Страница:
Я Вас убедительно прошу, когда будете издавать этот роман в виде отдельной книги, внесите дополнения о наших погибших генералах: Ахлюстине и Иванове. Это были очень заслуженные командиры, участники гражданской войны, награжденные орденом Красного Знамени еще в те годы. У меня есть адреса их родственников и земляков, есть фото.
Здесь, в Минске, живет бывший командир 11-го мехкорпуса генерал-полковник в отставке Мостовенко Дмитрий Карпович. Он занимал рубеж в первые дни войны по реке Лососьна, южнее Гродно (эта речка у Гродно впадает в Неман). Потом в июле 1941 года он вышел с группой через Полесье в Гомель и всю войну командовал танковыми соединениями. На второй день войны (23.6.41) на его КП был генерал Карбышев вместе с командующим 3-й армией генерал-лейтенантом Кузнецовым..."
Это письмо мне очень дорого. Оно словно дружеский голос из глубин самого романа, голос человека, многое сопережившего вместе со мной и с моими литературными персонажами. Мой генерал-майор Чумаков Федор Ксенофонтович - лицо вымышленное, однако, работая над его образом, особенно над чертами его характера как военачальника, я непрерывно обращался мыслями и к командиру 13-го мехкорпуса генералу Ахлюстину, на которого, как утверждает читатель Кремнев, похож мой генерал Чумаков, и к командиру 11-го мехкорпуса генералу Мостовенко, и к командиру 6-го мехкорпуса генералу Хацкилевичу. Мне очень хорошо известно, какую роль сыграли эти корпуса в невероятно тяжелые первые недели войны, а воображение позволило представить, через сколь огромные трудности, опасности, трагические ситуации прошли их командиры. И корпус генерала Чумакова я заставил по своему писательскому своеволию действовать в тех же местах и в той же сложнейшей обстановке...
Сам я тоже участвовал в событиях, которые развернулись в первые дни войны в пограничных районах Западной Белоруссии. Однако мотомеханизированная дивизия, в которую я приехал за двадцать дней до начала войны, располагалась чуть севернее, на участке соседней армии. Еще не укомплектованные полки дивизии в первый же день вторжения врага вступили в бой, и нам пришлось увидеть и испытать все то, что увидели и испытали другие части и соединения, внезапно оказавшиеся лицом к лицу с врагом.
Замысел каждой книги, как мне кажется, берет свое начало в бурном смятении чувств, которые потрясают ее будущего автора, и в их осмыслении. Для меня подобным смятением были, на удивление, не первые контратаки и атаки, в которых я участвовал, не первые бомбежки и окружения, а первая стычка и схватка с переодетыми немецкими диверсантами, проникшими в автоколонну штаба нашей дивизии, который вместе с приданными подразделениями следовал с запада в направлении Минска. К этому времени мы уже были наслышаны о диверсантах. Более того, одним из них на третий день войны был тяжело (а может, и смертельно - об этом я не знаю до сих пор) ранен в живот командир нашей дивизии полковник А. И. Муравьев. Но появление их в нашей колонне оказалось немыслимо неожиданным и невероятным, а действия - предельно дерзкими, наглыми.
Случилось это в ночь на 27 июня близ деревень Валки и Боровая Дзержинского района Минской области. Переодетым в форму старших командиров Красной Армии диверсантам удалось расчленить надвое нашу огромную колонну, но затянуть в ловушку и разоружить не удалось. Как это случилось, я с определенной мерой подробностей описал в повести "Человек не сдается", а затем и в "Войне". Мы разоблачили и уничтожили около двух десятков диверсантов, хотя и сами понесли потери. Дело в том, что в растянувшейся на много километров колонне оказалось много "чужих" машин с беженцами и военнослужащими из других частей, отступавших на восток. Каждого незнакомого человека можно было в той ситуации принять за врага. И каждый незнакомый мог принять тебя за диверсанта и без предупреждения выстрелить тебе в лицо или в спину.
Однако превозмочь можно все. Наши командиры и политработники (мне запомнились батальонный комиссар Дробиленко, майор Маричев, младший политрук Лоб, погибший в схватке с диверсантом, младшие политруки Полищук и Таскиров) сумели организовать людей и взять инициативу в свои руки, сумели потому, что над нашими войсками витала неуловимая сила, именуемая духом веры и упорства. При всей внешней неразберихе и кровавой сумятице будто один нерв связывал тогда всех наших людей. В минуты растерянности, паники он словно посылал в мозг каждого импульсы надежды и стремления к сплоченности. Мне лично казалось, что в западных районах произошло какое-то дикое недоразумение. По какой-то невероятной случайности немцам удалось застать нас врасплох, и стоит нам опомниться от первого потрясения, организоваться и стать фронтом - тут же вражеское вторжение выдохнется. Была твердая надежда, что сплошная линия фронта возводится вдоль старых, до 1939 года, западных границ. А когда ее там не оказалось, мы уповали на каждый очередной водный рубеж... Даже при самых отчаянных обстоятельствах, и не только в начальный период войны, а и во все последующие, все мы, смею это утверждать со всей категоричностью, выросшие при Советской власти, прошедшие до войны школу комсомола, школу Чапаева и Николая Островского, - все мы ни на одну секунду не сомневались, что "наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами". Более того, в сорок первом году мы даже думали, что придем в Берлин гораздо скорее, чем это случилось.
Пережитое и увиденное весной и летом 1941 года жило во мне наиболее волнующим из всего, с чем я потом встречался на протяжении всей войны.
После войны я как кадровый военный остался для продолжения службы в армии. Осенью 1945 года был направлен в Симферополь для работы в газете "Боевая слава" Таврического военного округа. Там при областной газете "Крымская правда" стал посещать занятия литературного объединения, которым руководил Петр Павленко. В ту же осень начал писать повесть "Человек не сдается", все больше волнуясь от воскресавших в памяти батальных и иных картин и от надежд, что обязательно потрясу мир повествованием о том, что видел я в 41-м в Западной Белоруссии.
Помнится, как (кажется, весной 1946 года) наше Крымское литературное объединение собралось в Алуште, чтобы встретиться с С. Н. Сергеевым-Ценским. По фронтовой привычке тогда все мы, участники войны, еще ходили при орденах и медалях. И я заметил, что во время наших литературных бесед Сергей Николаевич часто косил глаза на мою сверкающую грудь. А беседы велись вокруг первых литературных опытов начинающих крымских писателей. Во время обеда в алуштинской столовой Сергеев-Ценский, сидевший за соседним с нами столом в компании Петра Павленко и Евгения Поповкина, поманил меня к себе пальцем и спросил:
- Какие вы книги написали? - При этом Сергей Николаевич почему-то провел рукой по моим орденам и медалям.
- Никаких, - ответил я.
- Не слышу! - Сергей Николаевич действительно плохо слышал.
- Никаких! - повторил я громко, смущенно оглянувшись на своих коллег. - Я еще напишу!
По залу прокатился смешок, хотя, если не подводит память, среди присутствовавших не один я был ничего не написавший, кроме газетных рассказов и очерков.
- Когда напишете, обязательно покажите мне! - очень громко сказал Сергеев-Ценский и обвел зал львиным взглядом из-под седых кустистых бровей.
Веселое оживление в зале растаяло.
Я действительно вскоре закончил повесть о первых днях войны, но показывать ее по своей неопытности никому не стал, а послал в Москву в один из толстых журналов. Это была, повторяюсь, весна 1946 года. А где-то в середине лета пришел из Москвы пакет, в котором я обнаружил свою рукопись и сопровождавшую ее разгромную рецензию, подписанную одним из московских литераторов. Она поразила меня не анализом литературных несовершенств повести, а категорическим осуждением всего ее содержания.
Не стану описывать, как я воспринял все случившееся. После одного из очередных собраний нашего литобъединения показал рецензию П. А. Павленко. Он тут же прочел ее и сказал:
- Приезжай ко мне в Ялту и привези рукопись.
Разумеется, я не мог не воспользоваться готовностью такого известного писателя принять участие в моей литературной судьбе. И вот мы сидим с ним на террасе его ялтинской дачи, он возвращает мне рукопись и с мудрой грустью говорит, щадя, конечно, мое самолюбие:
- Повесть написана слабовато... Но сейчас это не имеет значения. Главное, что я поверил всему, что в ней написано. Это - свидетельство очевидца... А повести пока нет. Да еще и не время для появления такой повести или романа... Ведь победа - вот она, рукой можно достать. Будто вчера мы ее завоевали. Народ наш живет чувствами победы. И пока не стоит омрачать эти чувства воспоминаниями о днях наших трагических неудач... А вот пройдет лет десять, может, чуть больше, ты заново перепишешь повесть, и тогда она окажется ко времени.
Все, о чем говорил Петр Андреевич, было, разумеется, справедливо. И точно, сбылось его предсказание. Забегая вперед, скажу, что именно через десять лет я вновь переписал повесть "Человек не сдается", опубликовал ее, а еще через два года по мотивам повести был поставлен на Белорусской студии художественный фильм.
Но прежде чем все это сбылось, я чувствовал себя в положении человека, которому надели на глаза чужие очки. Часто обращался мыслями к событиям весны и лета 1941 года, соотнося их с оценками военно-исторической литературы того времени и не имея сил ни согласиться с ними, ни опровергнуть их. И самое ужасное, что не приходила в голову весьма простая мысль: с позиций военного журналиста дивизионного или даже армейского масштаба невозможно было увидеть и постигнуть войну во всех ее измерениях и аспектах, а тем более невозможно утверждаться в каких-то своих собственных концепциях хотя бы на тот или иной период войны. Ведь одно дело быть участником событий, другое - еще и знать, как и во имя чего они замышлялись, как развертывались, обеспечивались и каким закономерностям они подвластны. Все это элементарно, однако эта элементарность была постигнута мной только после того, как история войн и военного искусства, оперативное искусство, философия стали для меня на несколько лет главным содержанием моей жизни, хотя я не смог бы ответить в то время, да и сейчас вряд ли отвечу, зачем мне для литературной работы надо досконально знать, например, военное искусство Древнего Рима и Карфагена или организацию феодально-рыцарского войска и вооружение рыцарей. Но программа предмета являлась законом, и пришлось изучать ее от войн рабовладельческих государств до грандиозных операций Великой Отечественной войны. А в итоге родилось у меня новое представление о войне, ее сущности и ее слагаемых, по-иному стало видеться многое из того, что пережил сам и чему был свидетелем. А самое главное - обрелись подступы к осмыслению деятельности и особенностей характера военачальника. Появились при этом иные критерии оценок, стали заметнее трансформации взглядов некоторых мемуаристов или литераторов, вызывая иногда сочувствие, а иногда протест. Началась мысленная полемика с теми литераторами и историками, концепции которых ее разделялись мной.
Наличие большой литературы о минувшей войне налагает на каждого писателя, который вновь обращается к этой теме, трудные обязанности не повториться и приоткрыть для читателя что-то новое. Не убежден, что мне в первых двух книгах романа "Война" удалось это сделать. Но я постарался объективно, в строгом соответствии с историческими фактами, беспристрастно сопоставляя и анализируя события, опираясь на документы и весьма авторитетные свидетельства лиц, имевших причастность к происходившему в те трудные годы, рассказать то, что рассказал.
1971
ЕЩЕ СЛОВО К ЧИТАТЕЛЯМ
После публикации второй книги романа "Война" и особенно после издания двух книг вместе я получил многие сотни писем от читателей - пожилых и молодых, бывших фронтовиков и тружеников фронтового тыла, от военных, рабочих, колхозников, студентов, домохозяек. Высказывая свое отношение к роману, читатели часто задают вопросы, ответить на которые всем авторам многочисленных писем я физически не в состоянии. Понимаю, что вопросов было бы куда меньше, если б я сразу выдал на-гора завершенный роман. Вот почему мне захотелось обратиться здесь ко всем моим читателям и к военным профессионалам - в прошлом или настоящем - и разъяснить им свой принцип наполнения романа документальностью.
Рождение книги - сложный и сугубо индивидуальный процесс творчества, неотъемлемый от процесса обогащения автора конкретным историческим материалом.
Каждая книга есть преодоленный писателем рубеж и новая вершина его художественных возможностей. Иногда эта вершина бывает ниже прежних, им же, писателем, достигнутых, но чаще оказывается значительно выше. И все это правомерно, ибо творческий труд складывается из многих духовных величин, которые в силу разных обстоятельств являются к писателю, сидящему за письменным столом, не всегда в должных и нужных емкостях.
Начало работы над книгой чем-то напоминает... ну, скажем, прорыв на поверхность подземных вод, которые затем бурно скатываются в низину и образуют озеро. Бывает, что писатель долгие годы готовится к прорыву на бумагу своих чувств и мыслей, сгруппированных в замысел. Случается, что, подойдя к созданию своего главного романа, он вдруг начинает понимать, что подсознательно готовился к нему всю жизнь. Ему подчас даже мнится, что вся его судьба складывалась именно таким образом, чтоб он имел право и имел творческие возможности засесть за написание именно этой книги.
Мне иногда мнится, что, если уж судьба уберегла меня на фронте, значит, нет и не может быть у меня более важной задачи, чем служить своим пером во имя памяти павших. И я писал военные повести, рассказы, сценарии к фильмам, не подозревая, что главная моя книга о войне ждет меня впереди. К этой книге я шел через серьезную литературную учебу, через изучение истории войн и военного искусства, философии, оперативного искусства.
Или, например, в 50-х годах свела меня судьба с бывшим заместителем командующего войсками Западного фронта генералом В. И. Болдиным. Он командовал сводной группой танковых корпусов, которая наносила первый контрудар по фашистским войскам южнее Гродно. Я был свидетелем и участником тех событий, и мне было интересно посмотреть на них глазами генерала Болдина. Много часов провели мы в беседах, и я, делая записи в блокноте, еще не знал, что закладываю первые кирпичи будущего романа.
Потом работа пошла более целенаправленно. Этому помогала и хорошая злость: она рождалась при появлении иных литературных или военно-исторических публикаций, в которых, например, сорок первый год рассматривался только как сплошная цепь наших поражений.
Готовясь к написанию романа "Война" и в ходе работы над ним, я многие часы провел над изучением документов, осмыслением боевых операций. Обо всем, что произошло в первые дни войны западнее Минска, у меня, кроме бесед с генералом В. И. Болдиным, были беседы с бывшим членом Военного совета этого же фронта генералом А. Я. Фоминых, с бывшим командиром 11-го мехкорпуса, который принимал участие в первом контрударе под Гродно, генералом Д. К. Мостовенко. Многие часы проведены в беседах с бывшим наркомом иностранных дел и заместителем Председателя Совнаркома СССР В. М. Молотовым, несколько меньше - с бывшим наркомом авиационной промышленности А. И. Шахуриным, с бывшим ответственным работником разведывательного управления Генштаба генералом Н. С. Дроновым, с участником летних боев 1941 года на Западном фронте генералом армии С. П. Ивановым и многими другими людьми - свидетелями и непосредственными участниками исторических событий кануна и первого периода Великой Отечественной войны.
Еще Аристотель определил, что История преподносит нам то, что было, а Литература - то, что могло быть; так сказать, включает элемент иллюзии. Наблюдением отмечено, что есть довольно большая категория читателей, которая охотней тратит свое время на чтение книг, содержащих в себе "то, что было".
Кроме того, читатель наш настолько вырос, а современная жизнь настолько прочно и плотно его подпирает со всех сторон новыми открытиями и проникновениями, что нынешней литературе, художественный уровень которой в общем-то достаточно высок, все-таки порой нелегко пробиться к сердцу требовательного, высокообразованного читателя, нелегко удивить его перегруженный всевозможной информацией разум, поразить глубиной новых прозрений.
Литература же о войне стоит на особом месте. Война во всех своих конкретных проявлениях настолько потрясла воображение очевидцев и современников, предоставила в наше распоряжение столько разительного человеческого материала, что его художественное осмысление подчас не в состоянии должным образом возвыситься над подлинностью факта, то есть не в состоянии потрясти читателя более глубоко, чем иногда потрясает документальное изложение имевшего место события.
Бывают разные подходы к этой проблеме.
П. В. Палиевский в своей интересной книге "Пути реализма" пишет, что на заре века Чехов яростно противился документальным "улучшениям" своих пьес, которые пытался делать увлеченный тогда бытовизмом К. Станиславский. И когда писателя спрашивали: "Непонятно, почему вы против? Ведь это реально", - он отвечает: "У Крамского есть одна картина, где чудесно выписаны все лица. Попробуйте вырежьте в одном из них нос и вставьте настоящий. Нос-то "реальный", а картина испорчена".
Для чеховского художественного мира это в самом деле золотое правило, утверждает П. В. Палиевский. Однако заметим от себя, что Чехов все-таки взял для подкрепления своих позиций пример не из драматургии, а из живописи. А это немаловажно, ибо каждый вид искусства создается по своим законам.
Например, если скульптор или живописец во всей реалистичности могут изобразить нагое человеческое тело, то прозаик не волен, изображая словесным рисунком это же тело, называть все вещи своими именами. Зато прозаику доступно описание многого другого, что неподвластно законам живописи, скульптуры, драматургии.
Итак, совершенно очевидно, что в рамках каждого вида искусства при соблюдении законов жанра документальность может находить свое место, не нанося вреда художественности, что подтверждается многими примерами.
В романе "Война" подлинные события и невымышленные личности занимают достаточно большое место по площади и в компонентах сюжета. Мне бы только хотелось пояснить свои принципы состыковки подлинного факта с вымыслом.
Вот пример из имевшей место оперативной обстановки в начале июля 1941 года на Западном фронте... Сцена из второй книги в палатке командарма Ташутина, куда вызывают генерала Чумакова и где он встречается с Тимошенко и Мехлисом, на самом деле, если исходить из правды жизни, должна бы произойти на командном пункте 20-й армии, в палатке генерал-лейтенанта Курочкина. Но тогда я был бы скован при введении в повествование генерала Чумакова, отдавая ему столь пространное место, а главное, обязан был изобразить более или менее точную оперативную обстановку в полосе 20-й армии. Но это ослабило бы напряженность драматургии романа. Поэтому я перенес психологическую и портретную характеристику генерала Курочкина на генерала Ташутина - вымышленного героя, хотя фамилия "Курочкин" тоже параллельно упоминается. Такое смещение сделано для того, чтобы ввести в действие войсковую оперативную группу Чумакова, не нарушив подлинного расположения войск 20-й и 21-й армий и не внеся путаницы в замысел маршала Тимошенко о проведении операции, начавшейся 5 июля.
В чем суть этой операции?
Во-первых, ее задача состояла в том, чтобы ликвидировать угрозу со стороны вражеской группировки, наступавшей на Витебск. К этому времени Тимошенко как раз вступил в командование фронтом, и ему надо было во что бы то ни стало стабилизировать обстановку. С этой целью он предложил Ставке план и отдал командующему 20-й армией директиву на осуществление контрудара силами 7-го и 5-го механизированных корпусов в направлении Сенно и Лепель.
Сталин, рассматривая этот план, предложил нанести еще вспомогательный удар 2-м и 44-м стрелковыми корпусами из района восточнее Борисова в направлении Лепель, Докшицы, в тыл 57-го мехкорпуса немцев.
Рядом с этими корпусами я поставил вымышленную оперативную группу генерала Чумакова и постарался создать для нее оперативно-тактическую обстановку, сходную с той, в которой действовали 2-й и 44-й стрелковые корпуса. Это позволило распоряжаться судьбами литературных героев согласно замыслу романа...
Во многих читательских письмах заметное место отводится судьбе бывшего командующего Западным фронтом генерала армии Д. Г. Павлова и его соратников. Высказываются разные точки зрения о степени их виновности, о соразмерности вины и кары и так далее. К сожалению, к тому, что написано в романе, я ничего не могу прибавить. Могу только прочесть, что написал мне по этому поводу первый член Военного совета Западного фронта, бывший соратник Павлова, генерал-лейтенант Александр Яковлевич Фоминых. Высказывая свое отношение к роману, он замечает:
"О Д. Г. Павлове. Тысячу раз прав профессор Романов Н. И., говоря, что "не у всех вместе с очередной генеральской звездой начинает сиять новая звезда во лбу...". Это целиком относится к Дмитрию Григорьевичу. Обвинять в этом генерала армии нельзя: виновата природа. Не все могут быть государственными деятелями или маршалами.
На важнейшие вопросы того времени: "Будет ли война с Германией?", "Когда можно ожидать войны с Германией?" и т. д. - Павлов всегда отвечал односложно: "Об этом знает Сталин".
Совет профессора Романова Н. И. - обязательно иметь умных и деятельных помощников - воспринимался однобоко. Дмитрий Григорьевич уважал умных, но... со звонкими каблучками".
Добавлю, что мне пришлось поработать довольно много, по крупицам собирать материал о Д. Г. Павлове. А такой установленный мной факт, что генерал Павлов арестован 4 июля 1941 года в городе Довске (Белоруссия), поставил было меня в тупик, из которого я долго не мог найти выхода. В самом деле, почему смещенный четыре дня назад командующий фронтом оказался в нескольких километрах от района жесточайших боев? Что он там мог делать?.. Вопрос был неразрешим до тех пор, пока не отыскались живые свидетели событий. Подчеркиваю: свидетели... Когда вышла книга, в потоке читательских писем я нашел и такие, в которых рассказывались подробности описываемых мною событий, и убедился, что правда факта и правда художественного обобщения оказались в одном русле, не противореча друг другу даже при том обстоятельстве, что я позволил себе сместить место событий в здание Гостиного двора и ввести в них своего литературного героя - генерала Чумакова.
Когда проникаешь мыслью в глубь того, что содержится в письмах, когда соизмеряешь свои, легшие в роман, замыслы с теми чувствами, которые они вызвали у читателей, и начинаешь ощущать единство своего видения и оценок прошлого с видением и оценками читателей - это ли не самая большая награда для писателя! Мне особенно дороги те строки, в которых бывшие фронтовики, определяя отношение к роману, вспоминают свои военные дороги и своих фронтовых побратимов. А разве не вздрогнет сердце при мысли, что, может быть, написанное о войне (не только мной, а и моими коллегами) побудит молодых читателей пристальнее всмотреться в героическую сложность и трагичность тех будто бы и далеких, а для нас, фронтовиков, всегда близких лет, заставит глубже задуматься над величием советского человека, который во имя будущих поколений (уже пришедших в сегодняшнюю жизнь) без колебаний решался на полное самоотречение. Ведь стоит только напомнить иному читателю, что в годы войны были, прямо скажем, иные мерки жизни, иные оценки достоинств человека как воина или труженика, что было иное суждение о человеческих радостях, горестях и в целом - о человеческом счастье, стоит начинающим жизнь юноше или девушке задуматься над этим, как воспламеняется великая очистительная сила - их совесть - и начинает быть строгим судьей, взыскательным наставником и надежным врачевателем.
Но это лишь один из многих аспектов, которые, может, даже подсознательно тревожат писателей военной темы, когда они садятся за свою очередную книгу. Главное же, смею заметить по собственному опыту, гнетет забота, как выстроить и наполнить повествование большой правдой жизни, судеб и характеров, чтобы книга привнесла что-то новое, важное, хоть в какой-то мере обогащающее уже существующую литературу о Великой Отечественной войне. И, разумеется, всегда тревожит мысль, чтобы написанное тобой вплелось, пусть маленькой веточкой, в вечно живой венок народной памяти на надгробии погибших героев, коих миллионы...
Сейчас, конечно, легко из звучных слов слагать цветистые фразы. А вот тем людям, которые первыми испытали страшную сумятицу чувств, вызванных внезапным нападением врага, было очень нелегко. Я могу говорить об этом с пониманием всей трагичности сложившейся в приграничных районах ситуации, потому что в ту пору сам находился там. Как развертывались приграничные сражения, сейчас хорошо известно по документам, учебникам, мемуарным и художественным произведениям. Но тогда, в июне 1941 года, даже для тех, кто руководил первыми сражениями, многое было неясно, не говоря уже о нас, рядовых и командирах начальных звеньев. Каждому из нас тогда казалось, что ты находишься на самом трудном участке, в центре событий, и всех нас не покидала мысль: остановить врага, выстоять, а если погибнуть, то успеть бы прежде узнать, что происходит...
Здесь, в Минске, живет бывший командир 11-го мехкорпуса генерал-полковник в отставке Мостовенко Дмитрий Карпович. Он занимал рубеж в первые дни войны по реке Лососьна, южнее Гродно (эта речка у Гродно впадает в Неман). Потом в июле 1941 года он вышел с группой через Полесье в Гомель и всю войну командовал танковыми соединениями. На второй день войны (23.6.41) на его КП был генерал Карбышев вместе с командующим 3-й армией генерал-лейтенантом Кузнецовым..."
Это письмо мне очень дорого. Оно словно дружеский голос из глубин самого романа, голос человека, многое сопережившего вместе со мной и с моими литературными персонажами. Мой генерал-майор Чумаков Федор Ксенофонтович - лицо вымышленное, однако, работая над его образом, особенно над чертами его характера как военачальника, я непрерывно обращался мыслями и к командиру 13-го мехкорпуса генералу Ахлюстину, на которого, как утверждает читатель Кремнев, похож мой генерал Чумаков, и к командиру 11-го мехкорпуса генералу Мостовенко, и к командиру 6-го мехкорпуса генералу Хацкилевичу. Мне очень хорошо известно, какую роль сыграли эти корпуса в невероятно тяжелые первые недели войны, а воображение позволило представить, через сколь огромные трудности, опасности, трагические ситуации прошли их командиры. И корпус генерала Чумакова я заставил по своему писательскому своеволию действовать в тех же местах и в той же сложнейшей обстановке...
Сам я тоже участвовал в событиях, которые развернулись в первые дни войны в пограничных районах Западной Белоруссии. Однако мотомеханизированная дивизия, в которую я приехал за двадцать дней до начала войны, располагалась чуть севернее, на участке соседней армии. Еще не укомплектованные полки дивизии в первый же день вторжения врага вступили в бой, и нам пришлось увидеть и испытать все то, что увидели и испытали другие части и соединения, внезапно оказавшиеся лицом к лицу с врагом.
Замысел каждой книги, как мне кажется, берет свое начало в бурном смятении чувств, которые потрясают ее будущего автора, и в их осмыслении. Для меня подобным смятением были, на удивление, не первые контратаки и атаки, в которых я участвовал, не первые бомбежки и окружения, а первая стычка и схватка с переодетыми немецкими диверсантами, проникшими в автоколонну штаба нашей дивизии, который вместе с приданными подразделениями следовал с запада в направлении Минска. К этому времени мы уже были наслышаны о диверсантах. Более того, одним из них на третий день войны был тяжело (а может, и смертельно - об этом я не знаю до сих пор) ранен в живот командир нашей дивизии полковник А. И. Муравьев. Но появление их в нашей колонне оказалось немыслимо неожиданным и невероятным, а действия - предельно дерзкими, наглыми.
Случилось это в ночь на 27 июня близ деревень Валки и Боровая Дзержинского района Минской области. Переодетым в форму старших командиров Красной Армии диверсантам удалось расчленить надвое нашу огромную колонну, но затянуть в ловушку и разоружить не удалось. Как это случилось, я с определенной мерой подробностей описал в повести "Человек не сдается", а затем и в "Войне". Мы разоблачили и уничтожили около двух десятков диверсантов, хотя и сами понесли потери. Дело в том, что в растянувшейся на много километров колонне оказалось много "чужих" машин с беженцами и военнослужащими из других частей, отступавших на восток. Каждого незнакомого человека можно было в той ситуации принять за врага. И каждый незнакомый мог принять тебя за диверсанта и без предупреждения выстрелить тебе в лицо или в спину.
Однако превозмочь можно все. Наши командиры и политработники (мне запомнились батальонный комиссар Дробиленко, майор Маричев, младший политрук Лоб, погибший в схватке с диверсантом, младшие политруки Полищук и Таскиров) сумели организовать людей и взять инициативу в свои руки, сумели потому, что над нашими войсками витала неуловимая сила, именуемая духом веры и упорства. При всей внешней неразберихе и кровавой сумятице будто один нерв связывал тогда всех наших людей. В минуты растерянности, паники он словно посылал в мозг каждого импульсы надежды и стремления к сплоченности. Мне лично казалось, что в западных районах произошло какое-то дикое недоразумение. По какой-то невероятной случайности немцам удалось застать нас врасплох, и стоит нам опомниться от первого потрясения, организоваться и стать фронтом - тут же вражеское вторжение выдохнется. Была твердая надежда, что сплошная линия фронта возводится вдоль старых, до 1939 года, западных границ. А когда ее там не оказалось, мы уповали на каждый очередной водный рубеж... Даже при самых отчаянных обстоятельствах, и не только в начальный период войны, а и во все последующие, все мы, смею это утверждать со всей категоричностью, выросшие при Советской власти, прошедшие до войны школу комсомола, школу Чапаева и Николая Островского, - все мы ни на одну секунду не сомневались, что "наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами". Более того, в сорок первом году мы даже думали, что придем в Берлин гораздо скорее, чем это случилось.
Пережитое и увиденное весной и летом 1941 года жило во мне наиболее волнующим из всего, с чем я потом встречался на протяжении всей войны.
После войны я как кадровый военный остался для продолжения службы в армии. Осенью 1945 года был направлен в Симферополь для работы в газете "Боевая слава" Таврического военного округа. Там при областной газете "Крымская правда" стал посещать занятия литературного объединения, которым руководил Петр Павленко. В ту же осень начал писать повесть "Человек не сдается", все больше волнуясь от воскресавших в памяти батальных и иных картин и от надежд, что обязательно потрясу мир повествованием о том, что видел я в 41-м в Западной Белоруссии.
Помнится, как (кажется, весной 1946 года) наше Крымское литературное объединение собралось в Алуште, чтобы встретиться с С. Н. Сергеевым-Ценским. По фронтовой привычке тогда все мы, участники войны, еще ходили при орденах и медалях. И я заметил, что во время наших литературных бесед Сергей Николаевич часто косил глаза на мою сверкающую грудь. А беседы велись вокруг первых литературных опытов начинающих крымских писателей. Во время обеда в алуштинской столовой Сергеев-Ценский, сидевший за соседним с нами столом в компании Петра Павленко и Евгения Поповкина, поманил меня к себе пальцем и спросил:
- Какие вы книги написали? - При этом Сергей Николаевич почему-то провел рукой по моим орденам и медалям.
- Никаких, - ответил я.
- Не слышу! - Сергей Николаевич действительно плохо слышал.
- Никаких! - повторил я громко, смущенно оглянувшись на своих коллег. - Я еще напишу!
По залу прокатился смешок, хотя, если не подводит память, среди присутствовавших не один я был ничего не написавший, кроме газетных рассказов и очерков.
- Когда напишете, обязательно покажите мне! - очень громко сказал Сергеев-Ценский и обвел зал львиным взглядом из-под седых кустистых бровей.
Веселое оживление в зале растаяло.
Я действительно вскоре закончил повесть о первых днях войны, но показывать ее по своей неопытности никому не стал, а послал в Москву в один из толстых журналов. Это была, повторяюсь, весна 1946 года. А где-то в середине лета пришел из Москвы пакет, в котором я обнаружил свою рукопись и сопровождавшую ее разгромную рецензию, подписанную одним из московских литераторов. Она поразила меня не анализом литературных несовершенств повести, а категорическим осуждением всего ее содержания.
Не стану описывать, как я воспринял все случившееся. После одного из очередных собраний нашего литобъединения показал рецензию П. А. Павленко. Он тут же прочел ее и сказал:
- Приезжай ко мне в Ялту и привези рукопись.
Разумеется, я не мог не воспользоваться готовностью такого известного писателя принять участие в моей литературной судьбе. И вот мы сидим с ним на террасе его ялтинской дачи, он возвращает мне рукопись и с мудрой грустью говорит, щадя, конечно, мое самолюбие:
- Повесть написана слабовато... Но сейчас это не имеет значения. Главное, что я поверил всему, что в ней написано. Это - свидетельство очевидца... А повести пока нет. Да еще и не время для появления такой повести или романа... Ведь победа - вот она, рукой можно достать. Будто вчера мы ее завоевали. Народ наш живет чувствами победы. И пока не стоит омрачать эти чувства воспоминаниями о днях наших трагических неудач... А вот пройдет лет десять, может, чуть больше, ты заново перепишешь повесть, и тогда она окажется ко времени.
Все, о чем говорил Петр Андреевич, было, разумеется, справедливо. И точно, сбылось его предсказание. Забегая вперед, скажу, что именно через десять лет я вновь переписал повесть "Человек не сдается", опубликовал ее, а еще через два года по мотивам повести был поставлен на Белорусской студии художественный фильм.
Но прежде чем все это сбылось, я чувствовал себя в положении человека, которому надели на глаза чужие очки. Часто обращался мыслями к событиям весны и лета 1941 года, соотнося их с оценками военно-исторической литературы того времени и не имея сил ни согласиться с ними, ни опровергнуть их. И самое ужасное, что не приходила в голову весьма простая мысль: с позиций военного журналиста дивизионного или даже армейского масштаба невозможно было увидеть и постигнуть войну во всех ее измерениях и аспектах, а тем более невозможно утверждаться в каких-то своих собственных концепциях хотя бы на тот или иной период войны. Ведь одно дело быть участником событий, другое - еще и знать, как и во имя чего они замышлялись, как развертывались, обеспечивались и каким закономерностям они подвластны. Все это элементарно, однако эта элементарность была постигнута мной только после того, как история войн и военного искусства, оперативное искусство, философия стали для меня на несколько лет главным содержанием моей жизни, хотя я не смог бы ответить в то время, да и сейчас вряд ли отвечу, зачем мне для литературной работы надо досконально знать, например, военное искусство Древнего Рима и Карфагена или организацию феодально-рыцарского войска и вооружение рыцарей. Но программа предмета являлась законом, и пришлось изучать ее от войн рабовладельческих государств до грандиозных операций Великой Отечественной войны. А в итоге родилось у меня новое представление о войне, ее сущности и ее слагаемых, по-иному стало видеться многое из того, что пережил сам и чему был свидетелем. А самое главное - обрелись подступы к осмыслению деятельности и особенностей характера военачальника. Появились при этом иные критерии оценок, стали заметнее трансформации взглядов некоторых мемуаристов или литераторов, вызывая иногда сочувствие, а иногда протест. Началась мысленная полемика с теми литераторами и историками, концепции которых ее разделялись мной.
Наличие большой литературы о минувшей войне налагает на каждого писателя, который вновь обращается к этой теме, трудные обязанности не повториться и приоткрыть для читателя что-то новое. Не убежден, что мне в первых двух книгах романа "Война" удалось это сделать. Но я постарался объективно, в строгом соответствии с историческими фактами, беспристрастно сопоставляя и анализируя события, опираясь на документы и весьма авторитетные свидетельства лиц, имевших причастность к происходившему в те трудные годы, рассказать то, что рассказал.
1971
ЕЩЕ СЛОВО К ЧИТАТЕЛЯМ
После публикации второй книги романа "Война" и особенно после издания двух книг вместе я получил многие сотни писем от читателей - пожилых и молодых, бывших фронтовиков и тружеников фронтового тыла, от военных, рабочих, колхозников, студентов, домохозяек. Высказывая свое отношение к роману, читатели часто задают вопросы, ответить на которые всем авторам многочисленных писем я физически не в состоянии. Понимаю, что вопросов было бы куда меньше, если б я сразу выдал на-гора завершенный роман. Вот почему мне захотелось обратиться здесь ко всем моим читателям и к военным профессионалам - в прошлом или настоящем - и разъяснить им свой принцип наполнения романа документальностью.
Рождение книги - сложный и сугубо индивидуальный процесс творчества, неотъемлемый от процесса обогащения автора конкретным историческим материалом.
Каждая книга есть преодоленный писателем рубеж и новая вершина его художественных возможностей. Иногда эта вершина бывает ниже прежних, им же, писателем, достигнутых, но чаще оказывается значительно выше. И все это правомерно, ибо творческий труд складывается из многих духовных величин, которые в силу разных обстоятельств являются к писателю, сидящему за письменным столом, не всегда в должных и нужных емкостях.
Начало работы над книгой чем-то напоминает... ну, скажем, прорыв на поверхность подземных вод, которые затем бурно скатываются в низину и образуют озеро. Бывает, что писатель долгие годы готовится к прорыву на бумагу своих чувств и мыслей, сгруппированных в замысел. Случается, что, подойдя к созданию своего главного романа, он вдруг начинает понимать, что подсознательно готовился к нему всю жизнь. Ему подчас даже мнится, что вся его судьба складывалась именно таким образом, чтоб он имел право и имел творческие возможности засесть за написание именно этой книги.
Мне иногда мнится, что, если уж судьба уберегла меня на фронте, значит, нет и не может быть у меня более важной задачи, чем служить своим пером во имя памяти павших. И я писал военные повести, рассказы, сценарии к фильмам, не подозревая, что главная моя книга о войне ждет меня впереди. К этой книге я шел через серьезную литературную учебу, через изучение истории войн и военного искусства, философии, оперативного искусства.
Или, например, в 50-х годах свела меня судьба с бывшим заместителем командующего войсками Западного фронта генералом В. И. Болдиным. Он командовал сводной группой танковых корпусов, которая наносила первый контрудар по фашистским войскам южнее Гродно. Я был свидетелем и участником тех событий, и мне было интересно посмотреть на них глазами генерала Болдина. Много часов провели мы в беседах, и я, делая записи в блокноте, еще не знал, что закладываю первые кирпичи будущего романа.
Потом работа пошла более целенаправленно. Этому помогала и хорошая злость: она рождалась при появлении иных литературных или военно-исторических публикаций, в которых, например, сорок первый год рассматривался только как сплошная цепь наших поражений.
Готовясь к написанию романа "Война" и в ходе работы над ним, я многие часы провел над изучением документов, осмыслением боевых операций. Обо всем, что произошло в первые дни войны западнее Минска, у меня, кроме бесед с генералом В. И. Болдиным, были беседы с бывшим членом Военного совета этого же фронта генералом А. Я. Фоминых, с бывшим командиром 11-го мехкорпуса, который принимал участие в первом контрударе под Гродно, генералом Д. К. Мостовенко. Многие часы проведены в беседах с бывшим наркомом иностранных дел и заместителем Председателя Совнаркома СССР В. М. Молотовым, несколько меньше - с бывшим наркомом авиационной промышленности А. И. Шахуриным, с бывшим ответственным работником разведывательного управления Генштаба генералом Н. С. Дроновым, с участником летних боев 1941 года на Западном фронте генералом армии С. П. Ивановым и многими другими людьми - свидетелями и непосредственными участниками исторических событий кануна и первого периода Великой Отечественной войны.
Еще Аристотель определил, что История преподносит нам то, что было, а Литература - то, что могло быть; так сказать, включает элемент иллюзии. Наблюдением отмечено, что есть довольно большая категория читателей, которая охотней тратит свое время на чтение книг, содержащих в себе "то, что было".
Кроме того, читатель наш настолько вырос, а современная жизнь настолько прочно и плотно его подпирает со всех сторон новыми открытиями и проникновениями, что нынешней литературе, художественный уровень которой в общем-то достаточно высок, все-таки порой нелегко пробиться к сердцу требовательного, высокообразованного читателя, нелегко удивить его перегруженный всевозможной информацией разум, поразить глубиной новых прозрений.
Литература же о войне стоит на особом месте. Война во всех своих конкретных проявлениях настолько потрясла воображение очевидцев и современников, предоставила в наше распоряжение столько разительного человеческого материала, что его художественное осмысление подчас не в состоянии должным образом возвыситься над подлинностью факта, то есть не в состоянии потрясти читателя более глубоко, чем иногда потрясает документальное изложение имевшего место события.
Бывают разные подходы к этой проблеме.
П. В. Палиевский в своей интересной книге "Пути реализма" пишет, что на заре века Чехов яростно противился документальным "улучшениям" своих пьес, которые пытался делать увлеченный тогда бытовизмом К. Станиславский. И когда писателя спрашивали: "Непонятно, почему вы против? Ведь это реально", - он отвечает: "У Крамского есть одна картина, где чудесно выписаны все лица. Попробуйте вырежьте в одном из них нос и вставьте настоящий. Нос-то "реальный", а картина испорчена".
Для чеховского художественного мира это в самом деле золотое правило, утверждает П. В. Палиевский. Однако заметим от себя, что Чехов все-таки взял для подкрепления своих позиций пример не из драматургии, а из живописи. А это немаловажно, ибо каждый вид искусства создается по своим законам.
Например, если скульптор или живописец во всей реалистичности могут изобразить нагое человеческое тело, то прозаик не волен, изображая словесным рисунком это же тело, называть все вещи своими именами. Зато прозаику доступно описание многого другого, что неподвластно законам живописи, скульптуры, драматургии.
Итак, совершенно очевидно, что в рамках каждого вида искусства при соблюдении законов жанра документальность может находить свое место, не нанося вреда художественности, что подтверждается многими примерами.
В романе "Война" подлинные события и невымышленные личности занимают достаточно большое место по площади и в компонентах сюжета. Мне бы только хотелось пояснить свои принципы состыковки подлинного факта с вымыслом.
Вот пример из имевшей место оперативной обстановки в начале июля 1941 года на Западном фронте... Сцена из второй книги в палатке командарма Ташутина, куда вызывают генерала Чумакова и где он встречается с Тимошенко и Мехлисом, на самом деле, если исходить из правды жизни, должна бы произойти на командном пункте 20-й армии, в палатке генерал-лейтенанта Курочкина. Но тогда я был бы скован при введении в повествование генерала Чумакова, отдавая ему столь пространное место, а главное, обязан был изобразить более или менее точную оперативную обстановку в полосе 20-й армии. Но это ослабило бы напряженность драматургии романа. Поэтому я перенес психологическую и портретную характеристику генерала Курочкина на генерала Ташутина - вымышленного героя, хотя фамилия "Курочкин" тоже параллельно упоминается. Такое смещение сделано для того, чтобы ввести в действие войсковую оперативную группу Чумакова, не нарушив подлинного расположения войск 20-й и 21-й армий и не внеся путаницы в замысел маршала Тимошенко о проведении операции, начавшейся 5 июля.
В чем суть этой операции?
Во-первых, ее задача состояла в том, чтобы ликвидировать угрозу со стороны вражеской группировки, наступавшей на Витебск. К этому времени Тимошенко как раз вступил в командование фронтом, и ему надо было во что бы то ни стало стабилизировать обстановку. С этой целью он предложил Ставке план и отдал командующему 20-й армией директиву на осуществление контрудара силами 7-го и 5-го механизированных корпусов в направлении Сенно и Лепель.
Сталин, рассматривая этот план, предложил нанести еще вспомогательный удар 2-м и 44-м стрелковыми корпусами из района восточнее Борисова в направлении Лепель, Докшицы, в тыл 57-го мехкорпуса немцев.
Рядом с этими корпусами я поставил вымышленную оперативную группу генерала Чумакова и постарался создать для нее оперативно-тактическую обстановку, сходную с той, в которой действовали 2-й и 44-й стрелковые корпуса. Это позволило распоряжаться судьбами литературных героев согласно замыслу романа...
Во многих читательских письмах заметное место отводится судьбе бывшего командующего Западным фронтом генерала армии Д. Г. Павлова и его соратников. Высказываются разные точки зрения о степени их виновности, о соразмерности вины и кары и так далее. К сожалению, к тому, что написано в романе, я ничего не могу прибавить. Могу только прочесть, что написал мне по этому поводу первый член Военного совета Западного фронта, бывший соратник Павлова, генерал-лейтенант Александр Яковлевич Фоминых. Высказывая свое отношение к роману, он замечает:
"О Д. Г. Павлове. Тысячу раз прав профессор Романов Н. И., говоря, что "не у всех вместе с очередной генеральской звездой начинает сиять новая звезда во лбу...". Это целиком относится к Дмитрию Григорьевичу. Обвинять в этом генерала армии нельзя: виновата природа. Не все могут быть государственными деятелями или маршалами.
На важнейшие вопросы того времени: "Будет ли война с Германией?", "Когда можно ожидать войны с Германией?" и т. д. - Павлов всегда отвечал односложно: "Об этом знает Сталин".
Совет профессора Романова Н. И. - обязательно иметь умных и деятельных помощников - воспринимался однобоко. Дмитрий Григорьевич уважал умных, но... со звонкими каблучками".
Добавлю, что мне пришлось поработать довольно много, по крупицам собирать материал о Д. Г. Павлове. А такой установленный мной факт, что генерал Павлов арестован 4 июля 1941 года в городе Довске (Белоруссия), поставил было меня в тупик, из которого я долго не мог найти выхода. В самом деле, почему смещенный четыре дня назад командующий фронтом оказался в нескольких километрах от района жесточайших боев? Что он там мог делать?.. Вопрос был неразрешим до тех пор, пока не отыскались живые свидетели событий. Подчеркиваю: свидетели... Когда вышла книга, в потоке читательских писем я нашел и такие, в которых рассказывались подробности описываемых мною событий, и убедился, что правда факта и правда художественного обобщения оказались в одном русле, не противореча друг другу даже при том обстоятельстве, что я позволил себе сместить место событий в здание Гостиного двора и ввести в них своего литературного героя - генерала Чумакова.
Когда проникаешь мыслью в глубь того, что содержится в письмах, когда соизмеряешь свои, легшие в роман, замыслы с теми чувствами, которые они вызвали у читателей, и начинаешь ощущать единство своего видения и оценок прошлого с видением и оценками читателей - это ли не самая большая награда для писателя! Мне особенно дороги те строки, в которых бывшие фронтовики, определяя отношение к роману, вспоминают свои военные дороги и своих фронтовых побратимов. А разве не вздрогнет сердце при мысли, что, может быть, написанное о войне (не только мной, а и моими коллегами) побудит молодых читателей пристальнее всмотреться в героическую сложность и трагичность тех будто бы и далеких, а для нас, фронтовиков, всегда близких лет, заставит глубже задуматься над величием советского человека, который во имя будущих поколений (уже пришедших в сегодняшнюю жизнь) без колебаний решался на полное самоотречение. Ведь стоит только напомнить иному читателю, что в годы войны были, прямо скажем, иные мерки жизни, иные оценки достоинств человека как воина или труженика, что было иное суждение о человеческих радостях, горестях и в целом - о человеческом счастье, стоит начинающим жизнь юноше или девушке задуматься над этим, как воспламеняется великая очистительная сила - их совесть - и начинает быть строгим судьей, взыскательным наставником и надежным врачевателем.
Но это лишь один из многих аспектов, которые, может, даже подсознательно тревожат писателей военной темы, когда они садятся за свою очередную книгу. Главное же, смею заметить по собственному опыту, гнетет забота, как выстроить и наполнить повествование большой правдой жизни, судеб и характеров, чтобы книга привнесла что-то новое, важное, хоть в какой-то мере обогащающее уже существующую литературу о Великой Отечественной войне. И, разумеется, всегда тревожит мысль, чтобы написанное тобой вплелось, пусть маленькой веточкой, в вечно живой венок народной памяти на надгробии погибших героев, коих миллионы...
Сейчас, конечно, легко из звучных слов слагать цветистые фразы. А вот тем людям, которые первыми испытали страшную сумятицу чувств, вызванных внезапным нападением врага, было очень нелегко. Я могу говорить об этом с пониманием всей трагичности сложившейся в приграничных районах ситуации, потому что в ту пору сам находился там. Как развертывались приграничные сражения, сейчас хорошо известно по документам, учебникам, мемуарным и художественным произведениям. Но тогда, в июне 1941 года, даже для тех, кто руководил первыми сражениями, многое было неясно, не говоря уже о нас, рядовых и командирах начальных звеньев. Каждому из нас тогда казалось, что ты находишься на самом трудном участке, в центре событий, и всех нас не покидала мысль: остановить врага, выстоять, а если погибнуть, то успеть бы прежде узнать, что происходит...