Авторитетная самодовольная бравада типичного буржуа и вызвала Ракитина, уже раньше познакомившегося с французами, на спор. Впрочем, спор скоро обратился в лекцию Ракитина.
   И он не лишил себя тщеславного удовольствия щегольнуть, хотя бы и перед “буржуями”, своими смелыми взглядами, высокомерно “разделывая” общественный строй с его торжеством хищника-капитала, терпением рабочих классов, предрассудками, привилегиями и государственными людьми, служащими интересам того же капитала.
   Пансионеры, видимо, были шокированы и дерзкой смелостью русского и, главное, его совсем неприличным, казалось всем, тоном, вызывающим, нервным, несколько повышенным. Словно бы Ракитин поучал идиотов.
   Ракитин сиял. Он чувствовал, что в ударе и даже на чужом языке говорит хорошо.
   И, возбужденный, он сам с удовольствием слушал свои закругленные, красивые и эффектные периоды, полные неожиданных блестков остроумия и злых сарказмов, и не сомневался, что они во всяком случае произведут и на “идиотов” впечатление, и что в столовой — ни звука.
   А между тем он взглянул на пансионеров… и что же?
   Никто не обращал ни малейшего внимания на его слова. Ему казалось, будто все нарочно перекидывались между собою словами и будто смеялись на его счет.
   Дамы хоть бы взглянули на него. Ни прелестная мисс, ни хорошенькая пасторша с недоумевающими глазами. Ни две волоокие румынки проблематических лет. Ни поблекшая девица из Гамбурга, худая как спичка, мечтательная, краснеющая и уписывающая все блюда с таким добросовестным аппетитом, будто ей было предписано: войти в тело.
   Только одна мадам Шварц вытаращила на него свои подведенные глаза и бросала то умоляющие, то угрожающие, то злые, то испуганные, то наконец многообещающие взгляды, очевидно, дающие понять “знаменитому” писателю — не позорить пансиона и не разорить бедную женщину.
   Два англичанина — и старый и юный — были высокомерно-равнодушны. А юный — Ракитин знал — говорил по-французски правильно и с собачьим акцентом.
   И даже старый француз, которого главным образом выбрал жертвой Ракитин, и тот, хоть по временам поднимал от тарелки глаза, загоравшиеся блеском, и слушал, сдерживая раздражение, но при этом оскорбительно-насмешливо улыбался.
   “Так я вам, остолопы, покажу!” — по-русски подумал Ракитин, больно задетый в своем самолюбии.
   И словно бы решивший огорошить этих “идиотов”, уже достаточно взвинченный, Ракитин с вызывающей уверенностью и спокойной развязностью сказал, повторяя слова Нитцше, что все наши ходячие мнения требуют переоценки, и прибавил:
   — Возьмите хоть брак. Это одно из нелепых учреждений. В будущем форма его изменится. По крайней мере не будут обязывать супругов любить по гроб жизни и быть каторжниками. Родители поймут, как портят они своих детей…
   Слова Ракитина произвели на пансионеров ошеломляющее впечатление.
   Чопорно-строгая англичанка не ахнула от негодования только потому, что ахать неприлично. Но она закрыла уши руками. Глаза ее стали неподвижно-злыми. Губы что-то шептали и, казалось, призывали кары на святотатца.
   — В каком мы обществе, Маб!
   Старый высокий швед-пастор повел на Ракитина неумолимо-скорбный и в то же время безнадежно-суровый, тяжелый взгляд.
   — Эльза! Не слушай безбожной нелепости! — строго шепнул он.
   — Не буду, Аксель! — покорно ответила хорошенькая “фру”.
   И, опустив свои голубые, словно бы еще более недоумевающие глаза на тарелку, не спеша и строго-добросовестно ела рейнскую лососину под голландским соусом, и сделалась и задумчива, быть может, оттого, что не исполнила обещания и слушала хоть и безбожные, но интересные предсказания о браке.
   И остальные возмущенные дамы, старавшиеся казаться чересчур оскорбленными профанацией брака, стыдливо не поднимали глаз, но все-таки жадно слушали.
   И, словно бы в оправдание такого любопытства, пожилая девица из Гамбурга смущенно промолвила:
   — До чего дойдет этот наглый господин… Он забыл, что здесь и девицы!
   Только рыжеволосая мисс Маб имела доблесть слушать серьезно и спокойно, не оскорбленная, казалось, речами русского.
   Старый джентльмен из Бирмингама, любитель пари, спросил соседа:
   — О чем может говорить этот русский?
   Молодой человек объяснил.
   — Держу пари, что он из Бэдлама [7]! — процедил сквозь зубы заводчик.
   — Он просто не джентльмен. Говорить за обедом неприлично-громко свои глупости! — презрительно-спокойно ответил юный лорд.
   Рантье уже несколько остыл и, воспользовавшись паузой, любезно сказал Ракитину:
   — Я не умею так увлекаться и убедительно спорить, как вы, и потому не смею продолжать. Но хоть мы не сходимся в мнениях, это не мешает мне уважать и любить русских. Франция и Россия — обе великодушные и благородные великие нации!
   И он поднял стакан, отпил глоток красного вина и прибавил с едва слышной иронической ноткой в голосе:
   — Вы, конечно, проводите такие же смелые взгляды и в ваших, вероятно, интересных книгах, которые, к сожалению, не могу прочесть.
   Польщенный комплиментом, Ракитин вспыхнул и, казалось, не заметил насмешки.
   И, понижая голос, ответил уже без заносчивости:
   — Не совсем!
   Тогда рантье-француз с еще большей любезностью спросил:
   — Но, вероятно, вы так же смело и остроумно указываете на… на несовершенства русской жизни, как сейчас указывали на банкротство нашего строя?.. И не сомневаюсь, что вашим общественным деятелям так же достается, как достается от наших журналистов нашим министрам?
   Ракитин нервно воскликнул:
   — Мы в других условиях…
   И благоразумно не продолжал.
   Старый француз, по-видимому, вполне удовлетворился ответом и тотчас же заговорил со своим соседом о превосходной рыбе и попросил подать ее еще.
   Окинув взглядом общество, Ракитин мог убедиться, что пансионеры достаточно “огорошены” и достаточно неприязненны.
   — Небось, они остались довольны… Не правда ли? — обратился торжествующе к Неволину Ракитин.
   Неволин равнодушно ответил:
   — Охота была вам, Василий Андреевич, кипятиться.


VII


   На следующее утро хозяйка постучала в комнату Ракитина. Она вошла торжественно и серьезная в полном своем обычном “параде” и, после изысканных извинений, что осмелилась помешать его вдохновению, “позволила себе” заметить, что несомненно возвышенные мнения г.Ракитина, которые так понравились ей самой, к сожалению, взволновали и испугали пансионеров и вредно подействовали на больных…
   — Да вы присаживайтесь, госпожа Шварц…
   И Ракитин пододвинул кресло хозяйке…
   — О, не беспокойтесь, monsieur… Я на одну минуту.
   Однако хозяйка присела и продолжала:
   — И многие выразили мне неудовольствие на громкие споры за столом. А мой принцип: полное спокойствие жильцов, которые делают честь пансиону. Вы, как необыкновенно умный человек, конечно, согласитесь с этим принципом? — любезно и твердо прибавила хозяйка.
   — А не то, госпожа Шварц, вы захотите лишиться такого необыкновенно умного человека? — ответил, улыбаясь, Ракитин.
   — К сожалению, я поставлена в тяжелое положение…
   — А комната здесь отличная… Не жарко…
   — И какой вид с балкона…
   — И вид… И работается хорошо… И кормите порядочно…
   — Я стараюсь! — вставила госпожа Шварц.
   — Вы образцовая хозяйка и — примите вполне заслуженную дань — такая интересная женщина, что присутствие ваше за столом может только доставлять эстетическое удовольствие… Одним словом, пансион мне нравится.
   И с серьезным видом прибавил:
   — Простите нескромный вопрос, милая хозяйка: вам лет — тридцать?.. Или нет еще?
   — Что вы?.. Вы смеетесь?.. Я старуха… Мне сорок два! — скромно промолвила госпожа Шварц, внезапно оживляясь, словно старый парадер, заслышавший трубу.
   — Неужели?.. А какой же у вас, значит, живительный воздух… Моложавит… Без шуток говорю! — воскликнул Ракитин, который по привычке старого юбочника говорил до дерзости невозможные комплименты, самодовольно уверенный, что хоть долю из вранья женщина примет за правду.
   — Я когда-то была недурна, а теперь…
   И госпожа Шварц вздохнула и тоже по старой привычке сверкнула когда-то многообещающими глазами.
   — Так вы извините, что я вынуждена была передать вам неудовольствие пансионеров…
   — Какие извинения!.. Можете быть спокойны, что больше я не поставлю вас в неприятное положение и ваших пансионеров не огорчу спорами.
   — Как приятно иметь дело с таким умным человеком! Нет слов благодарить вас…
   Госпожа Шварц не уходила.
   И, принимая серьезно-грустный вид, с искусственно печальной торжественностью произнесла:
   — Считаю своим долгом сказать, что ваш соотечественник очень плох.
   — Бедняга! Еще вчера вечером я сидел у него, и он бодрился.
   — Милый наш доктор только что был у Неволина…
   — И что же сказал?
   — Он предупредил меня, что бедный молодой человек более недели не протянет.
   — Неволин и не догадывается?
   — Почти все чахоточные не догадываются. А кажется, так легко догадаться… Я сейчас навещала Неволина… Он не встал сегодня с постели и наверно уж не встанет… И как слаб, как взволнован!..
   — Отчего взволнован?
   — Рано утром получил телеграмму… О, как жестока его хорошенькая жена! Как жестока! Бывают бессердечные женщины, но такие, как она, редки. Не правда ли? Вы, как писатель, знаете нас. А Неволин не знает. Он все еще надеется… А я, признаюсь, думаю, что эта дама совсем не приедет… К чему ей умирающий муж? Она, верно, забыла священный долг жены… А он так ждет, так любит! — И госпожа Шварц поднесла к глазам носовой платок. — Мне так жаль молодого человека, который так хочет увидеть жену и умирает один, на чужбине, что я посоветовала ему сейчас же ехать в Петербург…
   — Умирающему? — воскликнул Ракитин.
   “И какая же ты стервоза!” — подумал он.
   — Доктор находит, что больной доедет… Уже ожидание видеть через два дня жену поддержало бы его… Так бы хорошо было бы для него умереть около любимого человека… И когда я сказала о Петербурге и думала, что поездка его обрадует, Неволин — вообразите — взволновался и рассердился…
   — Не оценил вашей доброты, госпожа Шварц?
   Хозяйка сделала вид, что не услышала злой иронии в голосе Ракитина и не заметила его насмешливых глаз.
   — Я желала Неволину добра… Разве не ужасно умереть одному, без близких?..
   — Но все-таки дайте ему умереть в пансионе…
   — Да разве я не хочу держать умирающего в пансионе?.. О, не говорите так, monsieur! Я не заслуживаю обидного подозрения. Я христианка! — патетическим тоном оскорбленной добродетели воскликнула хозяйка. — И я так люблю бедного Неволина. Он всегда был так добр и деликатен со мной… Так предупредительно платил вперед. И — спросите у него — как я заботилась о нем! Поверьте, что я постараюсь, чтобы его последние дни в моем пансионе были по возможности покойны… Сегодня же позову сиделку, хотя бы на мой счет, если Неволин не вспомнит перед смертью заплатить ей…
   И, словно бы в доказательство ее христианской любви к ближнему, она прибавила:
   — Вы знаете, с какими предрассудками приезжие? Я понесу большие убытки, если нескоро сдам комнату — ведь комната превосходная? — после покойника… А для бедной женщины это чувствительно, но я и не подумаю мысленно упрекнуть память молодого человека… Тревожит меня только одно…
   — Что такое? — спросил Ракитин.
   — Я не знаю, как быть, если жена не приедет, и Неволин умрет… Кого известить, кроме жены, других близких в Петербурге… Где захотят похоронить его… И вообще…
   — Об этом не беспокойтесь… Я все сделаю… И заплачу по счету…
   — О, пустяки… Об этом не стоит и говорить… Значит, вы примете на себя все заботы… Я так и думала… Да и кому же позаботиться, как не соотечественнику, да еще такому великодушному, как вы…
   С этими словами она поднялась, еще раз извинилась, что помешала вдохновению, и величественно удалилась, довольная своим визитом к Ракитину.
   “Свои “нелепости” говорить за обедом не будет и пансионеров не напугает. Последний счет за Неволина и сиделке уплатит, и весьма вероятно, что после смерти Неволина перейдет в его комнату. Такой нахальный господин не может иметь предрассудков. Да и вполне здоровый человек!” — подумала госпожа Шварц.
   И хоть она считала Ракитина не очень-то повадливым пансионером, требующим от горничной основательной и своевременной уборки и добросовестной чистоты сапог и платья, тем не менее нашла, что он мужчина не без вкуса, когда вспомнила его комплименты, и решила, что он будет менее требователен, если, вместо Шарлотты, назначить горничной в его номер хорошенькую молодую Клару.


VIII


   Кровать была подвинута к открытому окну, и Неволину казалось, что именно это и было нужно, чтобы ему было покойнее лежать в постели и дышать легче.
   С высоко приподнятой головой на подушках и с закрытыми глазами, он походил на мертвеца. Но когда открывал глаза, они блестели, сосредоточенно возбужденные и серьезные, словно бы какая-то мысль волновала его и требовала разрешения.
   Он повернул глаза к окну; голубое небо, и горы, и блеск чудного утра обратили на себя особенное, проникновенное внимание Неволина, и он с новым, доселе неиспытанным чувством восхищения взглядывал в окно.
   “А он такой одинокий, такой слабый, и жена не едет!” — подумал Неволин.
   И жалость к себе охватила его. Крупные слезы катились на щеки.
   Он снова думал о жене и снова пробовал успокоить мучительность дум. Он сам виноват, что Леля не торопится. Она не знает, что катар так обессилил его. Зачем он не писал, что худеет и по ночам мокрый от пота? О, давно была бы она здесь, и он поправлялся бы… Не было бы этого мучительного волнения…
   Из-за него и стало хуже. Доктор только что был и не нашел ничего особенно серьезного… Временное обострение. Новое лекарство поможет… Но как долго тянется болезнь…
   “И отчего Леля опять не могла выехать, как обещала!”
   Эта мысль не могла отвязаться с той минуты, как Неволин получил, полчаса тому назад, телеграмму…
   И он протянул руку к ночному столику за телеграммой и снова прочитал эти строки, которые заставляли сердце его биться сильнее.
   “Прости. Раньше трех дней не могу выехать. Не тревожься. Телеграфируй, как здоровье. До свиданья”.
   Опять отложила. А Леля так нужна теперь, когда могла бы ходить за ним. Разве она не знает, что он один… один…
   — Да что это значит? — мысленно спрашивал себя Неволин.
   И снова упорно делает всевозможные предположения о причинах неприезда жены. Но теперь ни одно предположение не успокаивает его… И уверенность Ракитина, что жена не приедет сегодня, и его разговоры о лживости женщин невольно припоминаются Неволину…
   И какая-то мысль словно бы вдруг озарила голову Неволина. Он, казалось, все понял, и ужас исказил черты его мертвенного лица.
   — Не может быть. Такая подлость!
   Неволин гнал от себя прочь внезапную мысль, точно что-то ужасное и страшное. Но она, напротив, все более и более овладевала им. Он вспомнил слова жены о нездоровье ее по вечерам перед отъездом его из Петербурга, ее советы поскорей уехать в Швейцарию, ее внезапное смущение, когда он целовал ее в губы, все это являлось в новом, казалось, все объяснявшем освещении. И Неволин с какою-то поразительной ясностью галлюцинации увидал перед собою свою маленькую, изящную жену с вдумчивыми ангельскими глазами, рядом с молодым, румяным красавцем бароном Лахти, его приятелем и сослуживцем.
   “А она еще так суха была с бароном. Находила, что он самодовольный болван… А этот болван…”
   И, пораженный открытием, внезапно охваченный ожесточенной обидой ревности и злобой, он вдруг почувствовал прилив силы, порывисто поднялся, присел на кровати и, задыхаясь, грозя в пространство костлявой рукой, почти что крикнул:
   — Подлая! Я выздоровею и тогда… Я…
   Неволин не мог продолжать. Он закашлялся. Кровь показалась из горла.
   С ужасом страха и тоски в расширенных глазах смотрел он на смоченный кровью носовой платок. Неволин сразу ослабел, и голова его упала на подушки.
   Прошло несколько секунд обморока.
   Неволин открыл глаза, и панический страх прошел — кровь остановилась. Ему дышалось легче.
   “Верно, какой-нибудь маленький сосуд лопнул”, — подумал Неволин.
   И теперь он еще с большей уверенностью думал, и не без злорадства думал, что новое лекарство поможет. Он начнет поправляться и уже не будет таким доверчивым мужем. Не пойдет встречать поезда.
   Перед инстинктом самосохранения и жаждой жизни бешеный взрыв прошел, и острота обиды оскорбленного человека смягчалась. Эгоизм безнадежно больного невольно старался уверить его в несправедливости подозрения, что он обманут и так нагло и бессовестно. И — главное — теперь, когда ему хуже, встреча с женой уже не представлялась, как влюбленному. Он ждал сиделку, которая сумеет ходить за ним. Ведь он болен!
   И Неволин думал:
   “Она обязана быть около. Не смеет не приехать к больному мужу. Не смеет! — настаивал Неволин, подбадривая себя. — Леля не лживая. Она три года любила и ни с кем даже не кокетничала… Почти всегда были вместе… Не могла бы писать такие письма и в то же время обманывать. Она честная женщина. Всегда говорила, что долг обязывает. И к чему ей лгать? Она могла бы написать, что полюбила другого. Ведь они перед женитьбой дали друг другу слово сказать, если кто из них разлюбит. И как он с ней был откровенен. Как доверчив. Как старался исполнить малейшие ее желания. Ничего не жалел. Работал, как вол, для нее. Сколько тратил на нее! Напрасно он взволновался… Из-за этого и пошла кровь. Надо беречься. Еще пять дней, Леля приедет, и он убедится, что подозрения нелепы… Они призраки больного…”
   И Неволин беспокойно подумал, что новое лекарство еще не принесли. Шварц сказала, что через четверть часа принесут.
   — Свиньи! — внезапно раздражаясь, прошептал Неволин, взглянув на часы, и позвонил.
   Прошла минута.
   Ему казалось, что его все забыли. Нарочно никто не идет. А ведь, кажется, хорошо платит Берте.
   Неволин снова звонил.
   Берта, только что оторвавшаяся от уборки соседней комнаты, торопливо вошла и, приветливо улыбаясь при входе к жильцу, спросила:
   — Что угодно?..
   — Лекарство! — раздраженно спросил Неволин и злыми глазами смотрел на молодую, румяную и сильную горничную с вспотевшим озабоченным лицом.
   — Сейчас пойду.
   — Не могли сходить… Это что же?..
   — Но, monsieur, я не виновата. Аптекарь сказал, что лекарство может быть готово через двадцать минут… А двадцати не прошло…
   — Это бессовестно со стороны аптекаря… Не правда ли?.. Прошу вас, сию минуту идите… Только подайте платок… О, господи!..
   И Неволин сердился на Берту и за то, что она здорова, и за то, что она, казалось, безучастна к нему и улыбается, как и госпожа Шварц, лицемерно.
   “И вообще люди большие эгоисты и думают только о себе. Он не такой эгоист! — с наивной уверенностью подумал Неволин и вспомнил, как он заботился о Леле, как сидел целую ночь, когда она захворала.
   Обозленный, он уже мысленно упрекал теперь жену и словно забыл, что она “золотое сердце” и как ухаживала за ним, когда он заболел.
   И внезапно проговорил:
   — Это подло!
   Ему хотелось плакать и от обиды, и от нетерпения поправиться, и от нового злого чувства к женщине, которую так особенно сильно любил, как это казалось.
   Через несколько минут Берта, обливавшаяся потом, принесла лекарство и сказала, улыбаясь добрыми круглыми глазами:
   — Бежала… Теперь примите, и вам будет лучше!
   Он поблагодарил Берту и заискивающе попросил скорей развести один порошок в рюмке с водой. Он нетерпеливо смотрел, как она это делала. Один вид нового лекарства словно бы гипнотизировал его и внушал уверенность, что порошок поможет.
   И как только он выпил до последней капли полрюмки, ему стало сразу легче. Мокрота не душила. Дышать было свободнее. Свист из груди не вылетал.
   — О, благодарю вас, Берта! Идите… Мне ничего не нужно!
   Берта ушла, скрывая под обычной приветливой улыбкой жалость к этому несчастному умирающему господину.
   Неволин смягчился. Берта уже не казалась такой безучастной к нему. И Леля, разумеется, не так виновата, и он напрасно ее подозревает. Через пять дней она приедет и будет сидеть безотлучно при нем.
   “О, теперь я поправлюсь!” — уверенно подумал Неволин.
   И, закрывая глаза, охваченный радостным чувством какой-то необыкновенно счастливой сонной грезы, заснул, широко раскрыв рот.
   Сонный порошок подействовал быстро.


IX


   Известие хозяйки о том, что Неволину, по словам врача, не протянуть и недели, и что жена прислала телеграмму о новой отсрочке, вызвало в Ракитине быстрое решение: вызвать жену к умирающему мужу.
   Пусть хоть умрет верующим в нее “влюбленным дураком”!
   Ракитин жалел “дурака” и обижался за него, как мужчина, который не дался бы в такой обман. Жена Неволина возмущала Ракитина. Но в то же время ему хотелось познакомиться при исключительных условиях с этой хорошенькой, “проблематической барынькой”, как поспешно уже зарисовал ее Ракитин в своем представлении.
   Он изучит “интересный тип”. Недаром он быстро отгадывает женщин и до сих пор пользуется успехом у них. А теперь сердце его кстати было свободно.
   Ракитин помнил адрес. Неволин не раз о нем говорил Ракитину, когда приглашал его навестить их зимой.
   И, подписав “срочная”, Ракитин составил следующую телеграмму:
   “Если хотите застать мужа в живых и облегчить последние его минуты, немедленно выезжайте. Соблаговолите срочно телеграфировать больному о выезде”.
   “Небось, прикатит после такой телеграммы, и бедняга дождется наконец свою мадонну!” — мысленно проговорил Ракитин и вышел.
   С телеграфной станции Ракитин ушел довольный. Последние дни около бедняги Неволина будет любимая жена. И, разумеется, не хотел бы себе сознаться, что очень доволен своим добрым делом и потому, что увидит эту возмущающую его бессердечную женщину, будет часто с нею вместе в комнате умирающего и провожать на прогулках.
   Эта программа уже пробегала в голове Ракитина, когда он возвращался в пансион, взглядывая на проходящих молодых женщин с любопытством.
   У решетки сада пансиона Ракитина остановил молодой красавец англичанин в светлой фланели и, приподнимая фетр, обмотанный кисеей, любезно спросил:
   — Как здоровье вашего соотечественника?
   — Плох! — с умышленной резкостью ответил Ракитин.
   — О-о-о! Но, надеюсь, еще протянет?
   — Пяти дней не проживет! — резко и насмешливо ответил Ракитин.
   Молодой человек, казалось, не считал нужным заметить резкий и явно насмешливый тон Ракитина.
   Он снова значительно протянул свое: “о-о-о!” и с спокойной и вежливой настойчивостью прибавил:
   — Извините, что задерживаю. Позвольте один вопрос?
   — Позволяю.
   — Жена вашего бедного друга приедет?
   Ракитина взорвало.
   Он в упор взглянул в светлые, добродушно-спокойные глаза англичанина.
   “Экая уверенная молодая скотина!” — подумал Ракитин и с дерзкой насмешкой сказал:
   — Не приедет!
   — О-о-о!
   — Вы пари проиграете!
   — Благодарю вас. Очень жаль! — невозмутимо вежливо промолвил молодой человек.
   И, приподняв фетр, вышел на улицу, по-видимому, несколько недоумевающий такой резкости русского писателя.
   А Ракитин, обрадованный, что оборвал высокомерного англичанина, торопливо направился в пансион.
   В коридоре он встретил Берту.
   — Больной все еще спит?
   — Только что проснулся.
   — В постели?
   — Приподняться хотел и не мог…
   — Сиделки еще нет?
   — Нет…
   — О, сейчас придет… сейчас придет! — проговорила откуда-то появившаяся хозяйка. — Я уж была у одной особы… Но только дорого спрашивает… Десять франков в сутки на всем готовом… Это будет стоить пять франков у меня… Самая дешевая цена… Угодно переговорить с особой?.. Верно, и предупредите бедного Неволина?
   Ракитин не спорил о цене, хотя и понимал, что хозяйка делает свой гешефт. Да и неловко, казалось ему, было торговаться.
   “Ну и черт с тобой!” — мысленно промолвил Ракитин и, улыбаясь лукавыми своими глазами, сказал:
   — Надеюсь только, что ваша особа не наведет на больного уныния?
   — Простите… Я не совсем понимаю… Чем может навести уныние сиделка, которую я рекомендую? — не без достоинства проговорила госпожа Шварц и приготовилась обидеться в качестве “слабой женщины”.
   — Разве не понимаете, милая госпожа Шварц, чем сестры милосердия удручают?..
   Ракитин рассмеялся и продолжал:
   — Да своим торжественно-участливым видом, точно хочет сказать: мне жаль умирающего. Или — что, пожалуй, еще хуже — обладает такой наружностью, что больной будет волноваться от раздражения.