И полковница рассказала происшествие с сыном.
   – Ну, что вы скажете на это, братец? – заметила она, когда старик, выслушавший рассказ с большим вниманием, молчаливо покачивал головой.
   – Дддда… – протянул он, словно затрудняясь приискать надлежащее слово для выражения чувства гадливости и отвращения, которое ясно выражалось в гримасе, искривившей его лицо. – Ддда… Что тут сказать? По-моему, эту гнусную тварь, этого (адмирал произнес очень резкое слово)… этого подлеца, передавшего частный разговор товарища, мало выдрать как Сидорову козу. Вот что я тебе скажу, сестра! Хороши товарищи, нечего сказать! В наше время знаешь что делали в корпусе с фискалами?.. Правда, таких немного было… Я помню, как в тысяча восемьсот двадцать шестом году…
   – Вы рассказывали, братец, этот случай, – перебила сестра, зная, что адмирал, раз отклонившись, очень долго будет бродить в воспоминаниях.
   – Рассказывал? То-то… Еле живого подлеца снесли в лазарет. Хорош и директор правления, нечего сказать, хорош! Слушает наушника и гонит со службы не доносчика, а оговоренного… Приди ко мне такой молодец, я бы тотчас его выгнал со службы, как паршивую собаку. Помнил бы! А ему, пожалуй, за это там повышение дали, а? Нынче, сестра, на это иначе смотрят! – заметил старик с презрительной усмешкой.
   Помолчав, он прибавил:
   – А ты сердись не сердись, сестра, но я тебе скажу, что Мите все-таки не следовало разговоров на службе вести… Хотя и частная служба, а все служба, и коль скоро служишь – служи, а мнений не высказывай…
   – Уж слова нельзя сказать! – вставила полковница.
   – Быть может, он и в самом деле там что-нибудь такое говорил, за что похвалить нельзя? – продолжал адмирал.
   – Ах, братец, что вы! Я передавала вам его разговор. Митя никогда не лгал… Я знаю его.
   – То-то знаешь. И я знаю… Положим, в словах его ничего такого нет. Ну, молодость, сердце доброе, поневоле жалость вырвется. И я вот старик, слава богу, государю и отечеству пятьдесят лет служил верой и правдой, и я, говорю, мог бы то же сказать… Все это ничего, а как вдруг да твой Митя… – прибавил Андрей Иванович, понижая голос, и необыкновенно строго и серьезно взглянул на сестру.
   – Митя-то? – проговорила полковница, внезапно пугаясь. – Да бог с вами, братец! К вам иногда такая мысль взбредет в голову, что даже испугаешься! Эка что выдумали!.. Да куда Мите! Он и знакомств-то таких никогда не водит, и характера не такого… Да и пуглив он на эти дела… Поговорить он иногда – это точно, поговорит там насчет разных несправедливостей, а чтобы… Господь с вами! Придет же вам в голову, братец Андрей… даже напугали!..
   – Ну и слава богу. Нынче ведь, сама знаешь, всякая мысль придет в голову. Вот еще сегодня в газете пишут…
   Адмирал пустился в политику. Ах, что такое делается! Что пишут! Он искренно возмущался разрушительными стремлениями, имевшими целью, как он полагал, добросовестно цитируя передовую статью, уничтожить решительно все: дворцы, памятники, дома, магазины, лавки, отобрать у всех имущество и деньги, словом – не оставить ничего в целости и затем перерезать, повесить, перетопить всех, несочувствующих такому решительному образу действий. Когда Андрей Иванович прочитывал такие статьи, он приходил в негодование, хотя и решительно отказывался понимать, как все это может быть, и иногда даже подозревал, не хватил ли автор статьи через край, приписывая такие намерения.
   – Теперь я получаю восемьсот пятьдесят рублей пенсии! – говаривал старик, пытаясь на конкретном примере уяснить себе вопрос. – Получаю я за какую ни на есть, а все за службу. Хорошо. И что же? Так вот придут ко мне они и скажут: «Шабаш твоей пенсии, а тебе, адмиралу, капут!» Разве это справедливо? Уж если отнимать по совести, – фантазировал, бывало, старик, – то отними ты у тех, кто там разными хапанцами да арендами, да землями, да мало ли чем неправедно набил себе мошну, но за что же у меня?.. За то, что я по чести прожил свой век!? Шалишь, братцы!
   Но так как никто к старику за пенсией не приходил, то он, помечтавши после прочтения передовой статьи на эту щекотливую тему, скоро успокаивался насчет всеобщего разрушения. Тем не менее нельзя сказать, чтобы он оставался совершенно равнодушным, когда от таких статей переходил к вопросам, имеющим отношение к более близким интересам. Старик нередко негодовал и возмущался, что много несправедливостей и несовершенств творится в божьем мире и что дела на свете идут не так, как бы им следовало идти.
   – Но все это поправимо и без того, чтобы отнимать у него пенсию, – философствовал адмирал. – Ну, можно, пожалуй, сократить ее, что ли, – жертвовал он самоотверженно pour le bien public [5] частью пенсии, – если находят, что она велика; вероятно, и другие согласятся на это… Все поправимо, стоит только всем действовать по совести, по чести, не обижая никого. Тогда и разрушать ничего не придется…
   – Каждый поступай по совести, а у кого совести нет, того на Сахалин! Не так ли, сестра?
   Таким вопросом обыкновенно заканчивались политические соображения старика, на склоне жизни получившего вкус к политике. Прежде он о ней и не думал.
   И теперь адмирал, несмотря на нетерпение сестры, не охотницы до рассуждений о предметах, не имеющих непосредственного интереса, – заставил сперва сестру выслушать себя, прежде чем задать ей вышеприведенный вопрос.
   Она, конечно, не задумалась бы в эту минуту не только сослать на Сахалин, но даже и куда-нибудь подальше директора правления, выгнавшего со службы ее сына, – о том мерзавце и говорить нечего, – но, как практическая женщина, очень хорошо понимала, что это невозможно. И потому на «философию» брата ответила без всякого философского спокойствия:
   – Когда еще это все будет, а пока Митю-то выгнали!.. Но я этого дела так не оставлю.
   – Что ж ты думаешь делать? – спросил адмирал, взглядывая с некоторым беспокойством на сестру.
   Она рассказала о своем плане идти в правление и спрашивала совета.
   – О, когда нужно, я сумею, братец, говорить самым дипломатическим языком! – прибавила она в успокоение брата Андрея и при этом взглянула на него с такой самоуверенностью, что после этого, казалось, усомниться в ее дипломатических способностях было преступлением.
   Однако брат отрицательно и энергично покачал головой. Она только напрасно пойдет туда. Уж если директор уволил, не разобравши даже дела, то нечего с таким человеком и разговаривать.
   – Но, быть может, ему наплели на Митю.
   – Тем хуже. Зачем слушает!
   – Так неужели так и оставить эту подлость? Нет, братец, я не согласна. Если директор оказался мерзавцем, я ему выскажу это, – она уж забыла в эту минуту о дипломатии, – а потом пойду к другому. Кто там выше?.. Вы знаете, братец? У них Совет еще есть… Так я найду и туда дорогу.
   – Не ходи, сестра! Уж если ты так хочешь, я сам схожу к директору, хоть, признаюсь, и не надеюсь на успех, но попытаюсь. По крайней мере, я поговорю толком, объяснюсь.
   – Отчего же мне не сходить? Точно я дура какая, толком не умею говорить. Слава богу, вы знаете, братец, детей определила я, из инвалидного капитала четыре года не хотели выдавать пенсии, все говорили: выйдут новые правила! – а я все-таки получила. Говорить-то я толком умею. Меня, слава богу, знают там. Спросите-ка у них, как я говорю!.. – отстаивала свои права полковница.
   – То-то очень уж ты говоришь… Кипяток! Да ты там, пожалуй, директору такого напоешь, что потом к мировому. Ведь у тебя язык, когда ты вспылишь, известный!
   – А у вас, братец, не язык, что ли?..
   – Все-таки я хладнокровнее тебя, сестра Мария.
   – Ну, братец Андрей, а вспомните-ка ваше хладнокровие, когда вы… Ну, да что вспоминать… У нас в крови это…
   Дело, по обыкновению, чуть было не дошло до горячего спора между братом и сестрой. Адмирал стал горячиться, доказывая, что он владеет собой и что морская служба приучила его к этому; полковница тоже горячилась, ссылаясь на правительственные учреждения, которые хорошо знают: умеет ли она говорить. По счастию, лакей доложил, что подан самовар, и старик прекратил спор, заметив:
   – Тебя не переспоришь. Пойдем-ка чай пить…
   За чаем однако полковница согласилась, чтобы адмирал отправился к директору и поговорил с ним, так как «мужчина мужчину более слушает» – этот мотив старик придумал для успокоения сестры; если же будет неудача, тогда полковница пойдет к председателю Совета. Кроме того, брат обещал похлопотать за Митю у одного старого товарища, который имеет связи с разными банками. Завтра же он пойдет и попросит. Бог даст, что-нибудь и удастся.
   – Спасибо вам, брат Андрей! – с чувством проговорила Марья Ивановна, останавливая нежный взгляд на брате, всегда принимавшем горячее участие в ее судьбе, – вы…
   – А Митя как… философом? – перебил старик, торопясь замять излияния сестры.
   – Именно философ… Пожалуй, если он и недоволен, что остался без места, так больше из-за меня. Вы знаете, какой Митя деликатный; скорей все мне отдаст, чем от меня возьмет. Недавно завелись у него какие-то десять рублей, он принес: «нате, говорит, маменька, Любе платье сделайте». Теперь вот, верно, об уроках хлопочет… Всем хорош, только одно: совсем он тюлень какой-то, и нет у него никакой амбиции, как у других. Точно ничего он и не хочет!.. Я иной раз дивлюсь даже…
   – Да, мальчик он добрый! – согласился старик. – Не эгоист, как бывают другие дети.
   Кто эти «другие», старик не прибавил, а полковница благоразумно сделала вид, что не слыхала последних слов.
   Разговор перешел на другие предметы, и адмирал, между прочим, поднял вопрос о даче.
   – Какая дача! – воскликнула Марья Ивановна.
   – Разве Федя не догадался об этом? Он, слава богу, получает – шутка сказать – три тысячи жалованья, один, и его не разорило бы прислать каких-нибудь сто рублей, чтобы мать и маленькая сестра отдохнули летом.
   – Он предлагал, братец, он предлагал! – с внезапной быстротой возразила Марья Ивановна, – еще на днях писал об этом.
   Несмотря на похвальбу полковницы своими дипломатическими способностями, только что сказанная в защиту сына ложь была заметна. И торопливость, с которой она тотчас же отвела взгляд с брата на самовар, и какая-то неестественная быстрота ее возражения выдавали ее совсем. Однако адмирал, в свою очередь, сделал вид, что не заметил смущения сестры, и, помолчав, проговорил:
   – Нынешним летом и я собираюсь, сестра, на дачу!
   – Вы? – изумилась Марья Ивановна, хорошо знавшая, что старик терпеть не мог дач и всегда летом оставался в своей квартирке во дворе, в четырнадцатой линии.
   – Чему ты удивляешься? Ну да, я! Не все же киснуть в городе. Давеча и доктор советовал; вам, говорит, морской воздух нужен. Вот собираюсь на неделе съездить в Мартышкино посмотреть дачу. Там и воздух, и дачи, говорят, дешевые… Ты ведь жила там?
   – Да, там можно дешево найти дачку.
   – Но только одному жить скучно. Если бы ты согласилась вместе с Любочкой и Митей, а? Я бы очень был рад.
   У полковницы навернулась на глаза жгучая слеза. Но старик опять-таки ничего не заметил и, вставая из-за стола, проговорил:
   – Смотри же, сестра, это дело решенное. Переезжайте ко мне на дачу; так и крестнице моей, Любочке, скажи… Надо и мне подышать свежим воздухом. И то по временам так ломит поясницу, так ломит… Эй, Понт, едем на дачу! Слышишь? – весело крикнул старик.



VI


   Дня через два, в самый разгар домашних хлопот полковницы, когда она, возвратившись с рынка, стояла посреди гостиной, с засученными рукавами, в переднике, со щеткой в одной руке и тряпкой в другой, только что окончив перемывку цветов, – вслед за звонком, в гостиную вошла элегантно и со вкусом одетая, красивая и изящная молодая женщина, высокая, стройная, резкая брюнетка с матовым цветом нежной кожи, правильными чертами прекрасного, но несколько холодного и безвыразительного лица. Сходство с полковницей невольно бросалось при взгляде на эту даму, но какая разница между матерью и дочерью! Она резко сказывалась в сдержанности и мягкости манер, спокойном, строгом даже, взгляде блестящих черных глаз, в этой выхоленности, свидетельствующей, что мелкие и тяжкие заботы недостаточной жизни незнакомы молодой женщине. Улыбка, появившаяся на ее лице при виде полковницы в таком наряде и вооружении, не скрыла озабоченного выражения ее лица.
   – Наденька, это ты! А я думала, кто бы это? – воскликнула полковница, обнимая дочь.
   – Вы, маменька, по обыкновению, вечно чиститесь.
   – Нельзя же… У меня прислуг нет. Ну, садись, снимай шляпку да рассказывай, что у вас… Все здоровы? Кофе будешь пить?
   – Я, маменька, ненадолго. У меня тоже дом на руках! – проговорила она с важностью молодой хозяйки. – Я приехала к вам на минуточку – поговорить о Мите.
   – Разве место какое есть? Муж нашел?
   – Какое место! Коле, маменька, не до того. Он так занят, так занят!.. Ему теперь дали новое поручение… Его, маменька, выбрали, как лучшего товарища прокурора, и, быть может, даже наверное, карьера его будет блестящая, если только…
   Она остановилась на минуту и прибавила с ядовитостью:
   – Если только братцу не угодно будет помешать нам!
   Братцу! Какому братцу? Полковница ровно ничего не понимала. Она широко раскрыла глаза и даже выпустила незаметно из рук тряпку, которую захватила с собой, присев на стул возле дочери.
   – Да говори ты, Наденька, толком. Что это у тебя за манера прежде напугать, а потом сказать, в чем дело? Прежде у тебя этого не было. Верно, от благоверного научилась.
   – Я, кажется, маменька, говорю понятно! – усмехнулась чуть-чуть Наденька. – Я говорю о Мите. Точно вы не знаете, за какие хорошие дела он потерял место?
   – Что ты врешь, Наденька. За какие дела!.. С ним подлость сделали, он и потерял!
   Наденька, не спеша, вынула из кармана своего пальто нумер газеты и проговорила:
   – Не хотите ли прочесть, маменька, что пишут в московской газете, – серьезной, маменька, газете. Или, позвольте, я сама вам прочту.
   Совсем ошалевшая при виде газеты, в которой почему-то пишут о Мите, полковница ничего не сказала, и Наденька твердо и не без чувства прочитала следующий параграф:
   «Нам сообщают из верного источника, что на днях, в правлении такой-то дороги, служащие, возмущенные безнравственными мнениями одного из своих сослуживцев, не окончившего нигде курса молодого человека К., тотчас же решили исключить его из своей среды и подали заявление начальству, что они не желают служить вместе с таким господином. Молодого человека немедленно уволили, но почему-то дело это не получило дальнейшего хода. Во всяком случае, честь и слава товарищам, не остановившимся перед честным исполнением своей патриотической обязанности из страха перед петербургским либерализмом, мишура которого, к несчастью, ослепляет наши глаза. Если б все поступали по примеру служащих *** правления, давно бы зло было сметено с лица русской земли».
   Полковница выслушала и остолбенела от изумления.
   – Когда я прочла это, маменька, мне чуть не сделалось дурно… Вы тогда иначе рассказывали…
   – И ты веришь газете, а не веришь брату!? – воскликнула мать. – Все, что здесь написано, все это вот что… тьфу, тьфу и тьфу!
   С этими словами полковница даже забыла, что пол уже вычищен, вырвала из рук дочери газету и, бросая ее на пол, плюнула три раза.
   – Ах, маменька, какая вы, право… Ведь нет дыма без огня! Даже и то, что Митя высказывал, очень не рекомендует его… Не перебивайте меня: дайте мне досказать, маменька, пожалуйста. Я приехала к вам не для ссоры, а чтоб поговорить с вами, как дочь, как друг… Мне, конечно, жаль Митю, как брата, но, с другой стороны, за что его жалеть, если он всех нас не жалеет? Вообще Митя странно себя ведет: не окончил курса, был в деревне учителем, менял места, преднамеренно избегает положения, которое необходимо иметь каждому честному и порядочному человеку… одним словом…
   У полковницы давно клокотало в груди, но она сдерживала себя, желая выслушать до конца. Наденька продолжала:
   – И вы, маменька, уж извините, слишком доверчивы. Станет вам Митя открываться, как же! Он, быть может, мало ли с кем видится, мало ли что замышляет!.. Ему терять нечего, а нам с мужем… И теперь! Могут узнать, что брат жены товарища прокурора исключен за предосудительные взгляды. Очень приятно!.. Вы хорошо бы сделали, маменька, если б поговорили с Митей, чтоб он, знаете ли, лучше куда-нибудь уехал отсюда… мы бываем у вас… вы понимаете, маменька, наше положение?.. И, наконец, мало ли что может случиться! Ни за кого нельзя ручаться… Для таких людей нет ничего святого, маменька… К сожалению, и за брата нельзя ручаться… Он всегда…
   – Это ты что? Мужнины слова повторяешь! – не могла уже более слушать полковница. – Такой подлости сама ты не выдумала бы… И ты смела приехать ко мне предлагать выгнать Митю?.. – проговорила, задыхаясь, полковница.
   – Я, маменька, не маленькая, понимаю вещи… Я ничего не предлагаю, но только приехала сказать, что из-за какого-нибудь безумного дурака мы не желаем рисковать своим положением, будущностью детей… Как вам угодно, но только не сердитесь, маменька, мы должны отказаться от удовольствия посещать вас, если брат будет жить с вами. Я сама мать…
   – Вон, сию же минуту вон!.. – разразилась наконец полковница, не помня себя от бешенства. – Ишь, с чем пожаловала!.. Прогони сына… Ах, ты… Да если бы он в самом деле был преступник, так я не отреклась бы от него, а то для вас… Вы с муженьком уже давно от меня глаза воротите… Вон… вон, подлая тварь!
   И полковница заметалась, как бешеная, по комнате.
   – Что за выражения! Вы, кажется, по-прежнему заимствуете их на Сенной! [6] – презрительно сказала Наденька, с достоинством выходя из гостиной.
   – Вон, подлая!.. Ирина! – гремела полковница, – эту даму никогда не принимать… Слышишь!
   – Очень нужно приезжать!
   Долго еще не могла придти в себя полковница. Долго еще она ходила по комнате… «Родная дочь… Хороша! Такая подлость… Недаром брат Андрей всегда ее не любил…» В голове у бедной полковницы был какой-то хаос. Родная дочь, газета, Митя, «дальнейший ход», все эти слова проносились бестолково в ее голове, раздражали и хватали ее за сердце. Поступок дочери поразил ее своей неожиданностью. Этого она не ожидала. Даже и такая крепкая старуха, как полковница, не выдержала и, после сильного припадка гнева, пришла в свою комнату, бросилась в постель и зарыдала, как беспомощный ребенок.



VII


   Но мысль о «подлой» газете, которая лежала там, в гостиной, скоро подняла на ноги полковницу и возвратила к ней обычную энергию. Она еще раз перечла ненавистный параграф и сожалела, что не она, а адмирал будет объясняться с директором правления. Вот какую гадость напечатали!.. Решить самой написать опровержение, чтобы послать в газету, было делом недолгого раздумья… Однако и беседа дочери и эта газета несколько смутили ее. «А что, если в самом деле, Митя?..» – подумала она с ужасом.
   Когда Митя вернулся домой, она пошла к нему в комнату и сделала ему следующий краткий допрос:
   – Послушай, Митя, ты правду мне сказал: ничего такого не говорил там?
   – Я вам объяснил. Сами видите, что ничего такого.
   – Хорошо. А с какими-нибудь подозрительными лицами ты не знаком?
   – Что вы, маменька! У меня и вообще-то мало знакомых, вы знаете их. Что в них подозрительного?
   – А каких-нибудь там запрещенных книг не держишь?
   – Да что вы!
   – Читаешь, может быть? Ты от матери, Митя, не скрывай.
   – Ей-богу, ни разу не читал. Где их достать!
   – Ну, ладно, Митя. Так посмотри-ка, какую пасквиль про тебя напечатали. Сегодня твоя сестрица привезла. Ты к ним не ходи, Митя, слышишь… Она боится… карьеру, видишь ли, ты им испортишь.
   Молодой человек улыбнулся, пожав плечами, взял газету и стал читать.
   – Все вздор. Никакие товарищи не возмущались, напротив все, большинство меня же поддерживало в споре… Вся статья – вранье, – проговорил он. – Теперь много, маменька, пакостей печатают! И из-за чего только историю раздули!.. – прибавил Дмитрий Алексеевич, на которого однако слова статьи «дальнейший ход» произвели не особенно приятное впечатление. – Еще слава богу, что всю фамилию не напечатали.
   – А вот я сама их пропечатаю!.. – вдруг заявила полковница.
   – Что вы, маменька? – испугался Дмитрий Алексеевич.
   – Я покажу – какая я маменька, если ты такой рохля! – проговорила мать, выходя из комнаты сына.
   Целый вечер она сидела взаперти у себя в комнате, сочиняя ответ. Много листов она перепортила и наконец остановилась на следующем литературном произведении, которое перечла не без некоторого авторского удовольствия:

   «Господин редактор!


   Я удивляюсь, как в такой серьезной газете, как Ваша, Вы решились поместить подлую и нелепую ложь, касающуюся моего сына, выдуманную каким-нибудь негодяем, благоразумно скрывшим свою фамилию. Тень, кидаемая на моего сына, ложится и на меня, а потому, милостивый государь, как мать и вдова подполковника, кровью доказавшего преданность престолу и отечеству, я уведомляю Вас, что все Вами лживо напечатанное есть гнусная и презренная выдумка. Никаких возмутительных разговоров сын мой, обозначенный в статье буквою К., не вел и вести не станет, и никогда товарищи его не просили сына оставлять службу. Уволил его, без всякой причины, директор правления, получивший презренные сведения по доносу наушника. Предоставляю судить о благородстве такого поступка Вам, г. редактор, а я с своей стороны могу присовокупить, что вышеизложенное могут подтвердить все служащие в правлении, конечно, кроме наушника, лишившего неповинного сына места. Прошу письмо мое напечатать, дабы исправить вред незапятнанной репутации как моего невинного сына, так и моей, а равно успокоить прах моего мужа, прослужившего тридцать пять лет беспорочно и умершего от ран на поле чести. Печатать такие пасквили довольно подло, многоуважаемый редактор. Остаюсь вдова-подполковница, Мария Кропотова».

   – Что ты скажешь, Митя, насчет этого письма, а? – спрашивала полковница сына, прочитав ему свое произведение.
   Сын испугался.
   – Вы хотите его послать?
   – А ты думал как? Не для себя же я его писала.
   – Что вы, маменька… Бросьте лучше его в печку.
   – Это почему? Разве худо написано?
   – Право, бросьте… Написано оно недурно, но не поднимайте вы этой глупой истории.
   – Ах, ты, трус, трус!.. Какая тут история? Разве можно так оставить это дело… Или, может быть, ты в самом деле говорил возмутительные речи?
   – Ничего я не говорил, уверяю вас, а все-таки прошу вас, не посылайте письма. И наконец я сам могу написать… я не малолетний, чтоб за меня вы писали.
   Больших трудов стоило сыну уговорить полковницу хоть посоветоваться с дядей Андреем.
   – На это я согласна. Но, во всяком случае, так оставить нельзя… Эх, ты… тюлень, тюлень… Даже на пасквиль не умеешь ответить, а тоже фанаберия!..
   «История» с Дмитрием Алексеевичем стала известна среди родных и знакомых. Они приходили, под видом участия, узнать, в чем дело, и Марья Ивановна несколько раз повторяла, какую подлость сделали с Митей. Однако многие родственники были убеждены, что Дмитрий Алексеевич, в самом деле, подозрительный человек, и Дмитрий Алексеевич очутился в глазах некоторых в положении зачумленного. Полковница негодовала, узнав как-то стороной о таких сплетнях. К довершению всего, через неделю после происшествия, полковница получила от старшего сына, Феди, письмо, начало которого было следующее:

   «Дорогая маменька!


   С прискорбием узнал я из вашего письма, что брат Дмитрий опять лишился места, и хоть вы пишете, что по проискам других, но стороной я узнал, что тут не одни происки, а также и вина брата. Как мне ни жаль его, маменька, я принужден откровенно сказать, что с его стороны наконец просто недобросовестно до сих пор вести неопределенное существование и, таким образом, быть вам в тягость. Нельзя же в самом деле оставаться век свой младенцем! Хоть брата бог не наградил большим умом, но не настолько обидел его, чтобы он не мог сообразить нелепости всех своих поступков. Я слышал, что он лишился места, позволив себе высказывать мнения, едва ли уместные и своевременные. Это похоже на него, и я, как любящий брат, решаюсь просить вас, маменька, внушить брату, – он вас слушает и уважает, – что его поведение компрометирует всех его близких и может окончиться печально для него самого. Все мы понимаем, не хуже, если не лучше его, что жизнь представляет многие несовершенства; но несовершенства эти, во-первых, условны, а во-вторых, вовсе и не таковы, какими их желают представить люди, знакомые с жизнью по книгам и пустым односторонним статьям или вовсе ни с чем не знакомые, а воображающие себя умнее других. Едва ли глупый идеализм брата, его неумение обойти подводные камни практической жизни и примириться с необходимым злом жизненной карьеры, не способен увлечь его на путь очень опасный. К прискорбию, мы видим, к чему он приводит. Да сохранит нас всех господь бог от этого несчастия, но я боюсь, что бедный брат уже стоит на этом пути. Если мои предположения справедливы, то пусть он не считает меня братом, как ни больно мне лишиться брата.