стол.
– Ааа! – оживился Антон Петрович, садясь на свое место. – А вот и наше овощное рагу à la Крутой Яр! Прошу.
Наклонившись над столом, он снял крышку с блюда, и чудный аромат тушеных овощей наполнил гостиную.
– Ну, Лидия Константиновна, вы просто змий-искуситель! – воскликнул отец Агафон.
– Батюшка, не беспокойтесь, все на постном масле…
– Ой ли? Ой ли? – тряс головой батюшка, принюхиваясь. – Вон эдак шибает-то!
Арина тем временем, переменив приборы, вышла.
Выпили еще и принялись за рагу, на этот раз уже молча. Роман ел с удовольствием, его собственный рассказ и импровизация Антона Петровича сильно подействовали на него, и он был сейчас, что называется, в духе.
Ему хотелось каких-нибудь событий, и воображение его интенсивно работало. Он думал о Зое, о том, как они встретятся, что она ему скажет и что он скажет ей, как они будут вместе гулять по лесу или кататься на лодке по реке до озера.
Но эти мечты о девушке, в которую он был влюблен три года назад, сопровождала постоянная внутренняя тревога, словно горький привкус отравлял прекрасный напиток. Если бы Роман не понимал причину этой тревоги, он счел бы ее следствием возбуждения и обострения чувств, сопутствующих ему всегда в первые дни приезда в Крутой Яр. Однако он знал истинную причину или, вернее, чувствовал ее сердцем, боясь до конца признаться самому себе. Он чувствовал Зою как личность, как девушку, и чем больше чувствовал, тем больше узнавал в ее характере свой порывистый, как весенний ветер, характер человека свободы. И это пугало его.
И сейчас, сидя за столом среди этих милых простодушных людей, он вдруг неожиданно понял, что его чувство к Зое нельзя назвать любовью в том смысле слова, в котором он понимал его. Он был влюблен в нее, влюблен сильно, но – любовь… Это что-то совсем другое. Что-то высшее, основанное не только на обожании и восхищении, но и на доверии. На вере. В Зою он до конца поверить не мог, как ни старался. Может быть, именно потому они и расстались так мучительно, с таким душевным надрывом…
Подали чай.
Роман полностью ушел в свои мысли и плохо замечал, что происходит вокруг. Ему стало неуютно, словно он оказался в чужой, малознакомой компании; все говорили, смеялись, а он все думал и думал про Зою, образ которой с такой яркостью стоял в воображении, что заслонял все вокруг.
Роману захотелось уйти. Он встал и, сославшись на головную боль, вышел в сад, набросив пальто на плечи.
В саду было темно и прохладно. Стояла тихая весенняя ночь с низким темно-фиолетовым небом, кое-где тронутым едва различимыми искорками звезд. Ветра не было, но откуда-то снизу от земли проистекал прохладный бодрящий воздух, он забирался под пальто и холодил. Роман пошел меж деревьев, чувствуя, что легкие заморозки коснулись земли и она уже не такая мягкая под ногами, как днем.
Сад был запущен, это было видно даже теперь, ночью. Яблони разрослись, въехав ветвями друг в дружку, на месте вишен вообще стояли какие-то немыслимые заросли, малинник захватил все пространство у забора.
Роман прошел в глубь сада и присел на небольшую скамейку, стоящую меж двух старых яблонь.
Сюда летом выносили круглый стол и пили чай.
Роман потрогал сиденье скамейки. Оно было сухим и холодным.
«Неужели я увижу ее?» – подумал он, и сердце, успокоенное холодом апрельской ночи, забилось в его груди с новой силой.
VI
Чистый четверг и пятница, полные предпасхальных хлопот, пролетели незаметно. К тому же Роман получил свои художественные принадлежности и большую часть времени посвятил оборудованию летней мастерской, под которую пошел мезонин – не очень большое, но чрезвычайно светлое помещенье, пол и потолок которого были сработаны из струганых еловых досок, что очень нравилось Роману.
Он перенес сюда пару стульев, тумбочку для красок, ломберный столик, кучу склянок и горшков, и лишь потом, усевшись на стуле, принялся распаковывать краски. Они сразу поразили его своим присутствием в этом доме: казалось немыслимо, что охра, жженая кость, берлинская лазурь и тиоиндиго существуют здесь, в крутояровской обители Воспенниковых. Радуясь, словно ребенок, Роман выдавливал их из тюбиков на клочок бумаги, смотрел, любуясь цветами, казавшимися почему-то еще более притягательными и необыкновенными.
Забыв про тумбочку, он стал раскладывать их на узком подоконнике, тянущемся по двум застекленным стенам, раскладывать в порядке дисперсного разложения света – от красного кадмия и охры до ультрамарина. Белила и жженую кость он убрал в тумбочку: Роман редко пользовался ими.
Покончив с красками, он распаковал картонный тубус с кистями; кисти лежали в нем, как стрелы в колчане, каждая была обернута в пергамент.
Роман не забыл переправить из столичной мастерской китайскую синюю вазочку, в которой обычно хранились кисти.
Распаковав вазочку, он поставил ее на ломберный стол и, освобождая каждую кисть от пергаментного плена, водружал на прежнее место. Кисти были разные, и каждую из них он знал, помнил, мог отличить от другой: плоские, круглые, колонковые и беличьи – они все, как и краски, были неповторимы.
Роман наполнил ими вазочку и улыбнулся, любуясь этим ощетинившимся букетом, вид которого всегда будил чувства Романа, заставлял забывать про усталость и разрушал равнодушие.
После кистей он занялся сборкой мольберта – не очень большого, но крепкого, удобного и простого в конструкции. Собрав мольберт, Роман поставил его в самом центре комнаты, по привычке задрапировав холстом.
Потом настала очередь подрамников, потом пришлось зачистить и поточить мастихины, проолифить палитры, развести грунт и прогрунтовать дюжину картонок для эскизов, и многое, многое другое. Роману хватило работы на два дня, он стучал, тер, мазал, скоблил, двигал, не выпуская папиросы изо рта, так что тетя, принесшая ему в полдень на подносе стакан компота, назвала его «столяр» и, зажав носик, – «как остро пахнут эти все художества!» – смеясь и качая головой, поспешила ретироваться. Зато Антон Петрович отозвался о трудах Романа с одобрением, посетив новую мастерскую и досконально осмотрев реквизит молодого живописца.
– Славно, славно… – повторял он, прохаживаясь возле окон и трогая краски. – И хорошо, что наверху. Здесь, брат, тебя мирская суета не так будет тревожить. Будешь зрить красоту нашей землицы во всей полноте.
И, уходя, добавил со значительностью:
– Успехов тебе, Рафаэль крутояровский!
Роман поблагодарил витиеватой сентенцией из Кальдерона, чем вызвал громоподобный хохот удаляющегося Антона Петровича…
А между тем все кругом готовились к Пасхе.
Арина под неустанным руководством Лидии Константиновны испекла шесть больших куличей, замесила пасху, покрасила три дюжины яиц. Все это в пятницу носили освящать в церковь, а в субботу разложили по веранде на большом столе, накрыв рушниками.
Роман проснулся поздно: тетушка и кухарка уже вернулись с заутрени и собирали на стол. Антон Петрович читал газеты, мурлыча что-то себе под нос.
Позавтракали одним чаем и разошлись по своим делам – тетушка с Ариной на кухню, Антон Петрович в спальню.
Роман же решил съездить в сосновый бор. Это было не так далеко – сине-зеленая полоска виднелась за большим полем, примыкающим к Крутому Яру с южной стороны.
Погода стояла теплая: солнце грело мокрую землю, галдели грачи на деревьях, мальчишки бегали взапуски, шлепая по лужам. Роман надел свою темно-коричневую замшевую куртку, сапоги, надел на голову черную широкополую дядюшкину «конную» шляпу с резинкой под подбородок и, взяв любимый стэк с желтой ручкой из китового уса, отправился через сени на скотный двор, где со вчерашнего дня томился в стойле каурый жеребец, нанятый тетушкой у Архипа исключительно для верховых прогулок племянника.
Перепрыгивая через лужи, Роман прошел мимо хлева, где уже который год вместо коров содержались свиньи, и открыл сильно перекошенную дверь конюшни. Она заскрипела так протяжно и громко, что свиньи вопросительно захрюкали, заворочались в навозе.
Роман меж тем прошел в дверь и оказался в весьма просторном, но темном и запущенном помещении.
Здесь было четыре отгороженных стойла, три из которых пустовали, а в четвертом стоял, прядая ушами, архиповский жеребец Орлик.
Роман приблизился к нему, ласково повторяя это весьма распространенное лошадиное имя, достал из кармана шерстяных галифе большой кусок сахара и на ладони протянул жеребцу.
Тот, отфыркиваясь и переминаясь с ноги на ногу, покосил на Романа черным как смоль глазом, протянул морду над старой, облизанной и обглоданной не одним поколением лошадей переборкой, и, взяв мягкими, словно бархатными, губами сахар, захрустел им.
– Ну, вот и познакомились, – гладил Роман его по красивой морде с белой звездочкой на лбу. – Кататься поедем?
Он перенес сюда пару стульев, тумбочку для красок, ломберный столик, кучу склянок и горшков, и лишь потом, усевшись на стуле, принялся распаковывать краски. Они сразу поразили его своим присутствием в этом доме: казалось немыслимо, что охра, жженая кость, берлинская лазурь и тиоиндиго существуют здесь, в крутояровской обители Воспенниковых. Радуясь, словно ребенок, Роман выдавливал их из тюбиков на клочок бумаги, смотрел, любуясь цветами, казавшимися почему-то еще более притягательными и необыкновенными.
Забыв про тумбочку, он стал раскладывать их на узком подоконнике, тянущемся по двум застекленным стенам, раскладывать в порядке дисперсного разложения света – от красного кадмия и охры до ультрамарина. Белила и жженую кость он убрал в тумбочку: Роман редко пользовался ими.
Покончив с красками, он распаковал картонный тубус с кистями; кисти лежали в нем, как стрелы в колчане, каждая была обернута в пергамент.
Роман не забыл переправить из столичной мастерской китайскую синюю вазочку, в которой обычно хранились кисти.
Распаковав вазочку, он поставил ее на ломберный стол и, освобождая каждую кисть от пергаментного плена, водружал на прежнее место. Кисти были разные, и каждую из них он знал, помнил, мог отличить от другой: плоские, круглые, колонковые и беличьи – они все, как и краски, были неповторимы.
Роман наполнил ими вазочку и улыбнулся, любуясь этим ощетинившимся букетом, вид которого всегда будил чувства Романа, заставлял забывать про усталость и разрушал равнодушие.
После кистей он занялся сборкой мольберта – не очень большого, но крепкого, удобного и простого в конструкции. Собрав мольберт, Роман поставил его в самом центре комнаты, по привычке задрапировав холстом.
Потом настала очередь подрамников, потом пришлось зачистить и поточить мастихины, проолифить палитры, развести грунт и прогрунтовать дюжину картонок для эскизов, и многое, многое другое. Роману хватило работы на два дня, он стучал, тер, мазал, скоблил, двигал, не выпуская папиросы изо рта, так что тетя, принесшая ему в полдень на подносе стакан компота, назвала его «столяр» и, зажав носик, – «как остро пахнут эти все художества!» – смеясь и качая головой, поспешила ретироваться. Зато Антон Петрович отозвался о трудах Романа с одобрением, посетив новую мастерскую и досконально осмотрев реквизит молодого живописца.
– Славно, славно… – повторял он, прохаживаясь возле окон и трогая краски. – И хорошо, что наверху. Здесь, брат, тебя мирская суета не так будет тревожить. Будешь зрить красоту нашей землицы во всей полноте.
И, уходя, добавил со значительностью:
– Успехов тебе, Рафаэль крутояровский!
Роман поблагодарил витиеватой сентенцией из Кальдерона, чем вызвал громоподобный хохот удаляющегося Антона Петровича…
А между тем все кругом готовились к Пасхе.
Арина под неустанным руководством Лидии Константиновны испекла шесть больших куличей, замесила пасху, покрасила три дюжины яиц. Все это в пятницу носили освящать в церковь, а в субботу разложили по веранде на большом столе, накрыв рушниками.
Роман проснулся поздно: тетушка и кухарка уже вернулись с заутрени и собирали на стол. Антон Петрович читал газеты, мурлыча что-то себе под нос.
Позавтракали одним чаем и разошлись по своим делам – тетушка с Ариной на кухню, Антон Петрович в спальню.
Роман же решил съездить в сосновый бор. Это было не так далеко – сине-зеленая полоска виднелась за большим полем, примыкающим к Крутому Яру с южной стороны.
Погода стояла теплая: солнце грело мокрую землю, галдели грачи на деревьях, мальчишки бегали взапуски, шлепая по лужам. Роман надел свою темно-коричневую замшевую куртку, сапоги, надел на голову черную широкополую дядюшкину «конную» шляпу с резинкой под подбородок и, взяв любимый стэк с желтой ручкой из китового уса, отправился через сени на скотный двор, где со вчерашнего дня томился в стойле каурый жеребец, нанятый тетушкой у Архипа исключительно для верховых прогулок племянника.
Перепрыгивая через лужи, Роман прошел мимо хлева, где уже который год вместо коров содержались свиньи, и открыл сильно перекошенную дверь конюшни. Она заскрипела так протяжно и громко, что свиньи вопросительно захрюкали, заворочались в навозе.
Роман меж тем прошел в дверь и оказался в весьма просторном, но темном и запущенном помещении.
Здесь было четыре отгороженных стойла, три из которых пустовали, а в четвертом стоял, прядая ушами, архиповский жеребец Орлик.
Роман приблизился к нему, ласково повторяя это весьма распространенное лошадиное имя, достал из кармана шерстяных галифе большой кусок сахара и на ладони протянул жеребцу.
Тот, отфыркиваясь и переминаясь с ноги на ногу, покосил на Романа черным как смоль глазом, протянул морду над старой, облизанной и обглоданной не одним поколением лошадей переборкой, и, взяв мягкими, словно бархатными, губами сахар, захрустел им.
– Ну, вот и познакомились, – гладил Роман его по красивой морде с белой звездочкой на лбу. – Кататься поедем?