Страница:
[2]Играла до обеда, но баозцянь
[3]так и не смогла найти. Его же искать-то надобно не в замке, а в подземелье, там где глиняные воины стоят, а потом оживают да бросаются, да выбираются из-под земли, да ползут к нашей границе. Пока с ними бьешься, баоцзянь синим светится, а как одолеешь их — сразу исчезает. Попробуй тут найди его! Зато, Колька Башкирцев рассказывал, как баоцзянь найдешь — сразу все враги падают замертво, а молодой Государь женится на принцессе Сунь Юн, а для девочек есть ветка: свадьба. Там, он сказал, очень красиво, невеста на пиру меняет шесть нарядов, а потом есть еще одна ветка, запретная: что молодые ночью в опочивальне творят. Это смотреть строго запрещено! И Марфуша это смотреть никогда не будет. А мальчишки, которые баоцзянь нашли, смотрят…
Прошло еще пару часов, прокуковала кукушка настенная. Воротились из церкви мама с бабушкой, приполз дед с санками дров, пришел и отец с площади радостный: продал три портсигара. Удача! С почина купил в аптеке золотник кокоши. Понюхали они с мамой, бражкой запили, и деду с бабкой немного перепало. Отец-то всегда хмурый, а развеселить его токмо кокоша и может. Словно другим он делается — говорливым, непоседливым, задорным. А когда отец задорный — сразу песни поет: «Осень», «Мне малым-мало спалось», «Ясный сокол на снегу», «Кручинушка», «Хазбулат удалой». Сели они с мамой и дедом на кухне петь. Пели и пели, до слез, как всегда. Марфуша тем временем каши теплой навернула, зашла на школьное Дерево, посмотрела, что завтра в школе предстоит:
С Законом Божьим Марфуша давно дружит, историю государства Российского чтит, китайский учит прилежно, на Труде всегда расторопна, хором поет хорошо, а вот математика… Непростая это наука для Марфуши. И учитель, Юрий Витальевич, не прост. Ох, не прост! Высокий он, худой, тонкий, как баоцзянь, строгий ужасно. Еще в первом классе, когда арифметику изучали, расхаживал Юрий Витальевич по классу, повторяя своим скрипучим голосом: «Арифметика, дети, большая наука». А уж о математике и говорить нечего… Трудно она Марфуше дается: уже восемнадцать раз ставил ее Юрий Витальевич в угол, семь раз — на колени, четыре раза — на горох сухой.
Полистала Марфуша учебник математики ненавистной, закрыла, на полку сунула. Страшные есть учителя. А есть — хорошие, добросердные. Вот, к примеру, учитель физкультуры Павел Никитич: глянет — червонцем одарит. Любимое у него для девочек — забеги. На 500 саженей, тягом, и на 50 — рывом. Летом — в китайках, а зимой — на лыжах. Девочки бегут, а он подбадривает:
— Жги, жги, жги!
У Марфуши лучше всего рывом бегать получается, — быстроногая она, ухватистая. Дважды на соревнования районные ездила. Четвертое место заняла и шестое.
Побродила Марфуша по интерда, да опять все в свою «Гоцзе» играть принялась. Так время-то до вечера и пронеслось: четыре часа, пять, полшестого. Тут-то сердце у Марфуши и затрептало: пора! Собрала ее мама, обрядила, новый платок белого пуха повязала, перекрестила на дорогу:
— Ступай, доченька.
Вышла Марфуша во двор, сердце колотится. А по двору из всех шести подъездов уж дети нарядные идут. Тут и Зина Большова, и Стасик Иванов, и Саша Гуляева и Машка Моркович и Коляха Козлов. С ними вышла Марфуша на Большую Бронную. А по ней уж другие дети идут — десятки, сотни детей! На Пушкинской площади на Тверскую свернула Марфуша — вся Тверская детьми заполнена. Шагают дети по Тверской в сторону Кремля толпою огромной. Взрослых в толпе совсем нет, не положено им. Они свои подарки уже получили. По краям толпы детской — конные стражники порядка движутся. Идет Марфуша в толпе. Бьется сердце ее, замирает от восторга. Все медленнее движется река детская, все больше в нее детей вливается с улиц да переулков. Вот и Манежная площадь. Перешла ее Марфуша с толпою вместе. Еще шаг, еще, еще — и на брусчатку площади Красной ступил сапожок марфушин. Двигается толпа медленным шагом, ползет как гусеница огромадная. Красная площадь под ногами Марфуши. Дух всегда захватывает от этой площади. Здесь награждают героев России, здесь же казнят врагов ее. Миг — и зазвенели куранты на башне Спасской: шесть часов! Остановилась река детская, замерла. Смолк гомон. Погасли огни вокруг. И наверху, на облаках зимних лик Государя огромный высветился.
— ЗДРАВСТВУЙТЕ, ДЕТИ РОССИИ! — загремело над площадью.
Закричали дети ответно, запрыгали, замахали руками. Запрыгала и Марфуша, Государем любуясь. Улыбается он с облаков, смотрят глаза голубые тепло. Как прекрасен Государь Всея Руси! Как красив и добр! Как мудр и ласков! Как могуч и несокрушим!
— С РОЖДЕСТВОМ ХРИСТОВЫМ, ДЕТИ РОССИИ!
И вдруг, как по щучьему веленью, сквозь облака, сквозь лицо государя тысячи шариков красных вниз опускаются. И к каждому шарику коробочка блестящая привязана. Ловят дети коробочки, подпрыгивают, тянут шарики к себе. Хватает Марфуша шарик, опустившийся с неба, притягивает к себе коробочку. Хватают коробочки дети, рядом с ней стоящие.
— БУДЬТЕ СЧАСТЛИВЫ, ДЕТИ РОССИИ! — гремит с неба.
Улыбается Государь. И исчезает.
Слезы восторга брызжут из глаз Марфуши. Всхлипывая, прижав коробочку к шубке своей цигейковой, движется она с толпой к Васильевскому спуску мимо храма Василия Блаженного. И как только посвободнее в толпе становится, нетерпеливо раскрывает коробочку блестящую. А в коробочке той — сахарный Кремль! Точное подобие Кремля белокаменного! С башнями, с соборами, с колокольней Ивана Великого! Прижимает Марфуша Кремль сахарный к губам, целует, лижет языком на ходу…
Поздно вечером лежит Марфуша в своей кроватке, зажав в кулачке липком сахарную Спасскую башню. Уютно и Марфуше под одеялом стеганым и башне сахарной в кулачке девичьем. Токмо вострие башни с орлом двуглавым из кулачка выглядывает. Светит луна в окно заиндевелое, блестит на сахарном орле двуглавом. Смотрит Марфуша на орла, сахаром поблескивающего, и наливаются усталостью веки ее. Большой был день. Хороший. Радостный.
Празднично было вечером в семье Заварзиных: поставили сахарный Кремль на стол, зажгли свечи, разглядывали, разговоры вели. А потом достал папаша молоточек да и расколол Кремль на части — каждую башню отдельно. А Марфушенька башни кремлевские родным раздавала: Боровицкую — отцу, Никольскую — маме, Кутафью — деду, Троицкую — бабке. А Оружейную башню на семейном совете решили не съедать, а оставить до рождения братика Марфушиного. Пусть он ее съест, да сил богатырских наберется. Зато стены кремлевские, соборы и колокольню Ивана Великого сами съели, чаем китайским запивая…
Веки смыкая, забирает Марфуша орла двуглавого в рот, кладет на язык, посасывает.
Засыпает счастливым сном.
И снится ей сахарный Государь на белом коне.
Калики
Кочерга
Прошло еще пару часов, прокуковала кукушка настенная. Воротились из церкви мама с бабушкой, приполз дед с санками дров, пришел и отец с площади радостный: продал три портсигара. Удача! С почина купил в аптеке золотник кокоши. Понюхали они с мамой, бражкой запили, и деду с бабкой немного перепало. Отец-то всегда хмурый, а развеселить его токмо кокоша и может. Словно другим он делается — говорливым, непоседливым, задорным. А когда отец задорный — сразу песни поет: «Осень», «Мне малым-мало спалось», «Ясный сокол на снегу», «Кручинушка», «Хазбулат удалой». Сели они с мамой и дедом на кухне петь. Пели и пели, до слез, как всегда. Марфуша тем временем каши теплой навернула, зашла на школьное Дерево, посмотрела, что завтра в школе предстоит:
Шесть уроков, многовато.
1. Закон Божий
2. История России
3. Математика
4. Китайский язык
5. Труд
6. Хор
С Законом Божьим Марфуша давно дружит, историю государства Российского чтит, китайский учит прилежно, на Труде всегда расторопна, хором поет хорошо, а вот математика… Непростая это наука для Марфуши. И учитель, Юрий Витальевич, не прост. Ох, не прост! Высокий он, худой, тонкий, как баоцзянь, строгий ужасно. Еще в первом классе, когда арифметику изучали, расхаживал Юрий Витальевич по классу, повторяя своим скрипучим голосом: «Арифметика, дети, большая наука». А уж о математике и говорить нечего… Трудно она Марфуше дается: уже восемнадцать раз ставил ее Юрий Витальевич в угол, семь раз — на колени, четыре раза — на горох сухой.
Полистала Марфуша учебник математики ненавистной, закрыла, на полку сунула. Страшные есть учителя. А есть — хорошие, добросердные. Вот, к примеру, учитель физкультуры Павел Никитич: глянет — червонцем одарит. Любимое у него для девочек — забеги. На 500 саженей, тягом, и на 50 — рывом. Летом — в китайках, а зимой — на лыжах. Девочки бегут, а он подбадривает:
— Жги, жги, жги!
У Марфуши лучше всего рывом бегать получается, — быстроногая она, ухватистая. Дважды на соревнования районные ездила. Четвертое место заняла и шестое.
Побродила Марфуша по интерда, да опять все в свою «Гоцзе» играть принялась. Так время-то до вечера и пронеслось: четыре часа, пять, полшестого. Тут-то сердце у Марфуши и затрептало: пора! Собрала ее мама, обрядила, новый платок белого пуха повязала, перекрестила на дорогу:
— Ступай, доченька.
Вышла Марфуша во двор, сердце колотится. А по двору из всех шести подъездов уж дети нарядные идут. Тут и Зина Большова, и Стасик Иванов, и Саша Гуляева и Машка Моркович и Коляха Козлов. С ними вышла Марфуша на Большую Бронную. А по ней уж другие дети идут — десятки, сотни детей! На Пушкинской площади на Тверскую свернула Марфуша — вся Тверская детьми заполнена. Шагают дети по Тверской в сторону Кремля толпою огромной. Взрослых в толпе совсем нет, не положено им. Они свои подарки уже получили. По краям толпы детской — конные стражники порядка движутся. Идет Марфуша в толпе. Бьется сердце ее, замирает от восторга. Все медленнее движется река детская, все больше в нее детей вливается с улиц да переулков. Вот и Манежная площадь. Перешла ее Марфуша с толпою вместе. Еще шаг, еще, еще — и на брусчатку площади Красной ступил сапожок марфушин. Двигается толпа медленным шагом, ползет как гусеница огромадная. Красная площадь под ногами Марфуши. Дух всегда захватывает от этой площади. Здесь награждают героев России, здесь же казнят врагов ее. Миг — и зазвенели куранты на башне Спасской: шесть часов! Остановилась река детская, замерла. Смолк гомон. Погасли огни вокруг. И наверху, на облаках зимних лик Государя огромный высветился.
— ЗДРАВСТВУЙТЕ, ДЕТИ РОССИИ! — загремело над площадью.
Закричали дети ответно, запрыгали, замахали руками. Запрыгала и Марфуша, Государем любуясь. Улыбается он с облаков, смотрят глаза голубые тепло. Как прекрасен Государь Всея Руси! Как красив и добр! Как мудр и ласков! Как могуч и несокрушим!
— С РОЖДЕСТВОМ ХРИСТОВЫМ, ДЕТИ РОССИИ!
И вдруг, как по щучьему веленью, сквозь облака, сквозь лицо государя тысячи шариков красных вниз опускаются. И к каждому шарику коробочка блестящая привязана. Ловят дети коробочки, подпрыгивают, тянут шарики к себе. Хватает Марфуша шарик, опустившийся с неба, притягивает к себе коробочку. Хватают коробочки дети, рядом с ней стоящие.
— БУДЬТЕ СЧАСТЛИВЫ, ДЕТИ РОССИИ! — гремит с неба.
Улыбается Государь. И исчезает.
Слезы восторга брызжут из глаз Марфуши. Всхлипывая, прижав коробочку к шубке своей цигейковой, движется она с толпой к Васильевскому спуску мимо храма Василия Блаженного. И как только посвободнее в толпе становится, нетерпеливо раскрывает коробочку блестящую. А в коробочке той — сахарный Кремль! Точное подобие Кремля белокаменного! С башнями, с соборами, с колокольней Ивана Великого! Прижимает Марфуша Кремль сахарный к губам, целует, лижет языком на ходу…
Поздно вечером лежит Марфуша в своей кроватке, зажав в кулачке липком сахарную Спасскую башню. Уютно и Марфуше под одеялом стеганым и башне сахарной в кулачке девичьем. Токмо вострие башни с орлом двуглавым из кулачка выглядывает. Светит луна в окно заиндевелое, блестит на сахарном орле двуглавом. Смотрит Марфуша на орла, сахаром поблескивающего, и наливаются усталостью веки ее. Большой был день. Хороший. Радостный.
Празднично было вечером в семье Заварзиных: поставили сахарный Кремль на стол, зажгли свечи, разглядывали, разговоры вели. А потом достал папаша молоточек да и расколол Кремль на части — каждую башню отдельно. А Марфушенька башни кремлевские родным раздавала: Боровицкую — отцу, Никольскую — маме, Кутафью — деду, Троицкую — бабке. А Оружейную башню на семейном совете решили не съедать, а оставить до рождения братика Марфушиного. Пусть он ее съест, да сил богатырских наберется. Зато стены кремлевские, соборы и колокольню Ивана Великого сами съели, чаем китайским запивая…
Веки смыкая, забирает Марфуша орла двуглавого в рот, кладет на язык, посасывает.
Засыпает счастливым сном.
И снится ей сахарный Государь на белом коне.
Калики
Середина апреля. Подмосковье. Вечереет. Развалины усадьбы Куницына, спаленной опричниками. Сквозь пролом в высоком заборе на территорию усадьбы пролезают калики перехожие — Софрон, Сопля, Ванюша и Фролович. Ванюша слепой, Фролович без ноги, Сопля прихрамывает. Из черных развалин дома выбегает стая бродячих собак, лает на калик.
Крестится.
Идет к развалинам дома.
Смеется.
Смеется.
Сопля и Софрон приносят ворох обломков. Фролович достает газовую зажигалку, разводит костер, устанавливает над ним треножник, навешивает котелок.
Софрон берет котелок, зачерпывает снега, возвращается.
Подвешивает котелок на треножник, поправляет огонь.
Развязывает свой мешок.
Смеется.
Фролович и Софрон смеются.
Фролович и Софрон вываливают на клеенку содержимое трех мешков.
Радостно смеется.
Копошится в объедках.
Берет игрушечного колобка, открывает; внутри — такой же колобок, но поменьше.
Закрывает колобок.
Кидает игрушку в огонь.
Софрон достает тряпицу, разворачивает; в тряпице лежит упаковка с мягкими ампулами; на упаковке живое изображение: на лысой голове человека вдруг начинают расти цветы, человек улыбается, открывает рот и изо рта вылетают два золотых иероглифа синфу. [4]
Сопля снимает котелок с огня, Софрон кладет на середину клеенки обломок доски, Сопля ставит на него котелок. Фролович достает ложки, раздает.
Софрон разрывает ампулы, вытряхивает их содержимое в похлебку; достает пузырек с темно-красной жидкостью, капает в котелок семьдесят капель.
Сопля роется по карманам, достает целлофановый пакет и обнаруживает, что он пуст.
Сопля выворачивает карман; на конце кармана дырка.
Фролович бьет Соплю костылем.
Лезет в карман, достает башню от сахарного Кремля.
Зрячие молча смотрят на башню.
Софрон молча берет сахарную башню, опускает в похлебку.
Перемешивает похлебку.
Пауза. Калики сидят молча. Фролович помешивает суп. Костер потрескивает. Где-то неподалеку поскуливает собака.
Кладет ложку.
Все кладут ложки на клеенку, встают.
Крестятся, садятся, берут ложки, куски хлеба, начинают есть суп. Сначала жадно и быстро выхлебывают жижу, потом вылавливают из котла куриные объедки, обгладывают не торопясь, хрустят костями. Постепенно движения их начинают замедлятся. Калики улыбаются, перемигиваются, бормоча что-то, раскачиваются, трогают друг друга за носы, смеются. Потом ложатся на землю вокруг костра и быстро засыпают. Угасающий огонь освещает их лица. Калики улыбаются во сне. Костер гаснет. Через некоторое время к спящим осторожно подходит собака, долго принюхивается, хватает с клеенки куриную кость и убегает.
Собаки, отлаиваясь, убегают.
Сопля (поднимает обломок кирпича, швыряет в собак)
Прочь, крапивное семя!
Ванюша (останавливается)
И здесь собачки?
Фролович (свистит, машет костылем на собак)
Улю-лю-лю!
Крестится.
Идет к развалинам дома.
Смеется.
Смеется.
Сопля и Софрон приносят ворох обломков. Фролович достает газовую зажигалку, разводит костер, устанавливает над ним треножник, навешивает котелок.
Софрон берет котелок, зачерпывает снега, возвращается.
Подвешивает котелок на треножник, поправляет огонь.
Развязывает свой мешок.
Смеется.
Фролович и Софрон смеются.
Фролович и Софрон вываливают на клеенку содержимое трех мешков.
Радостно смеется.
Копошится в объедках.
Берет игрушечного колобка, открывает; внутри — такой же колобок, но поменьше.
Закрывает колобок.
Кидает игрушку в огонь.
Софрон достает тряпицу, разворачивает; в тряпице лежит упаковка с мягкими ампулами; на упаковке живое изображение: на лысой голове человека вдруг начинают расти цветы, человек улыбается, открывает рот и изо рта вылетают два золотых иероглифа синфу. [4]
Сопля снимает котелок с огня, Софрон кладет на середину клеенки обломок доски, Сопля ставит на него котелок. Фролович достает ложки, раздает.
Софрон разрывает ампулы, вытряхивает их содержимое в похлебку; достает пузырек с темно-красной жидкостью, капает в котелок семьдесят капель.
Сопля роется по карманам, достает целлофановый пакет и обнаруживает, что он пуст.
Сопля выворачивает карман; на конце кармана дырка.
Фролович бьет Соплю костылем.
Лезет в карман, достает башню от сахарного Кремля.
Зрячие молча смотрят на башню.
Софрон молча берет сахарную башню, опускает в похлебку.
Перемешивает похлебку.
Пауза. Калики сидят молча. Фролович помешивает суп. Костер потрескивает. Где-то неподалеку поскуливает собака.
Кладет ложку.
Все кладут ложки на клеенку, встают.
Крестятся, садятся, берут ложки, куски хлеба, начинают есть суп. Сначала жадно и быстро выхлебывают жижу, потом вылавливают из котла куриные объедки, обгладывают не торопясь, хрустят костями. Постепенно движения их начинают замедлятся. Калики улыбаются, перемигиваются, бормоча что-то, раскачиваются, трогают друг друга за носы, смеются. Потом ложатся на землю вокруг костра и быстро засыпают. Угасающий огонь освещает их лица. Калики улыбаются во сне. Костер гаснет. Через некоторое время к спящим осторожно подходит собака, долго принюхивается, хватает с клеенки куриную кость и убегает.
Кочерга
Капитан госбезопасности Севастьянов приехал на работу в Тайный Приказ к 10:00. Поднявшись в свой кабинет на 4-й этаж, он послал персональный ТК-сигнал о прибытии, вошел в обстановку, съел бутерброд с сычуаньской ветчиной, тульский имбирный пряник, выпил стакан зеленого китайского чая «Тень дракона», просмотрел новости сначала в Русской Сети, потом в Зарубежной, помолился у иконы Георгия Победоносца, взял стандартный стальной сундучок с оборудованием для проведения допроса, прозванный на Лубянке «несмеяной», позвонил во внутреннюю тюрьму, чтобы подследственного № 318 доставили в подвальную камеру № 40, вышел из своего кабинета, запер его и поехал на лифте вниз, в -5-ый, подвальный этаж.
Севастьянов был невысоким, широкоплечим сорокалетним мужчиной с лысеющей головой и моложавым, чернобровым и черноусым лицом. Ему шла черная тайноприказная форма с красным кантом, голубыми погонами, тремя орденскими планками, золотым знаком «370-летие РТП [5]», стальным знаком «10 лет безупречной службы» и серебристыми пуговицами с двуглавыми орлами. Сапоги капитана Севастьянова всегда сияли и никогда не скрипели. Он был женат, имел двенадцатилетнего сына и четырехлетнюю дочку.
Спустившись на этаж -5, он подошел к посту внутренней охраны, приложил свою правую ладонь к светящемуся белому квадрату на стальной тумбе. Перед прапорщиком охраны в воздухе повис пропуск Севостьянова с его званием, должностью и послужным списком. Прапорщик нажал кнопку, решетка поехала в сторону. Севастьянов пошел по бетонному коридору, помахивая «несмеяной» и насвистывая русский романс «Снился мне сад». Подойдя к камере № 40, он повернул влево ручку замка, открыл дверь, вошел. В двенадцатиметровой камере сидели двое: младший сержант конвойных войск и подследственный Смирнов. Сержант тут же встал, отдал честь Севастьянову:
— Товарищ капитан государственной безопасности, подследственный Смирнов доставлен для проведения допроса.
— Свободен, — кивнул Севастьянов.
Сержант вышел из камеры, запер дверь снаружи. Севастьянов подошел к небольшому металлическому столу с боковым подстольем, поставил на подстолье «несмеяну», сел на стул, достал мобило, сигареты «Родина», зажигалку, положил на стол. Подследственный сидел на стальном стуле, укрепленном в бетонном полу и имеющим вместо спинки швеллер в человеческий рост. Руки подследственного были сцеплены сзади мягкими наручниками и захлестнуты за швеллер. Подследственный Смирнов был худощавым, сутулым двадцативосьмилетним мужчиной с длинными руками и ногами, кучерявой темно-русой шевелюрой, узким, заросшим бородой лицом с большими серыми глазами. Сидя на стальном стуле с руками назад, он смотрел себе на колени.
Севастьянов распечатал пачку «Родины», вытянул сигарету, закурил. Вызвал в мобиле искру допуска. В поверхности стола приоткрылся прямоугольник, выдвинулась клавиатура умной машины. Севастьянов оживил ее. Над столом повисла голограмма:
ДЕЛО № 129/200
Это было дело Смирнова. Севастьянов полистал полупрозрачные страницы, куря и стряхивая пепел на пол. Загасил окурок о торец стола, кинул на пол, сцепил руки замком и с улыбкой посмотрел на подследственного:
— Здравствуйте, Андрей Андреевич.
— Здравствуйте, — поднял глаза Смирнов.
— Как вы себя чувствуете?
— Спасибо, ничего.
— На условия содержания имеются жалобы?
Смирнов задумался, скосил взгляд в сторону:
— Почто меня арестовали?
Следователь вздохнул, сделал паузу:
— Андрей Андреевич, я вам задал вопрос: есть жалобы на условия содержания?
— Много людей в камере. Зело, — пробормотал подследственный, не поднимая глаз.
— Много людей? — вопросительно поднял свои густые черные брови Севастьянов.
— Да. Мест двенадцать, а сидят восемнадцать. Спим по очереди.
— Вы плохо спали?
— Эту ночь выспался. А прошлую… совсем не спал.
— Ясно, — задумчиво кивнул головой Севастьянов. — Значит, говорите, зело много подследственных в камере?
— Да.
Следователь выдержал паузу, повертел в руке узкую лазерную зажигалку.
— А как вы думаете — отчего в вашей камере много подследственных?
— Не только в нашей. В других тоже. К нам подселили вчера двух, они сидели в разных камерах. И там тоже спали все по очереди. Лебединский сказал, что камеры все переполнены.
— Вот как? — удивленно воскликнул Севастьянов, вставая. — Камеры все переполнены?
— Да, — кивнул, глядя в пол, подследственный.
Следователь подошел к нему, заложив руки за спину, озабоченно покусывая губу, потом резко развернулся, отошел к двери и встал, покачиваясь на носках идеально начищенных сапог:
— Андрей Андреевич, а как вы думаете — отчего камеры Лубянки переполнены?
— Не знаю, — быстро ответил подследственный.
— Ну, у вас имеются хоть какие-то предположения?
— Почто меня арестовали? Почему мне не дают звонить домой?
Севастьянов повернулся:
— Дорогой Андрей Андреич, я сюда и пришел для того, чтобы объяснить вам, почто вас арестовали. Я обязательно, всенепременно сделаю это. Но вы не отвечаете на мой вполне безобидный вопрос: отчего на ваш взгляд камеры Лубянки переполнены?
— Я не знаю… ну… наверно мало камер, а арестованных слишком много… не знаю… — забормотал Смирнов.
— Вот! — поднял палец Севастьянов. — Слишком много арестованных. А почему их слишком много?
— Не знаю. Наверно… следователи не успевают… или медленно работают… мало свободных камер… тюрьма старая…
Следователь отрицательно покачал головой:
— Вы ошибаетесь. Тюрьму перестроили и углубили четыре года назад. Помещений хватает. И работаем мы не медленно. Не в этом причина, Андрей Андреевич. А причина в том, что по мере укрепления и расцвета нашего государства, преступников, к сожалению, не становится меньше. Но наоборот. Их становится больше. И знаете почему?
Подследственный отрицательно мотнул кучерявой головой.
— Вы помните Пасхальное обращение государя к народу?
— Да, конечно.
Следователь вернулся к столу, нашел в своем мобиле речь государя, вызвал голограмму. И в камере появилось живое лицо государя, обращающегося к своему народу:
— Едва вынырнула Россия из омута смуты Красной, едва восстала из тумана смуты Белой, едва поднялась с колен, отгораживаясь от чужеродного извне, от бесовского изнутри, — так и полезли на Россию враги Родины нашей, внешние и внутренние. Ибо великая идея порождает и великое сопротивление ей. И ежели внешним врагам уготовано в бессильной злобе грызть гранит Великой русской Стены, то внутренние враги России изливают яд свой тайно.
Севастьянов выключил голограмму:
— Помните, Андрей Андреич?
Подследственный кивнул.
— Внутренние враги России изливают яд свой тайно, — повторил следователь. — Вот вам, Андрей Андреич, и ответ на ваш вопрос: за что меня арестовали.
— Я не враг России.
— Вы не враг России? А кто же вы?
— Я… я гражданин России. Верноподданный государя.
— Значит, вы — друг России?
— Я гражданин России.
— Да что вы заладили — гражданин, да гражданин… Все мы граждане России. Убийца — тоже гражданин России. И вредитель — тоже гражданин. Я вас спрашиваю: вы друг России, или враг?
— Друг.
— Друг?
— Друг, — кивнул Смирнов, облизывая пересохшие губы и поводя худощавым плечом.
— Отлично, — кивнул Севастьянов, полистал дело Смирнова, извлек из него текст, увеличил, подсветил красным.
В воздухе камеры повисли красные строчки.
— Узнаете? — кивнул следователь.
— Нет… — сощурился Смирнов и опустил голову. — Я вижу плохо…
— Я вам помогу.
Следователь сел за стол и принялся читать ровным громким голосом:
— Вот такая милая «русская народная сказочка». Знакома она вам?
Подследственный отрицательно покачал головой.
— Ну, а что же мы это так покраснели? А, Андрей Андреич? Другие бледнеют, а вы вот покраснели. Как-то это по-детски… Что ж, у каждого своя реакция на ложь. Токмо профессионалы не краснеют и не бледнеют, бо творят дело государственное, великое. А вы — любитель. И творите вы дело вражеское, тайное, пакостное. Разрушительное. И ваша душа, созданная по образу и подобию Божиему, противится сему разрушительному делу, ибо разрушаете вы не токмо государство Российское, но и душу свою заблудшую. Посему и краснеют ланиты ваши.
— Я не писал сего… — пробормотал Смирнов.
— Ты не токмо писал сие, но и распространял округ себя, одесную и ошуюю, яко яд смердящий, злобой лютой брызжущий, — произнес следователь, открывая «несмеяну».
— Я не писал, — поднял плечи Смирнов, глядя в пол. — Сие писал не я.
— Писал, писал. И писал-то на бумаге, по-старинке, не по Клаве Ивановне стучал. Разумно: коли б ты в Сети такое подвесил, тебя бы в один момент к ногтю прибрали, аки гниду беременную. Но ты накарябал сей пасквиль на бумаге. Дабы следы запутать. Но мы, — Севастьянов вынул из «несмеяны» безигольный инъектор, — следопыты опытные. И не такие петли распутывали. Гончий пес что творит, коли зверь хитрит? Вперед, стрелой к норе летит. Вот так, Соколов… то есть Смирнов.
Следователь вставил в инъектор ампулу, подошел к подследственному. Тот явно забеспокоился: худые колени его дрогнули, сжались, кудрявая голова ушла в плечи.
— Я ничего не делал, я ничего не делал… — забормотал Смирнов, сутулясь все сильнее и склоняя голову к своим длинным ногам.
— Делал, делал, — Севастьянов взял левой рукой его за шевелюру. — Меня, Андрей Андреич, вот что интересует: кому ты давал читать свою сказочку?
— Я не писал, — глухо проговорил Смирнов в колени.
— Еще раз повторяю: кому ты давал читать сей пасквиль?
— Никому… не писал я… — задрожал голос подследственного.
Севастьянов вздохнул, глянул в потолок с большим плоским матовым плафоном:
— Послушай, ты же мне через пять минут все равно все скажешь, всех назовешь. Но я даю тебе последний, как говорят в Европе, шанс. Назови. И я тебя отпущу в камеру, а в дело пойдет твое желание помочь следствию. И тебе облегченье и мне. А?
Плечи Смирнова начали мелко вздрагивать.
— Я невиновный… мне подбросили… у меня дома и бумаги нет… книжки токмо… нет бумаги, не держу бумаги…
— Что ж ты за зануда такая? — с обидой в голосе вздохнул Севастьянов.
— Не мучьте меня… я ничего не сделал…
— Да никто не собирается тебя мучить. Ты думаешь, я тебя на дыбу подвешу, начну плетью бычей по яйцам сечь? Ошибаешься, Смирнов. На дыбе у нас токмо опричники пытают. Ну, такое у них правило, что поделаешь. Они в открытую Слово и Дело творят, бо должны на врагов государства страх наводить, посему и зверствуют. А мы, тайноприказные, люди культурные. Мы кнутом по яйцам не стегаем.
— Это не я… мне подбросили… — бормотал Смирнов.
— Скажи еще — подбросили враги, — зевнул следователь.
— Подбросили… подкинули…
— А ты с перепугу другим стал подбрасывать?
— Я ничего не сделал… я ничего не знаю…
— Черт с тобой, дурак.
Резким движением Севастьянов задрал голову Смирнову, приставил инъектор к сонной артерии и нажал спуск. Чпокнула раздавленная мягкая ампула, инъекция вошла в кровь подследственного. Тело Смирнова дернулось, он вскрикнул и замер, окостенев. Его большие серые глаза округлились и остекленели, став еще больше. Губы раскрылись и замерли в немом вопросе. Его словно укусил невидимый гигантский скорпион. Мелкая дрожь овладела худощавой фигурой подследственного, замершего в напряженной позе. Севастьянов отпустил его волосы, отошел к столу, вложил инъектор в «несмеяну». Вытянул из пачки сигарету, закурил.
Мобило издало тонкий, переливчатый сигнал.
— Капитан Севастьянов слушает, — ответил следователь, убирая сигарету в пепельницу.
Над мобилой возникло изображение полковника Самохвалова:
— Сергей, приветствую.
— Здравия желаю, товарищ полковник.
— А, ты работаешь… — осмотрелся полковник. — Ладно, не буду мешать.
— Да вы не мешаете, товарищ полковник.
— Я хотел, чтобы ты помог Шмулевичу в том деле с коровой. Он зело глубоко увяз, а доброободряющих сдвигов нет.
— Токмо прикажите, — улыбнулся Севастьянов. — Поможем.
— Возьмись, Сергей. А то с меня Архипов требует, аки пытарь хунаньский. Третья неделя безуспешности убогой, мать ее в сухой хрящ. В общем, озадачься. Приказ метну.
— Слушаюсь, товарищ полковник.
— Ну, будь здоров, — с усталой улыбкой подмигнул Самохвалов и исчез.
Капитан взял сигарету, затянулся, пристально посмотрел на застывшего подследственного. Затем вынул из «несмеяны» маленький молоточек, поигрывая им, докурил, загасил окурок и подошел к подследственному.
— Ну, как ты, Смирнов? — спросил капитан, приглаживая усы.
— Я… я… я… — послышалось из приоткрытых, побелевших губ.
— Ты понял, что стал хрустальным?
— Я… да… я…
— Ты хрустальный, Смирнов. Смотри, — капитан слегка стукнул по его плечу молоточком.
Молоточек издал тонкий звон, как при ударе о стекло. Капитан ударил молоточком по колену Смирнова. Молоточек снова зазвенел. Капитан ударил по другому колену. Потом по руке. Потом по бледному, вспотевшему носу подследственного.
Молоточек звенел.
Ужас заполнил глаза подследственного до предела. Дрожь оставила его, он замер, не дыша.
— Ваза ты наша дорогая, — улыбнулся Севастьянов, заглядывая в обезумевшие глаза подследственного. — Гусь ты наш хрустальный. Все у тебя из хрусталя прозрачного — и ноги и руки, и внутренние органы. Печень, почки, селезенка — все хрустальное. Даже прямая кишка — и то звенит! А уж яйца звенят, аки колокольцы валдайские. Удивительный ты человек, Смирнов!
Подследственный сидел недвижно, как экспонат из музея восковых фигур.
— Сейчас будет для тебя подарок.
Следователь вернулся к столу, постучал по клавишам. В камере с грозным ревом возникла яркая, убедительная голограмма мускулистого, голого по пояс детины с увесистым молотом. Детина ревел, скалился и угрожающе поигрывал молотом.
— Вот что, Ваня, — следователь положил руку на мощное плечо молотобойца, — давай-ка мы этого хрустального интеллигента разобьем на куски, а? Чтобы он больше не вредил России.
— Давай! — ощерился молотобоец.
— А-а-а… не-е-е-ет… а… я… — слабо донеслось изо рта подследственного.
— Что — нет? — склонился Севастьянов.
Но Иван уже с ревом заносил свой молот.
— Не-е-е-е-ет… — захрипел Смирнов.
Молот со свистом описал дугу и замер в сантиметре от головы подследственного.
— Называй, гад! — зашипел следователь, хватая Смирнова за ухо. — Живо!
— Руденский… Попов… Хохловы… Бо… Бойко… — зашевелил губами подследственный.
— Мало, мало!
Молотобоец снова заревел, размахиваясь. Молот описал круг и снова замер над оцепеневшим подследственным.
— Называй! Называй! — следователь тянул Смирнова за ухо.
— Горбачевский… Кло… Клопин… Монаховы… Бронштейн… Голь… Гольдштейны…
— Называй! Называй!
— Бы… Быков… Янко… Николаевы… Те… Теслеры… Павлова… Горская… Рохлин… Пинхасов… Дю… Дюкова… Валериус… Бобринская… Сумароков… Клопин… Бронштейн… Гольдштейн.
— Этих ты уже называл. Хватит.
Следователь отпустил ухо подследственного, облегченно вздохнул, вернулся к столу, сел, закурил. Сигаретный дым поплыл сквозь замершего с молотом Ивана.
— Спасибо, Ваня, — подмигнул следователь.
— Рад стараться! — улыбнулся Иван и исчез.
Севастьянов был невысоким, широкоплечим сорокалетним мужчиной с лысеющей головой и моложавым, чернобровым и черноусым лицом. Ему шла черная тайноприказная форма с красным кантом, голубыми погонами, тремя орденскими планками, золотым знаком «370-летие РТП [5]», стальным знаком «10 лет безупречной службы» и серебристыми пуговицами с двуглавыми орлами. Сапоги капитана Севастьянова всегда сияли и никогда не скрипели. Он был женат, имел двенадцатилетнего сына и четырехлетнюю дочку.
Спустившись на этаж -5, он подошел к посту внутренней охраны, приложил свою правую ладонь к светящемуся белому квадрату на стальной тумбе. Перед прапорщиком охраны в воздухе повис пропуск Севостьянова с его званием, должностью и послужным списком. Прапорщик нажал кнопку, решетка поехала в сторону. Севастьянов пошел по бетонному коридору, помахивая «несмеяной» и насвистывая русский романс «Снился мне сад». Подойдя к камере № 40, он повернул влево ручку замка, открыл дверь, вошел. В двенадцатиметровой камере сидели двое: младший сержант конвойных войск и подследственный Смирнов. Сержант тут же встал, отдал честь Севастьянову:
— Товарищ капитан государственной безопасности, подследственный Смирнов доставлен для проведения допроса.
— Свободен, — кивнул Севастьянов.
Сержант вышел из камеры, запер дверь снаружи. Севастьянов подошел к небольшому металлическому столу с боковым подстольем, поставил на подстолье «несмеяну», сел на стул, достал мобило, сигареты «Родина», зажигалку, положил на стол. Подследственный сидел на стальном стуле, укрепленном в бетонном полу и имеющим вместо спинки швеллер в человеческий рост. Руки подследственного были сцеплены сзади мягкими наручниками и захлестнуты за швеллер. Подследственный Смирнов был худощавым, сутулым двадцативосьмилетним мужчиной с длинными руками и ногами, кучерявой темно-русой шевелюрой, узким, заросшим бородой лицом с большими серыми глазами. Сидя на стальном стуле с руками назад, он смотрел себе на колени.
Севастьянов распечатал пачку «Родины», вытянул сигарету, закурил. Вызвал в мобиле искру допуска. В поверхности стола приоткрылся прямоугольник, выдвинулась клавиатура умной машины. Севастьянов оживил ее. Над столом повисла голограмма:
ДЕЛО № 129/200
Это было дело Смирнова. Севастьянов полистал полупрозрачные страницы, куря и стряхивая пепел на пол. Загасил окурок о торец стола, кинул на пол, сцепил руки замком и с улыбкой посмотрел на подследственного:
— Здравствуйте, Андрей Андреевич.
— Здравствуйте, — поднял глаза Смирнов.
— Как вы себя чувствуете?
— Спасибо, ничего.
— На условия содержания имеются жалобы?
Смирнов задумался, скосил взгляд в сторону:
— Почто меня арестовали?
Следователь вздохнул, сделал паузу:
— Андрей Андреевич, я вам задал вопрос: есть жалобы на условия содержания?
— Много людей в камере. Зело, — пробормотал подследственный, не поднимая глаз.
— Много людей? — вопросительно поднял свои густые черные брови Севастьянов.
— Да. Мест двенадцать, а сидят восемнадцать. Спим по очереди.
— Вы плохо спали?
— Эту ночь выспался. А прошлую… совсем не спал.
— Ясно, — задумчиво кивнул головой Севастьянов. — Значит, говорите, зело много подследственных в камере?
— Да.
Следователь выдержал паузу, повертел в руке узкую лазерную зажигалку.
— А как вы думаете — отчего в вашей камере много подследственных?
— Не только в нашей. В других тоже. К нам подселили вчера двух, они сидели в разных камерах. И там тоже спали все по очереди. Лебединский сказал, что камеры все переполнены.
— Вот как? — удивленно воскликнул Севастьянов, вставая. — Камеры все переполнены?
— Да, — кивнул, глядя в пол, подследственный.
Следователь подошел к нему, заложив руки за спину, озабоченно покусывая губу, потом резко развернулся, отошел к двери и встал, покачиваясь на носках идеально начищенных сапог:
— Андрей Андреевич, а как вы думаете — отчего камеры Лубянки переполнены?
— Не знаю, — быстро ответил подследственный.
— Ну, у вас имеются хоть какие-то предположения?
— Почто меня арестовали? Почему мне не дают звонить домой?
Севастьянов повернулся:
— Дорогой Андрей Андреич, я сюда и пришел для того, чтобы объяснить вам, почто вас арестовали. Я обязательно, всенепременно сделаю это. Но вы не отвечаете на мой вполне безобидный вопрос: отчего на ваш взгляд камеры Лубянки переполнены?
— Я не знаю… ну… наверно мало камер, а арестованных слишком много… не знаю… — забормотал Смирнов.
— Вот! — поднял палец Севастьянов. — Слишком много арестованных. А почему их слишком много?
— Не знаю. Наверно… следователи не успевают… или медленно работают… мало свободных камер… тюрьма старая…
Следователь отрицательно покачал головой:
— Вы ошибаетесь. Тюрьму перестроили и углубили четыре года назад. Помещений хватает. И работаем мы не медленно. Не в этом причина, Андрей Андреевич. А причина в том, что по мере укрепления и расцвета нашего государства, преступников, к сожалению, не становится меньше. Но наоборот. Их становится больше. И знаете почему?
Подследственный отрицательно мотнул кучерявой головой.
— Вы помните Пасхальное обращение государя к народу?
— Да, конечно.
Следователь вернулся к столу, нашел в своем мобиле речь государя, вызвал голограмму. И в камере появилось живое лицо государя, обращающегося к своему народу:
— Едва вынырнула Россия из омута смуты Красной, едва восстала из тумана смуты Белой, едва поднялась с колен, отгораживаясь от чужеродного извне, от бесовского изнутри, — так и полезли на Россию враги Родины нашей, внешние и внутренние. Ибо великая идея порождает и великое сопротивление ей. И ежели внешним врагам уготовано в бессильной злобе грызть гранит Великой русской Стены, то внутренние враги России изливают яд свой тайно.
Севастьянов выключил голограмму:
— Помните, Андрей Андреич?
Подследственный кивнул.
— Внутренние враги России изливают яд свой тайно, — повторил следователь. — Вот вам, Андрей Андреич, и ответ на ваш вопрос: за что меня арестовали.
— Я не враг России.
— Вы не враг России? А кто же вы?
— Я… я гражданин России. Верноподданный государя.
— Значит, вы — друг России?
— Я гражданин России.
— Да что вы заладили — гражданин, да гражданин… Все мы граждане России. Убийца — тоже гражданин России. И вредитель — тоже гражданин. Я вас спрашиваю: вы друг России, или враг?
— Друг.
— Друг?
— Друг, — кивнул Смирнов, облизывая пересохшие губы и поводя худощавым плечом.
— Отлично, — кивнул Севастьянов, полистал дело Смирнова, извлек из него текст, увеличил, подсветил красным.
В воздухе камеры повисли красные строчки.
— Узнаете? — кивнул следователь.
— Нет… — сощурился Смирнов и опустил голову. — Я вижу плохо…
— Я вам помогу.
Следователь сел за стол и принялся читать ровным громким голосом:
КОЧЕРГА
русская народная сказочка
Следователь закрыл дело, убрал изображение, вытянул сигарету из пачки, закурил:
Жила-была кочерга. Ворошила она угольки в печке, выгребала золу, поправляла поленья, ежели они горели неправильно. Много угольков она переворошила, много золы повыгребла. Надоело ей у печки жить, опротивело угли горячие ворошить, наскучило золу серую выгребать. И порешила кочерга из дому сбежать, дабы найти себе работу полегче, почище да поприятней. Как токмо вечером прогорела печка, поворошила кочерга угольки, выгребла золу. А потом взяла да и ушла из дому. Переночевала в крапиве, а утром и пошла по дороге. Идет, кругом осматривается. Глядь — идет навстречу кочерге повар:
— Здравствуй, кочерга.
— Здравствуй, человек.
— Куда путь держишь?
— Ищу себе работу.
— Ступай ко мне.
— А что я делать должна?
— Будешь ты угли к котлам-сковородам подгребать да отгребать, за огнем смотреть, чтобы жаркое не подгорало, чтобы суп не выкипал, будешь печь под пироги вычищать.
— Нет, это дело не по мне. Мне б чего полегче, почище да поприятней найти.
— Ну, тогда прощай, кочерга.
— Прощай, человек.
Пошла кочерга дальше по дороге. Глядь — навстречу ей сталевар:
— Здравствуй, кочерга.
— Здравствуй, человек.
— Куда путь держишь?
— Ищу себе работу.
— Ступай ко мне.
— А что я делать должна?
— Будешь со мной сталь варить: уголь в домну задвигать, за огнем следить, стальную корку пробивать, жидкую сталь из домны выпускать.
— Нет, это дело не по мне. Мне б чего полегче, почище да поприятней найти.
— Ну, тогда прощай, кочерга.
— Прощай, человек.
Пошла кочерга дальше по дороге. Глядь — навстречу ей майор из Тайного Приказа.
— Здравствуй, кочерга.
— Здравствуй, человек.
— Куда путь держишь?
— Ищу себе работу.
— Ступай ко мне.
— А что я делать должна?
— Будешь вместе со мной врагов народа пытать: пятки им жечь, мудя прижигать, на жопу государственное тавро ставить. Работа чистая, легкая и веселая.
Подумала, подумала кочерга и согласилась. С тех самых пор работает она в Тайном Приказе.
— Вот такая милая «русская народная сказочка». Знакома она вам?
Подследственный отрицательно покачал головой.
— Ну, а что же мы это так покраснели? А, Андрей Андреич? Другие бледнеют, а вы вот покраснели. Как-то это по-детски… Что ж, у каждого своя реакция на ложь. Токмо профессионалы не краснеют и не бледнеют, бо творят дело государственное, великое. А вы — любитель. И творите вы дело вражеское, тайное, пакостное. Разрушительное. И ваша душа, созданная по образу и подобию Божиему, противится сему разрушительному делу, ибо разрушаете вы не токмо государство Российское, но и душу свою заблудшую. Посему и краснеют ланиты ваши.
— Я не писал сего… — пробормотал Смирнов.
— Ты не токмо писал сие, но и распространял округ себя, одесную и ошуюю, яко яд смердящий, злобой лютой брызжущий, — произнес следователь, открывая «несмеяну».
— Я не писал, — поднял плечи Смирнов, глядя в пол. — Сие писал не я.
— Писал, писал. И писал-то на бумаге, по-старинке, не по Клаве Ивановне стучал. Разумно: коли б ты в Сети такое подвесил, тебя бы в один момент к ногтю прибрали, аки гниду беременную. Но ты накарябал сей пасквиль на бумаге. Дабы следы запутать. Но мы, — Севастьянов вынул из «несмеяны» безигольный инъектор, — следопыты опытные. И не такие петли распутывали. Гончий пес что творит, коли зверь хитрит? Вперед, стрелой к норе летит. Вот так, Соколов… то есть Смирнов.
Следователь вставил в инъектор ампулу, подошел к подследственному. Тот явно забеспокоился: худые колени его дрогнули, сжались, кудрявая голова ушла в плечи.
— Я ничего не делал, я ничего не делал… — забормотал Смирнов, сутулясь все сильнее и склоняя голову к своим длинным ногам.
— Делал, делал, — Севастьянов взял левой рукой его за шевелюру. — Меня, Андрей Андреич, вот что интересует: кому ты давал читать свою сказочку?
— Я не писал, — глухо проговорил Смирнов в колени.
— Еще раз повторяю: кому ты давал читать сей пасквиль?
— Никому… не писал я… — задрожал голос подследственного.
Севастьянов вздохнул, глянул в потолок с большим плоским матовым плафоном:
— Послушай, ты же мне через пять минут все равно все скажешь, всех назовешь. Но я даю тебе последний, как говорят в Европе, шанс. Назови. И я тебя отпущу в камеру, а в дело пойдет твое желание помочь следствию. И тебе облегченье и мне. А?
Плечи Смирнова начали мелко вздрагивать.
— Я невиновный… мне подбросили… у меня дома и бумаги нет… книжки токмо… нет бумаги, не держу бумаги…
— Что ж ты за зануда такая? — с обидой в голосе вздохнул Севастьянов.
— Не мучьте меня… я ничего не сделал…
— Да никто не собирается тебя мучить. Ты думаешь, я тебя на дыбу подвешу, начну плетью бычей по яйцам сечь? Ошибаешься, Смирнов. На дыбе у нас токмо опричники пытают. Ну, такое у них правило, что поделаешь. Они в открытую Слово и Дело творят, бо должны на врагов государства страх наводить, посему и зверствуют. А мы, тайноприказные, люди культурные. Мы кнутом по яйцам не стегаем.
— Это не я… мне подбросили… — бормотал Смирнов.
— Скажи еще — подбросили враги, — зевнул следователь.
— Подбросили… подкинули…
— А ты с перепугу другим стал подбрасывать?
— Я ничего не сделал… я ничего не знаю…
— Черт с тобой, дурак.
Резким движением Севастьянов задрал голову Смирнову, приставил инъектор к сонной артерии и нажал спуск. Чпокнула раздавленная мягкая ампула, инъекция вошла в кровь подследственного. Тело Смирнова дернулось, он вскрикнул и замер, окостенев. Его большие серые глаза округлились и остекленели, став еще больше. Губы раскрылись и замерли в немом вопросе. Его словно укусил невидимый гигантский скорпион. Мелкая дрожь овладела худощавой фигурой подследственного, замершего в напряженной позе. Севастьянов отпустил его волосы, отошел к столу, вложил инъектор в «несмеяну». Вытянул из пачки сигарету, закурил.
Мобило издало тонкий, переливчатый сигнал.
— Капитан Севастьянов слушает, — ответил следователь, убирая сигарету в пепельницу.
Над мобилой возникло изображение полковника Самохвалова:
— Сергей, приветствую.
— Здравия желаю, товарищ полковник.
— А, ты работаешь… — осмотрелся полковник. — Ладно, не буду мешать.
— Да вы не мешаете, товарищ полковник.
— Я хотел, чтобы ты помог Шмулевичу в том деле с коровой. Он зело глубоко увяз, а доброободряющих сдвигов нет.
— Токмо прикажите, — улыбнулся Севастьянов. — Поможем.
— Возьмись, Сергей. А то с меня Архипов требует, аки пытарь хунаньский. Третья неделя безуспешности убогой, мать ее в сухой хрящ. В общем, озадачься. Приказ метну.
— Слушаюсь, товарищ полковник.
— Ну, будь здоров, — с усталой улыбкой подмигнул Самохвалов и исчез.
Капитан взял сигарету, затянулся, пристально посмотрел на застывшего подследственного. Затем вынул из «несмеяны» маленький молоточек, поигрывая им, докурил, загасил окурок и подошел к подследственному.
— Ну, как ты, Смирнов? — спросил капитан, приглаживая усы.
— Я… я… я… — послышалось из приоткрытых, побелевших губ.
— Ты понял, что стал хрустальным?
— Я… да… я…
— Ты хрустальный, Смирнов. Смотри, — капитан слегка стукнул по его плечу молоточком.
Молоточек издал тонкий звон, как при ударе о стекло. Капитан ударил молоточком по колену Смирнова. Молоточек снова зазвенел. Капитан ударил по другому колену. Потом по руке. Потом по бледному, вспотевшему носу подследственного.
Молоточек звенел.
Ужас заполнил глаза подследственного до предела. Дрожь оставила его, он замер, не дыша.
— Ваза ты наша дорогая, — улыбнулся Севастьянов, заглядывая в обезумевшие глаза подследственного. — Гусь ты наш хрустальный. Все у тебя из хрусталя прозрачного — и ноги и руки, и внутренние органы. Печень, почки, селезенка — все хрустальное. Даже прямая кишка — и то звенит! А уж яйца звенят, аки колокольцы валдайские. Удивительный ты человек, Смирнов!
Подследственный сидел недвижно, как экспонат из музея восковых фигур.
— Сейчас будет для тебя подарок.
Следователь вернулся к столу, постучал по клавишам. В камере с грозным ревом возникла яркая, убедительная голограмма мускулистого, голого по пояс детины с увесистым молотом. Детина ревел, скалился и угрожающе поигрывал молотом.
— Вот что, Ваня, — следователь положил руку на мощное плечо молотобойца, — давай-ка мы этого хрустального интеллигента разобьем на куски, а? Чтобы он больше не вредил России.
— Давай! — ощерился молотобоец.
— А-а-а… не-е-е-ет… а… я… — слабо донеслось изо рта подследственного.
— Что — нет? — склонился Севастьянов.
Но Иван уже с ревом заносил свой молот.
— Не-е-е-е-ет… — захрипел Смирнов.
Молот со свистом описал дугу и замер в сантиметре от головы подследственного.
— Называй, гад! — зашипел следователь, хватая Смирнова за ухо. — Живо!
— Руденский… Попов… Хохловы… Бо… Бойко… — зашевелил губами подследственный.
— Мало, мало!
Молотобоец снова заревел, размахиваясь. Молот описал круг и снова замер над оцепеневшим подследственным.
— Называй! Называй! — следователь тянул Смирнова за ухо.
— Горбачевский… Кло… Клопин… Монаховы… Бронштейн… Голь… Гольдштейны…
— Называй! Называй!
— Бы… Быков… Янко… Николаевы… Те… Теслеры… Павлова… Горская… Рохлин… Пинхасов… Дю… Дюкова… Валериус… Бобринская… Сумароков… Клопин… Бронштейн… Гольдштейн.
— Этих ты уже называл. Хватит.
Следователь отпустил ухо подследственного, облегченно вздохнул, вернулся к столу, сел, закурил. Сигаретный дым поплыл сквозь замершего с молотом Ивана.
— Спасибо, Ваня, — подмигнул следователь.
— Рад стараться! — улыбнулся Иван и исчез.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента