— Как вы думаете, Михаил Петрович, отдадут Леонтьева под суд? — обратился Снежков к старшему офицеру, который молча и угрюмо дымил папироской, сидя на своем почетном месте, на диване.
   — А никак не думаю! — сердито отвечал старший офицер, желая избавиться от расспросов и втайне, кажется, одобрявший поступок своего любимца.
   — Если и не под суд, то, во всяком случае, выгонят со службы… Бедный Сергей Александрович! Ни за что пропала карьера человека!.. Вот и допрыгался! Я всегда говорил, что надо быть философом и не лезть на рожон… Ну, поорал бы и перестал… А теперь?.. Эй, вестовые! Подай-ка мне портерку! — приказал доктор.
   Старший офицер искоса поглядел на доктора недовольным взглядом.
   «Стыдно, дескать, упрекать товарища, да еще в беде!»
   — А что адмирал с эскадры ушлет Сергея Александровича, это как бог свят! — вставил пожилой артиллерист…
   — И то счастливо отделается…
   — Дай-то бог, чтобы этим отделался… Только вряд ли… Подумайте: на шканцах!.. Недаром адмирал грозил матросской курткой… Ах, Сереженька! — участливо вздохнул Снежков. — Пойти его проведать…
   — Нельзя-с! — резко промолвил старший офицер. — Он под арестом, и часовой у его каюты.
   — А я вам скажу, господа, что ничего Сергею Александровичу не будет! — совершенно неожиданно проговорил старший штурман, доселе хранивший молчание.
   Все, исключая старшего офицера, удивленно взглянули на штурмана, точно он сказал нечто несообразное.
   — Что вы удивились?.. Я не наобум говорю… Я знаю адмирала… Слава богу, плавал с ним… И был случай, да и не такой, а поядовитее, можно сказать… Помните, Михаил Петрович, на «Поспешном» историю с Ивановым, штурманским офицером?
   Михаил Петрович молча кивнул головой.
   — Какая история? Расскажите, Иван Иваныч! — обратилось несколько голосов к седенькому старичку.
   — А история простая-с. Тоже взъерепенился адмирал однажды так же, как сегодня, только по другому поводу… Карту, видите ли, штурманский офицер ему не скоро подал… Ну, адмирал и осатанел, да и ругнул, знаете ли, его по-русски… А Иванов, хоть и штурман-с, маленький человечек, а все-таки имел свою амбицию и не стерпел, да и ответил ему на том же русском диалекте-с…
   И старый штурман одобрительно хихикнул.
   — Ну и что же?
   — А ничего… Адмирал спохватился и говорит: «Я не вас, а в третьем лице!» — «И я, — отвечал штурман, — в третьем лице, ваше превосходительство!» Тем все и кончилось… Никакого зуба не имел против него и, как следует, по окончании плавания к награде его представил… Он хоть и бешеный, но справедливый и добрый человек… Мстить из-за личностей не будет!.. Видно, не знаете вы, господа, адмирала! — заключил штурман.
   Не знал его, конечно, и Леонтьев и, сидя под арестом в каюте, находился в подавленно-тревожном состоянии духа, вполне убежденный, что ему грозит разжалование. Как-никак, а ведь он совершил тягчайшее преступление, с точки зрения морской дисциплины. Положим, он был вызван на дерзость дерзостью «глазастого черта», но ведь суд не примет этого во внимание. Морской устав точен и ясен — разжалование в матросы.
   И Леонтьев проклинал этого «башибузука», неизвестно за что набросившегося на него, проклинал и ненавидел, как виновника своего несчастья. И все-таки не раскаивался в том, что сделал. Пусть видит, что нельзя безнаказанно оскорблять людей, хотя бы он и был превосходный моряк… Пусть… его разжалуют… Он и матросом запалит ему в морду, если адмирал станет позорить его человеческое достоинство…
   И, вспомнив, как его, мичмана, назвали «щенком», молодой человек стиснул зубы и инстинктивно сжал кулаки, охваченный негодованием…
   О господи! Как еще утром он был весел и счастлив, и вдруг теперь из-за этого «бешеного животного», из-за этого «самодура» вся будущая жизнь его представляется каким-то мраком…
   Молодой человек бросился на койку и пробовал заснуть, чтоб избавиться от грустных мыслей. Но, слишком взволнованный, он заснуть не мог и снова стал думать о своей будущей судьбе, о матросской куртке, об адмирале…
   Прошел так час, как дверь его каюты отворилась, и вошел вахтенный унтер-офицер.
   — Ваше благородие, вас требует адмирал.
   «Чего еще ему надо от меня?» — подумал со злостью мичман и спросил:
   — Где он? Наверху?
   — Никак нет, в каюте!
   Леонтьев вскочил с койки и, поднявшись наверх, вошел в адмиральскую каюту с мрачным и решительным видом на все готового человека, полный ненависти к адмиралу.


XIV


   Взволнованный, но уже не гневным чувством, а совсем другим, беспокойный адмирал быстро подошел к остановившемуся у порога молодому мичману и, протягивая ему обе руки, проговорил дрогнувшим, мягким голосом, полным подкупающей искренности человека, сознающего себя виноватым:
   — Прошу вас, Сергей Александрович, простить меня… Не сердитесь на своего адмирала…
   Леонтьев остолбенел от изумления — до того это было для него неожиданно.
   Он уже ждал в будущем обещанной ему матросской куртки. Он уже слышал, казалось, приговор суда — строгого морского суда — и видел свою молодую жизнь загубленною, и вдруг вместо этого тот самый адмирал, которого он при всех назвал «бешеной собакой», первый же извиняется перед ним, мичманом.
   И, не находя слов, Леонтьев растерянно и сконфуженно смотрел в это растроганное, доброе лицо, в эти необыкновенно кроткие теперь глаза, слегка увлажненные слезами.
   Таким он никогда не видал адмирала. Он даже не мог представить себе, чтобы это энергическое и властное лицо могло дышать такой кроткой нежностью.
   И только в эту минуту он понял этого «башибузука». Он понял доброту и честность его души, имевшей редкое мужество сознать свою вину перед подчиненным, и стремительно протянул ему руки, сам взволнованный, умиленный и смущенный, вновь полный счастья жизни.
   Лицо адмирала осветилось радостью. Он горячо пожал руки молодого человека и сказал:
   — И не подумайте, что давеча я хотел лично оскорбить вас. У меня этого и в мыслях не было… Я люблю молодежь, — в ней ведь надежда и будущность нашего флота. Я просто вышел из себя, как моряк, понимаете? Когда вы будете сами капитаном или адмиралом и у вас прозевают шквал и не переменят вовремя марселя, вы это поймете. Ведь и в вас морской дух… Вы — бравый офицер, я знаю… Ну, а мне показалось, что вы стояли, как будто вам все равно, что корвет осрамился, и… будто смеетесь глазами над адмиралом… Я и вспылил… Вы ведь знаете, у меня характер скверный… И не могу я с ним справиться!.. — словно бы извиняясь, прибавил адмирал. — Жизнь смолоду в суровой школе прошла… Прежние времена — не нынешние!
   — Я больше виноват, ваше превосходительство, я…
   — Ни в чем вы не виноваты-с! — перебил адмирал. — Вам показалось, что вас оскорбили, и вы не снесли этого, рискуя будущностью… Я вас понимаю и уважаю-с… А теперь забудем о нашей стычке и не сердитесь на… на «бешеную собаку), — улыбнулся адмирал. — Право, она не злая. Так не сердитесь? — допрашивал адмирал, тревожно заглядывая в лицо мичмана.
   — Нисколько, ваше превосходительство.
   Адмирал, видимо, успокоился и повеселел.
   — Если вы не удовлетворены моим извинением здесь, я охотно извинюсь перед вами наверху, перед всеми офицерами… Хотите?..
   — Я вполне удовлетворен и очень благодарен вам…
   Адмирал обнял Леонтьева за талию и прошел с ним несколько шагов по каюте.
   — Присядьте-ка…
   И, когда мичман присел, адмирал опустился на диван и, после нескольких секунд молчания, произнес:
   — И знаете ли, что я вам скажу, Сергей Александрович, не как адмирал, а как старший товарищ, поживший и повидавший более вашего. Не будьте слишком строги и торопливы в приговорах о людях. Я слышал, что вы сегодня утром говорили в кают-компании… Слышал, каким вы хотели быть адмиралом! — усмехнулся Корнев. — Но только вы все вздор говорили… Положим, я требователен по службе, школю всех вас, но будто уж я такой отчаянный деспот, каким вы меня расписывали, а?.. И знаете ли что? Не услышь я случайно вашего разговора, были бы вы сегодня на «Голубчике»! — неожиданно прибавил адмирал.
   Леонтьев удивленно взглянул на адмирала, ничего не понимая.
   — Я имел намерение вас перевести на «Голубчик», но после вашего разговора не перевел… А знаете ли почему?..
   — Не могу догадаться, ваше превосходительство.
   — Чтоб вы не подумали, будто я вас перевожу из-за того, что вы бранили своего адмирала… Теперь поняли?..
   — Понял, — отвечал мичман.
   — И я рад, что так случилось… Очень рад, что будем вместе. Вы, по крайней мере, убедитесь, что я не такой уж тиран… Поживете, увидите настоящих злых… адмиралов… Тогда, быть может, и вспомните добром такого, как ваш.
   — Я никогда не забуду сегодняшнего дня, ваше превосходительство! — порывисто и с чувством произнес молодой человек. — Я никак не ожидал, что вы… так снисходительно отнесетесь к моему поступку… Я думал…
   — Вы думали, что я в самом деле надену на вас матросскую куртку?.. Отдам вас под суд за то, что вы назвали меня «бешеной собакой»? — спросил, улыбаясь, адмирал.
   — Признаться, думал, ваше превосходительство.
   — Плохо же вы знаете своего адмирала! — с выражением не то грусти, не то неудовольствия промолвил адмирал. — А, кажется, меня нетрудно узнать… Я перед всеми вами весь, каков есть… Вот если бы вы осмелились ослушаться моего приказания или были малодушный или нечестный офицер, позорящий честь флага, тогда я не задумался бы строго наказать вас… Не пожалел бы. А в военное время и расстрелял бы офицера-труса или изменника! — энергично воскликнул адмирал, сверкнув глазами и сжимая кулаки… — Но губить молодого мичмана, да еще такого славного, только за то, что он такой же бешеный, как и его адмирал, и на дерзость ответил дерзостью… Как вы могли, как вы смели об этом думать… А еще неглупый человек, и так мало понимать людей?! Нет, любезный друг, я не обращаю внимания на такие пустяки и из-за них никого не губил… Не в них дело… Не в этом дух службы… Этим пусть занимаются какие-нибудь мелочные люди… какие-нибудь торгаши адмиралы, не любящие флота…
   И с обычной своей экспансивностью адмирал стал излагать свои взгляды на службу, на ее дух, на отношения начальника к подчиненным, на связь, какая должна быть между ними. Разумеется, не обошлось без указаний на таких «незабвенных» моряков, как Нельсон, Лазарев, Нахимов и Корнилов…
   Отпуская после этой интимной беседы молодого мичмана, адмирал сердечно проговорил:
   — Помните, что во мне вы всегда найдете преданного друга… И впоследствии, если я вам могу быть в чем-нибудь полезен, идите прямо к прежнему своему адмиралу. Что могу, всегда сделаю… А сегодня прошу ко мне обедать… Вы любите поросенка с кашей?
   — Люблю, ваше превосходительство.
   — Так у меня сегодня поросенок о гречневой кашей! — весело проговорил адмирал.
   Молодой мичман вышел из адмиральской каюты горячим поклонником беспокойного адмирала.
   И спустя много лет, когда ему пришлось служить с более покойными «цензовыми» адмиралами новейшей формации, сколько раз и с каким теплым, благодарным чувством вспоминал он об этом «беспокойном» и жалел, что такого уже нет более во флоте…
   — Эй, Васька! — крикнул адмирал, когда ушел Леонтьев, но крикнул как-то нерешительно, не так, как всегда.
   Тот явился словно бы нехотя, еле передвигая ноги, недовольный и мрачный, с подвязанной черным платком щекой.
   Адмирал покосился на подвязанную щеку, вспомнил, что, вернувшись в каюту после того, как бесился на палубе, он за что-то толкнул подвернувшегося ему Ваську, и виновато спросил:
   — Ты щеку-то… зачем подвязал?
   — Еще спрашиваете: зачем? — грубо отвечал Васька, зная, что адмирал теперь в таком настроении, что ему можно грубить безнаказанно. — Зачем?! Мне тоже даже довольно совестно показывать перед людьми свой срам…
   — Какой срам?
   — А синяк… В самый глаз давеча звезданули… Чуть выше — и вовсе глаза бы решился… И хоть бы за какую-нибудь вину… А то вовсе зря, из-за вашего бешеного характера…
   Адмирал не ронял слова, и Васька, бросив быстрый лукавый взгляд своего неподвязанного глаза на адмирала, после паузы решительно проговорил:
   — Как вам угодно, но только больше переносить от вас мук я не согласен. Это сверх сил моего терпения… Как, значит, придем в Нагасаки, извольте меня увольнить… Возьмите себе другого слугу.
   — Кого я возьму? Что ты врешь там?
   — Вовсе не вру… В Нагасаках дозвольте получить расчет.
   — Ну, ну… не сердись… Не ворчи…
   — Я не сержусь… Я знаю, что вы отходчисты, но все-таки обидно… Прямо в глаз!..
   Адмирал вышел в соседнюю каюту и, вернувшись, подал Ваське большой золотой американский игль (в десять долларов) и сказал:
   — Вот тебе… возьми… Не ворчи только…
   Почувствовав в руке монету, Васька поблагодарил и после небольшого предисловия объявил, что он готов служить адмиралу. Он останется — разумеется, не «из антереса» («какой мне антерес?»), а только потому, что очень «привержен» к его превосходительству.
   Проговорив эту тираду, Васька, однако, не уходил.
   — Что тебе надо еще? — спросил адмирал.
   — Маленькая просьбица, ваше превосходительство.
   — Говори.
   — Дозвольте взять ваше штатское пальтецо. Вы не изволите носить его. Оно зря висит… А я бы переделал.
   — Бери.
   — И пинжак у вас один совсем для адмиральского звания не подходит. А вашему камердинеру отлично бы! — продолжал Васька.
   — Бери.
   — Премного благодарен, ваше превосходительство.
   — Большая ты каналья, Васька! — добродушно рассмеялся адмирал.
   Васька осклабился, оскалил зубы от этого комплимента и вышел из каюты, весьма довольный, что «нагрел» адмирала, да еще за сравнительно пустой синяк, едва даже заметный.
   И он немедленно же снял со щеки платок, надетый им специально для предъявления адмиралу больших требований после его гневного состояния, во время которого Васька, кажется, нарочно подвертывался под руку бушующего барина и получал, случалось, экстренные затрещины, чтобы после предъявить на них счет, разыгрывая комедию невинно обиженного человека.
   И адмирал всегда откупался, так как, по словам Васьки, после того как отходил, бывал совсем «прост», и тогда проси у него что хочешь. Даст!


XV


   Когда мичман Леонтьев появился в кают-компании, веселый и радостный, совсем непохожий на человека, собирающегося одеть матросскую куртку, — все поняли, что объяснение с адмиралом окончилось благополучно, и облегченно вздохнули, нетерпеливо ожидая сообщений Леонтьева.
   По-видимому, более всех был рад за своего любимца старший офицер. Хоть он и не предвидел особых бед для дерзкого мичмана, но все-таки ждал неприятностей и думал, что Леонтьева вышлют с эскадры.
   И его нахмуренное лицо озарилось доброй улыбкой, и маленькие близорукие глаза заискрились радостью, когда он спросил, уверенный по веселому виду мичмана, что все обошлось:
   — Под арест, значит, уж не нужно, Сергей Александрович?
   — Не нужно, Михаил Петрович, не нужно… Сегодня зван к адмиралу обедать.
   — Обедать?! — воскликнул тетка Авдотья и совсем выкатил свои ошалелые глаза. — Вот так ловко!
   — И вы остаетесь на эскадре?
   — В Россию не едете?
   — И ничего вам не будет?
   — Остаюсь… и ничего мне не будет! — отвечал на бросаемые ему со всех сторон вопросы молодой человек.
   — Невероятно! — пробасил артиллерист.
   — Удивительно! — счел долгом удивиться даже и доктор.
   Штурман значительно и торжествующе улыбался: «Дескать, что я вам говорил?»
   — Но, верно, он пушил вас, Сереженька?.. Здорово, а? — спрашивал Снежков.
   — И не пушил… Знаете ли, господа, ведь мы совсем не знаем адмирала. Я только что сейчас его узнал… Какая справедливая душа! Какая порядочность! — восторженно восклицал мичман, присаживаясь у стола.
   — Влюбились в него теперь? — иронически заметил ревизор.
   — Да, влюбился, — вызывающе проговорил молодой человек. — Влюбился и буду теперь стоять за него горой, и охотно прощаю ему и его крики, и минуты бешенства… Он — человек! И я был болван, считая его злым и мстительным. Торжественно заявляю, господа, что был болван!
   — Да вы расскажите толком, что такое случилось? Как это вы вдруг обратились в христианскую веру? — нетерпеливо заметил доктор.
   — Рассказывайте, рассказывайте, Сереженька.
   — Что случилось? А вот что: он извинился передо мной, и если б вы знали, как искренне и сердечно. Он… адмирал… Понимаете?
   Эти слова вызвали общее изумление.
   Действительно, господам морякам, привыкшим к железной дисциплине, трудно было понять, чтобы адмирал, получивший дерзость, мог первый извиниться. Он мог простить ее, но не просить прощения у подчиненного. Это казалось чем-то диковинным.
   — И мало того, — порывисто продолжал мичман, — он понял, что я вызван был на дерзость его дерзостью, и не считает меня виноватым… Скажите, господа, многие ли начальники способны на это?.. Ведь надо быть очень порядочным человеком, чтоб поступить так…
   Когда Леонтьев подробно передал свое объяснение с адмиралом, в кают-компании раздались восторженные одобрения. Все решили, что хотя с беспокойным адмиралом и тяжело подчас служить и он бывает бешеный, но что он добрый и справедливый человек, достойный глубокого уважения.
   И в этот самый день, когда адмирал бесновался как сумасшедший и после извинился пред мичманом, сказавшим ему дерзость, на «Резвом» незримо для всех крепла духовная связь между беспокойным адмиралом и его подчиненными, оставшаяся на всю жизнь добрым и поучительным воспоминанием о «человеке» — воспоминанием, которым — увы! — едва ли похвалятся современные адмиралы, вырабатывающие свои отношения к подчиненным лишь на безжизненной букве устава или на торгашеских правилах «ценза», хотя бы весьма корректные и никогда не увлекающиеся профессиональным гневом.
   Пока в кают-компании шли разговоры об адмирале, он вышел из каюты и разгуливал взад и вперед по шканцам, кидая по временам быстрые взгляды на рыжего мичмана Щеглова, стоявшего на мостике.
   Расстроенный и подавленный вид молодого моряка возбуждал в адмирале участие. Он понимал, что должен был переживать молодой самолюбивый офицер, свершивший такое «преступление», как он. И это его отчаяние и вызывало в адмирале сочувствие и заставляло простить его вину, вселяя в адмирале уверенность, что моряк, так сильно потрясенный, уж более не прозевает шквала, и что, следовательно, отрешить его от командования вахтой, как он собирался, было бы напрасным лишним оскорблением и без того оскорбленного самолюбия.
   И адмирал поднялся на мостик, подошел к Щеглову и как ни в чем не бывало спросил:
   — Как ход-с?
   — Десять узлов, ваше превосходительство!
   В голосе мичмана звучала виноватая нотка.
   Адмирал поднял голову, осмотрел паруса и заметил:
   — Отлично-с у вас стоят паруса…
   Этот комплимент, который в другое время порадовал бы мичмана, теперь, напротив, заставил его только вспыхнуть. Он напомнил ему о парусах, потерянных по его вине, и казался ему какою-то насмешкой.
   «Уж лучше бы он опять разнес и назвал прачкой!» — подумал мнительный и нервно настроенный моряк.
   Адмирал, казалось, понял и это. Ему стало жаль молодого человека. И он мягко промолвил:
   — Не следует падать духом, любезный друг… Вы получили тяжелый урок и, конечно, им воспользуетесь… Беда у всех возможна… И вам только делает честь, что вы так близко приняли ее к сердцу… Это доказывает, что в вас морская душа бравого офицера… Да-с!
   Молодой мичман, все еще думавший, что ему место только в «прачках», ожил от этих ободряющих слов адмирала и в эту минуту желал только одного: чтобы на корвет немедленно налетел самый отчаянный шквал. Он показал бы и адмиралу и всем, как лихо бы он убрался.
   Но горизонт со всех сторон был чист, и мичман мог только взволнованно проговорить:
   — Я, ваше превосходительство, поверьте… заглажу свою вину… Вы увидите…
   — Не сомневаюсь… И скажу вам, что на ваших вахтах я буду спокойно спать! — проговорил адмирал и спустился с мостика.
   Мичман, не находя слов, благодарно взглянул на адмирала, оказывающего ему такое доверие, и окончательно почувствовал себя снова неопозоренным моряком, могущим оставаться на службе.
   И адмирал не ошибся. Действительно, он мог потом спокойно спать на вахтах Щеглова, так как после этого дня на корвете не было более бдительного вахтенного начальника.
   Ободряющие, вовремя сказанные слова отчаявшемуся молодому моряку сохранили флоту хорошего офицера и были убедительнее всяких выговоров и арестов и всего того мертвящего формализма, который особенно губителен во флоте.
   Николай Афанасьевич долго кейфовал у себя в каюте и не показывался наверху, чтобы не встретиться с адмиралом.
   Наконец он послал вестового за старшим офицером, и когда тот присел в капитанской каюте, капитан спросил:
   — Ну что, Михаил Петрович, адмирал отошел?
   — Отошел, Николай Афанасьич… Только что с Леонтьевым объяснился и извинился перед ним.
   Монте-Кристо пожал плечами и, улыбаясь, сказал:
   — Сумасшедший!.. С ним ни минуты покоя… Значит, и нас с вами не отдаст под суд?
   — Мало ли что он скажет…
   — Ну и накричался же он сегодня… Уф! — отдувался Николай Афанасьевич. — И главное: почему, скажите на милость, наш корвет — кафешантан? — внезапно раздражился капитан, вспомнив обидные слова адмирала. — Что он нашел в нем похожего на кафешантан, а?.. Ведь это черт знает что такое…
   — Осрамились мы сегодня, Николай Афанасьевич, надо сознаться.
   — Да… все из-за Щеглова… И потом этот фор-марсель… Отчего его долго не несли?
   — Подшкипер в спешке не мог его найти…
   — Экая каналья… Но все-таки: почему же кафешантан? Кажется, у нас корвет в порядке…
   — Кажется, — скромно отвечал старший офицер.
   — Нет, решительно с ним невозможно служить… Если он будет так продолжать, я, Михаил Петрович, попрошусь в Россию… Надоело… Но пока это между нами… «Распустил офицеров!»… Не ругаться же мне, как боцману… Что значит: «распустил»?..
   Капитан еще несколько времени изливался перед старшим офицером и, когда тот ушел, снова улегся на диван и морщился при мысли, что после сегодняшних треволнений придется идти обедать к беспокойному адмиралу. Правда, обеды у него отличные и вино хорошее, но…
   — Нет… почему кафешантан? — воскликнул снова Монте-Кристо и никак не мог сообразить, что этим хотел сказать адмирал.


XVI


   Адмирал обедал в шесть часов. Стол у адмирала был обильный и вина превосходные. В море у него каждый день обедало человек десять. Кроме постоянных его гостей — командира, флаг-капитана и флаг-офицера, обедавших у адмирала ежедневно, приглашались: вахтенный начальник, вахтенные гардемарин и кондуктор, стоявшие на вахте с четырех часов до восьми утра и, по очереди, два или три офицера из числа остального персонала кают-компании. Довольно часто кто-нибудь приглашался и экстренно, не в очередь. По воскресеньям, случалось, адмирала приглашали офицеры обедать в кают-компанию.
   Все на «Резвом» хорошо знали, что адмирал не любил, когда приглашенные являлись ранее назначенного времени. Он держался английских обычаев и допускал опоздание минут на пять, но никак не появление гостя хотя бы минутой раньше.
   Вначале, когда еще не всем были известны эти «правила», один мичман, приглашенный к адмиралу, желая быть вполне корректным, по его мнению, пришел в адмиральскую каюту минут за восемь и был принят далеко не с обычной приветливостью радушного и гостеприимного хозяина.
   Молча протянул адмирал гостю руку, молча указал пальцем на диван, присел сам и, видимо, чем-то недовольный, упорно молчал, подергивая плечами и теребя щетинистые усы.
   В отваге отчаяния гость решился завязать разговор и сказал:
   — Отличная сегодня погода, ваше превосходительство…
   Вместо ответа адмирал только покосился на мичмана и после паузы проговорил:
   — А знаете ли, что я вам скажу, любезный друг?..
   «Любезный друг», успевший уже изучить другие привычки «глазастого черта», взглянул на него с некоторой душевной тревогой.
   И по тону, и по упорному взгляду круглых, выкаченных глаз адмирала гость предчувствовал, что адмирал, во всяком случае, не имеет намерения сказать что-либо приятное.
   «Уж не хочет ли он перед обедом разнести?»
   И он мысленно перебирал в своей памяти все могущие быть за ним служебные вины, за которые могло бы попасть.
   Адмирал, между тем проговорив обычное свое предисловие, остановился как бы в раздумье.
   Так прошла еще секунда-другая тяжелого молчания. Гость чувствовал себя не особенно приятно.
   Наконец адмирал, видимо, бессильный побороть желание выразить свое неудовольствие и в то же время придумывая возможно мягкую форму его выражения, продолжал:
   — У вас, должно быть, часы бегут-с, вот что я вам скажу.
   Молодой человек, совсем не догадывавшийся, к чему клонит адмирал, и несколько изумленный таким категорическим мнением о неверности его отличного «полухронометра», торопливо достал из жилетного кармана часы, взглянул на них и поспешил ответить:
   — У меня совершенно верные часы, ваше превосходительство… Без пяти минут шесть.
   — А я, кажется, любезный друг, приглашал вас обедать в шесть часов?