— И маленькая Адя едет, и Анютка едет, а тебя, Чижик, мама не берет. Уж я просил маму, чтобы и тебя взяли с нами, так не хочет…
   — Зачем меня брать-то? Лишний расход.
   — С тобою было бы веселее.
   — Небось, и без меня не заскучишь… День-то не беда тебе без Чижика побыть… А я и сам попрошусь со двора. Тоже и мне в охотку погулять… Ты как полагаешь?
   — Иди, иди, Чижик! Мама, верно, пустит…
   — То-то надо бы пустить… Во весь месяц ни разу не ходил со двора…
   — А ты куда же пойдешь, Чижик?
   — Куда пойду? А сперва в церкву пойду, а потом к куме-боцманше заверну… Ейный муж мне старинный приятель… Вместе в дальнюю ходили… У них посижу… Покалякаем… А потом на пристань схожу, матросиков погляжу… Вот и гулянка… Однако спи, Христос с тобой!
   — Прощай, Чижик! А я тебе гостинца от бабушки привезу… Она всегда дает…
   — Кушай сам на здоровье, голубок!.. А коли не пожалеешь, лучше Анютке дай… Ей лестнее.
   — И ей дам… и тебе! — сонным голосом пролепетал Шурка.
   Шурка всегда угощал своего пестуна лакомствами, нередко нашивал ему и куски сахару. Но от них Чижик отказывался и просил Шурку не брать «господского припаса», чтобы не вышло какой кляузы.
   И теперь, тронутый вниманием мальчика, он проговорил с нежностью, на какую только был способен его грубоватый голос:
   — Спасибо тебе за ласку, милый… Спасибо… Сердчишко у тебя, у мальца, доброе… И рассудлив по своему глупому возрасту… и прост… Бог даст, как вырастешь, и вовсе будешь форменным человеком… правильным… Никого не забидишь… И бог за то тебя любить будет… Так-то, брат, лучше… Никак уж и уснул?
   Ответа не было. Шурка уже спал.
   Чижик перекрестил мальчика и тихо вышел из комнаты.
   На душе у него было светло и покойно, как и у этого ребенка, к которому старый, не знавший ласки матрос привязался со всею силою своего любящего сердца.


X


   На следующее утро, когда Лузгина, в нарядном шелковом голубом платье, с взбитыми начесами светло-русых волос, свежая, румяная, пышная и благоухающая, с браслетами и кольцами на белых пухлых руках, торопливо пила кофе, боясь опоздать на пароход, Федос приблизился к ней и сказал:
   — Дозвольте, барыня, отлучиться со двора сегодня.
   Молодая женщина подняла на матроса глаза и недовольно спросила:
   — А тебе зачем идти со двора?
   В первое мгновение Федос не знал, что и ответить на такой «вовсе глупый», по его мнению, вопрос.
   — К знакомым, значит, сходить, — отвечал он после паузы.
   — А какие у тебя знакомые?
   — Известно, матросского звания…
   — Можешь идти, — проговорила после минутного раздумья барыня. — Только помни, что я тебе говорила… Не вернись от своих знакомых пьяным! — строго прибавила она.
   — Зачем пьяным? Я в своем виде вернусь, барыня!
   — Без своих дурацких объяснений! К семи часам быть дома! — резко заметила молодая женщина.
   — Слушаю-с, барыня! — с официальной почтительностью ответил Федос.
   Шурка удивленно посмотрел на мать. Он решительно недоумевал, за что мама сердится и вообще не любит такого прелестного человека, как Чижик, и, напротив, никогда не бранит противного Ивана. Иван и Шурке не нравился, несмотря на его льстивое и заискивающее обращение с молодым барчуком.
   Проводив господ и обменявшись с Шуркой прощальными приветствиями, Федос достал из глубины своего сундучка тряпицу, в которой хранился его капитал — несколько рублей, скопленных им за шитье сапог. Чижик недурно шил сапоги и умел даже шить с фасоном, вследствие чего, случалось, получал заказы от писарей, подшкиперов и баталеров.
   Осмотрев свои капиталы, Федос вынул из тряпки одну засаленную рублевую бумажку, спрятал ее в карман штанов, рассчитывая из этих денег купить себе восьмушку чаю, фунт сахару и запас махорки, а остальные деньги, бережно уложив в тряпочку, снова запрятал в уголок сундука и запер сундук на ключ.
   Поправив огонек в лампадке перед образком у изголовья, Федос расчесал свои черные как смоль баки и усы, обулся в новые сапоги и, облачившись в форменную матросскую серую шинель с ярко горевшими медными пуговицами и надевши чуть-чуть набок фуражку, веселый и довольный вышел из кухни.
   — Обедать нешто дома не будете? — кинул ему вдогонку Иван.
   — То-то не буду!..
   «Экая необразованная матросня! Как есть чучила», — мысленно напутствовал Федоса Иван.
   И сам он, франтовато одетый в серый пиджак, в белой манишке, воротник которой был повязан необыкновенно ярким галстуком, с бронзовой цепочкой на жилете, глядя в окно на проходившего Чижика, презрительно оттопырил толстые свои губы, покачал кудластой головой с рыжими волосами, обильно умащенными коровьим маслом, и в маленьких его глазках сверкнул огонек.


XI


   Федос первым делом направился в Андреевский собор и как раз попал к началу службы.
   Купив копеечную свечку и пробравшись вперед, он поставил свечку у образа Николы-угодника и, вернувшись, стал совсем позади, в толпе бедного люда. Всю обедню он выстоял серьезный и сосредоточенный, стараясь направить мысли на божественное, и усердно и истово осенял себя широким, размашистым крестным знамением. При чтении евангелия он умилился, хотя и не все понимал, что читали. Умилялся и при стройном пении певчих и вообще находился в приподнятом настроении человека, отрешившегося от всяких житейских дрязг.
   И, слушая пение, слушая слова любви и милосердия, произносимые мягким тенорком священника, Федос уносился куда-то в особый мир, и ему казалось, что там, «на том свете», будет необыкновенно хорошо и ему и всем матросам, куда лучше, чем было на грешной земле…
   Нравственно удовлетворенный и как бы внутренне сияющий, вышел Федос по окончании службы из церкви и на паперти, где толпились по обе стороны и по бокам ступеней лестницы нищие, оделил по грошику десять человек, подавая преимущественно мужчинам и старикам.
   Все еще занятый разными, как он называл, «божественными» мыслями насчет того, что господь все видит и если, попускает на свете неправду, то более всего для испытания человека, готовя потерпевшему на земле самую лучшую будущую жизнь, которой, разумеется, не видать как ушей своих форменным «арестантам» из капитанов и офицеров, — Чижик ходко шагал в один из дальних переулков, где в маленьком деревянном домишке нанимали комнату отставной боцман Флегонт Нилыч и его жена Авдотья Петровна, имевшая на рынке ларек со всякою мелочью.
   Низенький и худощавый старик Нилыч, бодрый еще на вид, несмотря на свои шестьдесят с лишком лет, сидел за накрытым цветною скатертью столом в чистой ситцевой рубахе, широких штанах и в башмаках, надетых на босые ноги, и слегка вздрагивающею костлявою рукою с предусмотрительной осторожностью наливал из полуштофа в стаканчик водку.
   И в выражении его морщинистого, отливавшего старческим румянцем лица с крючковатым носом и большой бородавкой на выбритой по случаю воскресенья щеке и маленьких, все еще живых глаз было столько сосредоточенного благоговейного внимания, что Нилыч и не заметил, как в двери вошел Федос.
   И Федос, словно бы понимая всю важность этого священнодействия, дал знать о своем присутствии только тогда, когда стаканчик был налит до краев и Нилыч его выцедил с видимым наслаждением.
   — Флегонту Нилычу — нижайшее! С праздником!
   — А, Федос Никитич! — весело воскликнул Нилыч, как звали его все знакомые, пожимая Федосу руку. — Садись, братец, сейчас шти Авдотья Петровна принесет…
   И, наливая вновь стаканчик, поднес его Федоту.
   — Я, брат, уж колупнул.
   — Будь здоров, Нилыч! — проговорил Чижик и, медленно выпив рюмку, крякнул.
   — И где это ты пропадал?.. Уж я в казармы хотел идти… Думаю: совсем забыл нас… А еще кум…
   — В денщики попал, Нилыч…
   — В денщики?.. К кому?..
   — К Лузгину, капитану второго ранга… Может, слыхал?
   — Слыхал… Ничего себе… Ну-кось!.. вторительно?..
   И Нилыч снова налил стаканчик.
   — Будь здоров, Нилыч!..
   — Будь здоров, Федос! — проговорил и Нилыч, выпивая в свою очередь.
   — С им-то ничего жить, только женка его, я тебе скажу…
   — Зудливая нешто?
   — Как есть заноза, и злющая. Ну, и о себе много полагает. Думает, что белая да ядреная, так уж лучше и нет…
   — Ты у них по какой же части?
   — В няньках при барчуке. Мальчонка славный, душевный мальчонка… Кабы не заноза эта самая, легко было бы жить… А она всем в доме командует…
   — А сам?
   — То-то он у ней вроде бытто подвахтенного. Перед ей и не пикнет, а, кажется, с рассудком человек… Совсем в покорности.
   — Это бывает, братец ты мой! Бы-вает! — протянул Нилыч.
   Сам он, когда-то лихой боцман и «человек с рассудком», тоже находился под командой своей жены, хотя при посторонних и хорохорился, стараясь показать, что он ее нисколько не боится.
   — Дайся только бабе в руки, она тебе покажет кузькину маменьку. Известно, в бабе настоящего рассудка нет, а только одна брехня, — продолжал Нилыч, понижая голос и в то же время опасливо посматривая на двери. — Бабу надо держать в струне, чтобы понимала начальство. Да что это моя-то копается? Рази пойти ее шугануть!..
   Но в эту минуту отворилась дверь и в комнату вошла Авдотья Петровна, здоровая, толстая и высокая женщина лет пятидесяти с очень энергичным лицом, сохранившим еще остатки былой пригожести. Достаточно было взглянуть на эту внушительную особу, чтобы оставить всякую мысль о том, что низенький и сухонький Нилыч, казавшийся перед женой совсем маленьким, мог ее «шугануть». В засученных красных ее руках был завернутый в тряпки горшок со щами. Сама она так и пылала.
   — А я думала: с кем это Нилыч стрекочет?.. А это Федос Никитич!.. Здравствуйте, Федос Никитич… И то забыли! — говорила густым, низким голосом боцманша.
   И, поставивши горшок на стол, протянула куму руку и бросила Нилычу:
   — Поднес гостю-то?
   — А как же? Небось, тебя не дожидались!
   Авдотья Петровна новела взглядом на Нилыча, точно дивясь его прыти, и разлила по тарелкам щи, от которых шел пар и вкусно пахло. Затем достала из шкафчика с посудой еще два стаканчика и наполнила все три.
   — Что правильно, то правильно! Петровна, братец ты мой, рассудливая женщина! — заметил Нилыч не без льстивой нотки, умильно глядя на водку.
   — Милости просим, Федос Никитич, — предложила боцманша.
   Чижик не отказался.
   — Будьте здоровы, Авдотья Петровна! Будь здоров, Нилыч!
   — Будьте здоровы, Федос Никитич.
   — Будь здоров, Федос!
   Все трое выпили, у всех были серьезные и несколько торжественные лица. Перекрестившись, начали хлебать в молчании щи. Только по временам раздавался низкий голос Авдотьи Петровны:
   — Милости просим!
   После щей полуштоф был пуст.
   Боцманша пошла за жареным и, возвратившись, вместе с куском мяса поставила на стол еще полуштоф.
   Нилыч, видимо, подавленный таким благородством жены, воскликнул:
   — Да, Федос… Петровна, одно слово…
   К концу обеда разговор сделался оживленнее. Нилыч уже заплетал языком и размяк. Чижик и боцманша, оба красные, были клюкнувши, но нисколько не теряли своего достоинства.
   Федос рассказывал о «белобрысой», о том, как она утесняет Анютку и какой у них подлый денщик Иван, и философствовал насчет того, что бог все видит и наверное быть Лузгинихе в аду, коли она не одумается и не вспомнит бога.
   — Как вы полагаете, Авдотья Петровна?
   — Другого места ей не будет, сволочи! — энергично отрезала боцманша. — Мне знакомая прачка тоже сказывала, какая она уксусная сука…
   — Небось, там, в пекле значит, ее отполируют в лучшем виде… От-по-ли-ру-ют! Сделайте одолжение! Не хуже, чем на флоте! — вставил Нилыч, имевший, по-видимому, об аде представление как о месте, где будут так же отчаянно пороть, как и на кораблях. — А повару раскровяни морду. Не станет он тогда кляузничать.
   — И раскровяню, ежели нужно будет… Совсем оголтелый пес. Добром не выучишь! — проговорил Чижик и вспомнил об Анютке.
   Петровна стала жаловаться на дела. Совсем нынче подлые торговки стали, особенно из молодых. Так и норовят из-под носа отбить покупателя.
   — А мужчинское известное дело. Матрос да солдат к молодым торговкам лезет, как окунь на червя. Купит на две копейки, а сам, бесстыдник, норовит уколупнуть бабу на рубь… А другая подлющая баба и рада… Так зенками и вертит…
   И, словно припомнив какую-то неприятность, Петровна приняла несколько воинственный вид, подперев бок своею здоровенною рукой, и воскликнула:
   — А я терплю-терплю, а глаза черномазой Глашке выцарапаю! Знаете Глашку-то?.. — обратилась боцманша к Чижику. — Вашего экипажа матроска… Марсового Ковшикова жена?..
   — Знаю… За что же вы, Авдотья Петровна, хотите Глашку проучить?
   — А за то самое, что она подлая! Вот за что… У меня покупателев неправильно отбивает… Вчера подошел ко мне антиллерист… Человек уж в возрасте в таком, что старому дьяволу нечего разбирать бабьи подлости… Ему на том свете уж и паек готов… Ну, подошел к ларьку — так по правилам, значит, уж мой покупатель, и всякая честная торговка должна перестать драть глотку на зазыв… А Глашка заместо того, мерзавка, грудь пятит, чтобы ульстить антиллериста, и голосом воет: «Ко мне, кавалер! Ко мне, солдатик бравый!.. Я дешевле продам!» И зубы скалит, толсторожая… И что бы вы думали?.. Старый-то облезлый пес облестился, что его, дурака, молодая баба назвала бравым солдатиком, и к ней… У нее и купил. Ну, и отчесала же я их обоих: и антиллериста и Глашку!.. Да разве эту подлюгу словом проймешь!
   Федос и в особенности Нилыч хорошо знали, что Петровна в минуты возбуждения ругалась не хуже любого, боцмана и могла, казалось, пронять всякого. Недаром все на рынке — и торговки и покупатели — боялись ее языка.
   Однако мужчины из деликатности промолчали.
   — Беспременно выцарапаю ей глаза, ежели еще раз Глашка осмелится! — повторила Петровна.
   — Небось, не посмеет!.. С такой, можно сказать, умственной бабой не посмеет! — проговорил Нилыч.
   И, несмотря на то, что уже был достаточно «зарифившись» и еле плел языком, обнаружил, однако, дипломатическую хитрость, начав выхваливать добродетели своей супруги… Она, дескать, и большого ума, и хозяйственна, и мужа своего кормит… одним словом, такой другой женщины не сыскать по всему Кронштадту. После чего намекнул, что если бы теперь по стаканчику пива, то было бы самое лучшее дело… Только по стаканчику…
   — Как ты об этом полагаешь, Петровна? — просительным тоном проговорил Нилыч.
   — Ишь ведь, старый хрыч… к чему подъезжает!.. И без того слаб… А еще пива ему дай… То-то лестные слова молол, лукавый.
   Однако Петровна говорила эти речи без сердца и, как видно, сама находила, что пиво вещь недурная, потому что вскоре надела на голову платок и вышла из комнаты.
   Через несколько минут она вернулась, и несколько бутылок пива красовалось на столе.
   — И провористая же баба Петровна, я тебе скажу, Федос… Ах, что за баба! — повторил в пьяном умилении Нилыч после двух стаканов пива.
   — Ишь, разлимонило уже! — не без снисходительного презрения промолвила Петровна.
   — Меня разлимонило? Старого боцмана?.. Неси еще пару бутылок… Я один выпью… А пока вали, милая супруга, еще стаканчик…
   — Будет с тебя…
   — Петровна! Уважь супруга…
   — Не дам! — резко ответила Петровна.
   Нилыч принял обиженный вид.
   Был уже пятый час, когда Федос, простившись с хозяевами и поблагодарив за угощение, вышел на улицу. В голове у него шумело, но ступал он твердо и с особенною аффектацией становился во фронт и отдавал честь при встрече с офицерами. И находился в самом добродушном настроении и всех почему-то жалел. И Анютку жалел, и встретившуюся ему на дороге маленькую девочку пожалел, и кошку, прошмыгнувшую мимо него, пожалел, и проходивших офицеров жалел. Идут, мол, а того не понимают, что они несчастные… Бога-то забыли, а он, батюшка, все видит…
   Сделав необходимые покупки, Федос пошел на Петровскую пристань, встретил там среди гребцов на дожидающих офицеров шлюпках знакомых, поговорил с ними, узнал, что «Копчик» находится теперь в Ревеле, и в седьмом часу вечера направился домой.
   Лайка встретила Чижика радостным бреханьем.
   — Здравствуй, Лаечка… Здорово, брат! — ласково приветствовал он собаку и стал ее гладить… — Что, кормили тебя?.. Небось, забыли, а? Погоди… принесу тебе… Чай, в кухне что найдется…
   Иван сидел на кухне у окна и играл на гармони.
   При виде Федоса, выпившего, он с довольным видом усмехнулся и проговорил:
   — Хорошо погуляли?
   — Ничего себе погулял…
   И, пожалев, что Иван сидит дома один, прибавил:
   — Иди и ты погуляй, пока господа не вернутся, а я буду дом сторожить…
   — Куда уж теперь гулять… Семь часов! Скоро и господа вернутся.
   — Твое дело. А ты мне дай косточек, если есть…
   — Бери… Вон лежат…
   Чижик взял кости, отнес их собаке, и, вернувшись, присел на кухне, и неожиданно проговорил:
   — А ты, братец мой, лучше живи по-хорошему… Право… И не напущай ты на себя форцу… Все помрем, а на том свете форцу, любезный ты мой, не спросят.
   — Это вы в каких, например, смыслах?
   — А во всяких… И к Анютке не приставай… Силком девку не привадишь, а она, сам видишь, от тебя бегает… За другой лучше гоняйся… Грешно забиждать девку-то… И так она забижена! — продолжал Чижик ласковым тоном. — И всем нам без свары жить можно… Я тебе без всякого сердца говорю…
   — Уж не вам ли Анютка приглянулась, что вы так заступаетесь?.. — насмешливо проговорил повар.
   — Глупый!.. Я в отцы ей гожусь, а не то чтобы какие подлости думать.
   Однако Чижик не продолжал разговора в этом направлении и несколько смутился.
   А Иван между тем говорил вкрадчивым тенорком:
   — Я, Федос Никитич, и сам ничего лучшего не желаю, как жить, значит, в полном с вами согласии… Вы сами мною пренебрегаете…
   — А ты форц-то свой брось… Вспомни, что ты матросского звания человек, и никто тобой пренебрегать не будет… Так-то, брат… А то, в денщиках околачиваясь, ты и вовсе совесть забыл… Барыне кляузничаешь… Разве это хорошо?.. Ой, нехорошо это… Неправильно…
   В эту минуту раздался звонок. Иван бросился отворять двери. Пошел и Федос встречать Шурку.
   Марья Ивановна пристально оглядела Федоса и произнесла:
   — Ты пьян!..
   Шурка, хотевший было подбежать к Чижику, был резко одернут за руку.
   — Не подходи к нему… Он пьян!
   — Никак нет, барыня… Я вовсе не пьян… Почему вы полагаете, что я пьян?.. Я, как следует, в своем виде и все могу справлять… И Лександру Васильича уложу спать и сказку расскажу… А что выпил я маленько… это точно… У боцмана Нилыча… В самую плепорцию… по совести.
   — Ступай вон! — крикнула Марья Ивановна. — Завтра я с тобой поговорю.
   — Мама… мама… Пусть меня Чижик уложит!
   — Я сама тебя уложу! А пьяный не может укладывать.
   Шурка залился слезами.
   — Молчи, гадкий мальчишка! — крикнула на него мать… — А ты, пьяница, чего стоишь? Ступай сейчас же на кухню и ложись спать.
   — Эх, барыня, барыня! — проговорил с выражением не то упрека, не то сожаления Чижик и вышел из комнаты.
   Шурка не переставал реветь. Иван торжествующе улыбался.


XII


   На следующее утро Чижик, вставший, по обыкновению, в шесть часов, находился в мрачном настроении. Обещание Лузгиной «поговорить» с ним сегодня, по соображениям Федоса, не предвещало ничего хорошего. Он давно видел, что барыня терпеть его не может, зря придираясь к нему, и с тревогой в сердце догадывался, какой это будет «разговор». Догадывался и становился мрачнее, сознавая в то же время полную свою беспомощность и зависимость от «белобрысой», которая почему-то стала его начальством и может сделать с ним все, что ей угодно.
   «Главная причина — зла на меня, и нет в ей ума, чтобы понять человека!»
   Так размышлял о Лузгиной старый матрос и в эту минуту не утешался сознанием, что она будет на том свете в аду, а мысленно довольно-таки энергично выругал самого Лузгина за то, что он дает волю такой «злющей ведьме», как эта белобрысая. Ему бы, по-настоящему, следовало усмирить ее, а он…
   Федос вышел на двор, присел на крыльце и, порядочно-таки взволнованный, курил трубочку за трубочкой в ожидании, пока закипит поставленный им для себя самовар.
   На дворе уже началась жизнь. Петух то и дело вскрикивал, как сумасшедший, приветствуя радостное, погожее утро. В зазеленевшем саду чирикали воробьи и заливалась малиновка. Ласточки носились взад и вперед, скрываясь на минутку в гнездах, и снова вылетали на поиски за добычей.
   Но сегодня Федос не с обычным радостным чувством глядел на все окружающее. И когда Лайка, только что проснувшаяся, поднялась на ноги и, потянувшись всем своим телом, подбежала, весело повиливая хвостом, к Чижику, он поздоровался с ней, погладил ее и, словно бы отвечая на занимавшие его мысли, проговорил, обращаясь к ласкавшейся собаке:
   — Тоже, брат, и наша жизнь вроде твоей собачьей… Какой попадется хозяин…
   Вернувшись на кухню, Федос презрительно повел глазами на только что вставшего Ивана и, не желая обнаруживать перед ним своего тревожного состояния, принял спокойно-суровый вид. Он видел вчера, как злорадствовал Иван в то время, когда кричала барыня, и, не обращая на него никакого внимания, стал пить чай.
   На кухню вошла Анютка, заспанная, немытая, с румянцем на бледных щеках, имея в руках барынино платье и ботинки. Она поздоровалась с Федосом как-то особенно ласково после вчерашней истории и не кивнула даже в ответ на любезное приветствие повара с добрым утром.
   Чижик предложил Анютке попить чайку и дал ей кусок сахару. Она наскоро выпила две чашки и, поблагодарив, поднялась.
   — Пей еще… Сахар есть, — сказал Федос.
   — Благодарствуйте, Федос Никитич. Надо барынино платье чистить поскорей. И неравно ребенок проснется…
   — Давай я, что ли, почищу, а ты пока угощайся чаем!
   — Тебя не просят! — резко оборвала повара Анютка и вышла из кухни.
   — Ишь, какая сердитая, скажите, пожалуйста! — кинул ей вслед Иван.
   И, покрасневший от досады, взглянул исподлобья на Чижика и, усмехнувшись, подумал:
   «Ужо будет тебе сегодня, матросне!»
   Ровно в восемь часов Чижик пошел будить Шурку. Шурка уже проснулся и, припомнив вчерашнее, сам был невесел и встретил Федоса словами:
   — А ты не бойся, Чижик… Тебе ничего не будет!..
   Он хотел утешить и себя и своего любимца, хотя в душе и далеко был не уверен, что Чижику ничего не будет.
   — Бойся — не бойся, а что бог даст! — отвечал, подавляя вздох, Федос. — С какой еще ноги маменька встанет! — угрюмо прибавил он.
   — Как с какой ноги?
   — А так говорится. В каком, значит, карактере будет… А только твоя маменька напрасно полагает, что я вчера пьяный был… Пьяные не такие бывают. Ежели человек может как следует сполнять свое дело, какой же он пьяный?..
   Шурка вполне с этим согласился и сказал:
   — И я вчера маме говорил, что ты совсем не был пьян, Чижик… Антон не такой бывал… Он качался, когда шел, а ты вовсе не качался…
   — То-то и есть… Ты вот малолеток и то понял, что я был в своем виде… Я, брат, знаю меру… И папенька твой ничего бы не сделал, увидавши меня вчерась. Увидал бы, что я выпил в плепорцию… Он понимает, что матросу в праздник не грех погулять… И никому вреды от того нет, а маменька твоя рассердилась. А за что? Что я ей сделал?..
   — Я буду маму просить, чтоб она на тебя не сердилась… Поверь, Чижик…
   — Верю, хороший мой, верю… Ты-то — добер… Ну, иди теперь чай пить, а я пока комнату твою уберу, — сказал Чижик, когда Шурка был готов.
   Но Шурка, прежде чем идти, сунул Чижику яблоко и конфетку и проговорил:
   — Это тебе, Чижик. Я и Анютке оставил.
   — Ну, спасибо. Только я лучше спрячу… После сам скушаешь на здоровье.
   — Нет, нет… Непременно съешь… Яблоко пресладкое. А я попрошу маму, чтобы она не сердилась на тебя, Чижик… Попрошу! — снова повторил Шурка.
   И с этими словами, озабоченный и встревоженный, вышел из детской.
   — Ишь ведь — дитё, а чует, какова маменька! — прошептал Федос и принялся с каким-то усердным ожесточением убирать комнату.


XIII


   Не прошло и пяти минут, как в детскую вбежала Анютка и, глотая слезы, проговорила:
   — Федос Никитич! Вас барыня зовет!
   — А ты чего плачешь?
   — Сейчас меня била и грозит высечь…
   — Ишь, ведьма!.. За что?
   — Верно, этот подлый человек ей чего наговорил… Она сейчас на кухне была и вернулась злющая-презлющая…
   — Подлый человек всегда подлого слушает.
   — А вы, Федос Никитич, лучше повинитесь за вчерашнее… А то она…
   — Чего мне виниться! — угрюмо промолвил Федос и пошел в столовую.
   Действительно, госпожа Лузгина, вероятно, встала сегодня с левой ноги, потому что сидела за столом хмурая и сердитая. И когда Чижик явился в столовую и почтительно вытянулся перед барышней, она взглянула на него такими злыми и холодными глазами, что мрачный Федос стал еще мрачнее.
   Смущенный Шурка замер в ожидании чего-то страшного и умоляюще смотрел на мать. Слезы стояли в его глазах.
   Прошло несколько секунд в томительном молчании.
   Вероятно, молодая женщина ждала, что Чижик станет просить прощения за то, что был пьян и осмелился дерзко отвечать.
   Но старый матрос, казалось, вовсе и не чувствовал себя виновным.
   И эта «бесчувственность» дерзкого «мужлана», не признающего, по-видимому, авторитета барыни, еще более злила молодую женщину, привыкшую к раболепию окружающих.