Константин Михайлович Станюкович

Смотр

Морской рассказ

(Из далекого прошлого)



I


   За несколько лет до Крымской войны на севастопольском рейде, словно замлевшем в мертвом штиле, стояла щегольская эскадра парусного Черноморского флота.
   Палящая жара начинала спадать. Августовский день догорал.
   На полуюте флагманского трехдечного корабля «Султан Махмуд» под адмиральским флагом, повисшим на фор-брам-стеньге, маленький молодой сигнальщик Ткаченко не спускал подзорной трубы с Графской пристани, у которой дожидалась белая адмиральская гичка.
   Адмирал приказал ей быть к семи часам, и время приближалось.
   И как только на судах эскадры колокола пробили шесть склянок, в колоннаде пристани показался высокий, слегка сутуловатый, плотный адмирал Воротынцев, крепкий и необыкновенно моложавый для своих пятидесяти семи лет, которые он называл «средним возрастом».
   Он глядел молодцом в сюртуке с эполетами, с «Владимиром» на шее и Георгиевским крестом в петлице. Из-под черного шейного платка белели маленькие брыжи сорочки — «лиселя», как называли черноморские моряки, носившие их, отступая от формы, даже и в николаевские времена.
   Быстрой, легкой походкой, перескакивая через две ступеньки лестницы, с легкостью мичмана, адмирал спускался к гичке.
   Офицеры, встречавшиеся с адмиралом, кланялись, снимая фуражки. Снимал фуражку, отдавая поклоны, и адмирал. Матросам, останавливающимся с фуражками в руках, говорил:
   — Зря не торчи, матрос. Проходи!
   Сигнальщик с флагманского корабля увидал адмирала, со всех ног шарахнулся к вахтенному лейтенанту Адрианову и несколько взволнованно и громко воскликнул:
   — Адмирал, ваше благородие!
   — Где?
   — Идет к гичке, ваше благородие!
   — Доложи, как отвалит.
   — Есть, ваше благородие!..
   И через минуту крикнул:
   — Отваливают, ваше благородие!
   — Оповести капитана и офицеров.
   — Есть! — ответил сигнальщик и побежал с полуюта.
   Щеголяя своим сипловатым баском, лейтенант крикнул:
   — Фалрепные, караул и музыка наверх, адмирала встречать!
   Старый боцман Кряква засвистал и закончил команду руладой артистического сквернословия.
   Здоровые на подбор гребцы на гичке наваливались изо всех сил, откидываясь совсем назад, чтобы сильнее сделать гребки, и минут через десять гичка с разбега зашабашила и, удержанная крюком, остановилась как раз кормой к середине решетчатой доски трапа.
   — По чарке, молодцы! — отрывисто бросил адмирал, выскакивая из шлюпки.
   И, видимо, довольный своими гребцами, сдобрил свои слова кратким комплиментом в виде своеобычного морского приветствия.
   — Ради стараться, ваше превосходительство! — ответил загребной от имени всех красных, вспотевших и тяжело дышавших гребцов.
   Адмирал не поднялся, а взбежал с маху мимо фалрепных, по двое стоявших у фалрепов на поворотах коленчатого высокого парадного трапа, и у входа был встречен капитаном и вахтенным начальником. Офицеры стояли во фронте на шканцах. По другой стороне караул отдавал честь, держа ружья «на караул». Хор музыкантов играл любимый тогда во флоте венгерский марш в честь Кошута.
   И, словно бы избегая этих парадных встреч, отменить которые было неудобно, адмирал, раскланиваясь, торопливо скрылся под полуют, в свое просторное адмиральское помещение.
   В большой светлой каюте, служившей приемной и столовой, с проходившей посредине бизань-мачтой, с балконом вокруг кормы и убранной хорошо, но далеко без кричащей роскоши адмиральских кают на современных судах, адмирала встретил вестовой, носящий странную фамилию Суслика, пожилой, рябоватый и серьезный матрос, с медной серьгой в оттопыренном ухе, в матросской форменной рубахе и босой.
   Жил он безотлучно вестовым у Воротынцева лет пятнадцать. Но денег у Суслика не было, и он не пользовался своим положением адмиральского любимца вестового и пьянствовал на берегу с матросами, а с «баковыми аристократами» не водил компании.
   — Снасть с меня убрать и трубку, Суслик! — не говорил, а кричал адмирал по привычке моряков, командовавших на палубе.
   И он нетерпеливо расстегнул и сбросил сюртук, пойманный на лету вестовым, снял орден и размотал шейный черный платок.
   В минуту Суслик снял с больших ног адмирала сапоги, подал мягкие башмаки и старенький люстриновый «походный» сюртук с золотыми «кондриками» для эполет. И тотчас же принес длинный чубук с янтарем, подал адмиралу и приложил горящий фитиль к трубке.
   — Ловко… Отлично! — произнес адмирал сквозь белые, крепкие, все до одного зубы, закуривая трубку.
   Он почувствовал себя «дома» в каюте, без «снасти» удовлетворенно довольным и, развалившись с протянутыми ногами в большом плетеном кресле у стола, с наслаждением затягивался из трубки крепким и вкусным сухумским табаком по рублю за око [1], и по временам насмешливая улыбка светилась в его маленьких острых глазах.
   Вестовой хотел было уйти, как адмирал сказал:
   — Подожди, Суслик!
   — Есть! — ответил Суслик и притулился у двери в спальную.
   Адмирал молчал, покуривая трубку.
   — «А то гаванскую сигару, адмирал?» — вдруг проговорил он, стараясь изменить и смягчить свой резкий голос, несколько гнусавя и протягивая слова, словно передразнивал кого-то.
   Адмирал усмехнулся и уже продолжал своим голосом в добродушно-ироническом тоне:
   — И марсалы не подавали за обедом у его светлости князя Собакина… Да-с… Высокая государственная особа-с приехала в наш Севастополь… Первый аристократ-с… Разговор на дипломатии… Одна деликатность… Гляди, мол, моряки, какие вы грубые и необразованные… И все го-сотерны, го-лафиты… А шампанское после супа пошло… А после пирожного тут же рот полощи… Аглицкая мода… Плюй при публике, а громко сказать неприлично-с… Понял, Суслик?
   — Точно так, Максим Иваныч.
   — Таких не видал, Суслик?
   — Не доводилось, Максим Иваныч.
   — Завтра покажу. Его светлость и дочка его приедут посмотреть корабль, и мы дадим завтракать… Да чтобы ты был у меня в полном параде… Понял?
   — Есть!
   — Чтобы чистая рубаха… Побрейся и обуйся. Нельзя босому подавать важной даме. Скажут: грубая матрозня! — не без иронии вставил адмирал и прибавил: — Да смотри, идол, рукой не сморкайся…
   — Не оконфузю, Максим Иваныч! — уверенно и не без горделивости ответил Суслик.
   И в черноволосой, коротко остриженной его голове промелькнула мысль:
   «Ты-то не оконфузь своим языком!»
   — Ты у меня вестовщина с башкой! То-то черти играли в свайку на твоей чертовой роже.
   — Небось по своему матросскому рассудку могу обмозговать и марсалу завтра подам к столу, дарма что по-столичному не подают…
   Адмирал засмеялся.
   — Сметлив ты, Суслик, когда трезвый! — произнес он.
   — Я только отпущенный вами на берег занимаюсь вином… И редко! — угрюмо и сердито промолвил вестовой, хорошо зная, как основательно он «занимается» во время редких отлучек на берег и какие бывали с ним разделки от адмирала, когда он, случалось, очень «намарсаливался».
   — Ты, Суслик, не вороти рожи… Я к слову…
   — Так прикажете принести графин марсалы, Максим Иваныч?
   — Молодчина! Догадался, башка, попотчевать адмирала. Давай да попроси капитана.
   Вестовой принес графин марсалы и две большие рюмки, поставил на стол и пошел за капитаном.
   Адмирал налил рюмку, быстро выпил рюмки три и четвертую начал уже отхлебывать большими глотками, с удовольствием смакуя любимое им вино.


II


   Осторожно и вкрадчиво, словно кот, вошел в адмиральскую каюту капитан, пожилой, толстый, круглый и сытый брюнет с изрядным брюшком, выдающимся из-под застегнутого сюртука с штаб-офицерскими эполетами капитана первого ранга, с волосатыми пухлыми руками и густыми усами.
   Его смуглое, отливавшее резким густым румянцем, с крупным горбатым носом и с большими, умильными, выпуклыми черными глазами с поволокой лицо выдавало за типичного южанина.
   Несмотря на необыкновенно ласковое и даже слащавое выражение этого лица, в нем было что-то фальшивое. Капитана не терпели и прозвали на баке «живодером греком».
   Капитан, впрочем, называл себя русским и считал более удобным переделать свою греческую фамилию Дмитраки на Дмитрова и испросил об этом разрешение.
   — Что прикажете, ваше превосходительство? — спросил, приближаясь к адмиралу, капитан почтительно высоким мягким тенорком и впился в адмирала своими полными восторженной преданности «коварными маслинами», как называли его глаза мичманы. Но прежде капитан предусмотрительно взглянул на графин — много ли уровень марсалы понизился.
   — И что это вы, Христофор Константиныч, словно ученый кот, меня прельстить хотите… Я хоть и превосходительство, а Максим Иваныч. Кажется, знаете-с? — насмешливо и раздражительно выпалил адмирал. — Присядьте… Хотите марсалы? — прибавил он любезнее.
   По-видимому, капитан нисколько не обиделся насмешкой адмирала. Напротив, приятно улыбнулся, словно бы остроумие адмирала ему понравилось.
   «Лишняя лесть не мешает, как и лишняя ложка масла в каше», — подумал «грек», никогда не показывавший неудовольствия на начальство.
   И капитан, присаживаясь на стул, тем же льстивым тоном проговорил:
   — Премного благодарен, Максим Иваныч… А что назвал по титулу — извините-с, Максим Иваныч… По привычке-с… Прежний адмирал не любил, чтобы его называли по имени и отчеству…
   — А я не люблю, когда меня титулуют-с… И не благодарите-с. Хотите или нет-с марсалы?
   — Выпью-с рюмку, Максим Иваныч… Отличное вино…
   — Наливайте… Вино натуральное… — И, отхлебнув марсалы, прибавил: — Завтра у нас смотр, Христофор Константиныч.
   Капитан изумился.
   — Главный командир? — испуганно спросил он.
   — Эка вы, Христофор Константиныч! Приезжай главный командир в Севастополь, давно бы у вас дрожали поджилки… К нам приедет в одиннадцать часов князь Собакин… Катер послать с мичманом!
   — Его светлость?! — с каким-то сладострастием в голосе воскликнул облегченно капитан… — Почему его светлость пожелал осчастливить нас?
   — А так-с. Взял да осчастливил!.. Захотел посмотреть и с дочерью… Она пожелала… И насчет этого князь в некотором роде-с стеснился… После обеда… Обед ничего, только марсалы не подавали-с… Отвел меня к окну и тихонько спрашивает: «Только удобно ли дочери, адмирал?»
   — В каком это смысле, Максим Иваныч?
   — Не сообразили, Христофор Константиныч? А еще командир корабля!.. — насмешливо спросил адмирал.
   — Не могу сообразить, Максим Иваныч…
   — Поймете, как узнаете, что думает князь… А мне досадно, что этот брандахлыст, будь ты хоть разминистр и развельможа, боится везти замужнюю дочь на русский военный корабль. Аристократка, — скажите пожалуйста!.. Я спрашиваю, будто не догадываюсь: «Почему-с сомневается ваша светлость?» А он улыбается по-придворному — черт его знает как понять! — и наконец с самой утонченной любезностью прогнусавил: «Я слышал, милый адмирал, что на кораблях в ходу такой морской жаргон, что женщина сконфузится… Так не лучше ли не брать графиню?» Поняли, Христофор Константиныч?
   — Какое мнение у его светлости о флоте, Максим Иваныч! — с чувством прискорбия промолвил капитан.
   — Дурацкое мнение-с!.. — выкрикнул адмирал, обрывая капитана. — Екатерина небось не обиделась, когда адмирал Свиридов, рассказывая ей о победе, увлекся, стал «загибать» и, спохватившись, ахнул… Она была умная и ласково сказала: «Не стесняйтесь, адмирал. Я, говорит, морских терминов не понимаю!..» А ведь на смотру мы барыньке о сражениях рассказывать не будем… Да хоть бы услышала с бака «морской термин»… Эка беда!.. Не слыхала, что ли, на улице, будь и графиня!.. Ваш, Христофор Константиныч, князь, — почему-то назвал адмирал князя капитанским, — не очень-то умен… Ты посмотри, и увидишь, сконфузим ли мы даму, если захотим! И я дал слово, что не сконфузим. Поняли?..
   — Есть!
   — Чтобы завтра во время смотра ни одного «морского термина», Христофор Константиныч! — строго проговорил адмирал.
   — Слушаю-с…
   — Положим, на баке хоть топор повесь — так ругаются, особенно боцманы и унтер-офицеры… Но пусть хоть при даме воздержатся…
   — Не посмеют, Максим Иваныч, — с какой-то внушительною загадочностью по-прежнему ласково проговорил капитан.
   — И офицеры чтобы придержали языки… Ни одной команды не могут кончить без прибавлений… Так побольше, знаете ли, характера… На час, не больше…
   — Помилуйте-с, Максим Иваныч.
   — Что-с?
   — Да уже одно посещение таких высокопоставленных особ, как его светлость и ее сиятельство графиня, обрадует господ офицеров и заставит их быть на высоте положения! — не без «лирики» проговорил капитан.
   — Что вы вздор городите-с! — резко оборвал Максим Иваныч. — Что-с? Какая там радость и высота положения… лакейство-с!.. Это брехня на офицеров… Что-с? — выкрикивал, точно спрашивал, взбешенный адмирал, хотя капитан не думал возражать. — И вы ничего не говорите офицерам… Поняли-с?
   — Понял, ваше превосходительство!
   — Я сам им скажу, что адмирал не хотел бы видеть подтверждения глупостей князя и дамы в обмороке от… от «морских терминов», что ли… Одним словом… Я попрошу офицеров, и они воздержатся… Слышали-с?
   — Слушаю, ваше превосходительство.
   — А больше вас не задерживаю, можете идти-с!
   Капитан вышел, улепетывая, как вежливый, боязливый кот от оскалившей зубы собаки.
   «Подлинно собака!» — с ненавистью подумал капитан.
   Адмирал, раскрасневшийся и от возмущенного чувства, и от многих рюмок марсалы, сердито проговорил:
   — Экая подлая лакейская душа! Думаешь, и ко мне в душу влезешь? Дудки, лукавый грек!
   Адмирал раздраженно выпил рюмку марсалы и крикнул:
   — Суслик!
   — Есть, — ответил прибежавший вестовой.
   — Марсалы на донышке, а ты не видишь?.. А?
   — Не будет ли вреды, Максим Иваныч? — заботливо и осторожно промолвил Суслик.
   — Молчи, чертова свайка! На ночь вредно? Какой-нибудь графинчик… да еще и «грекос» пил! — приврал вестовому адмирал. — Давно не учил тебя, гувернера, идола, что ли? Да живо!.. И трубку!
   Вестовой исчез и вернулся с трубкой и с графином марсалы, но наполненным до половины только.


III


   Капитан призвал к себе старшего офицера, Николая Васильевича Курчавого, рассказал о счастье, которое выпало «Султан Махмуду», и обычным своим ласковым тоном продолжал:
   — Так уж вы присмотрите, дорогой Николай Васильич, чтобы смотр как следует… Чтобы паруса горели… при постановке и уборке… Орудия чтобы летали… И чтобы ни соринки нигде… одним словом… идеальная чистота…
   — Все будет исправно, Христофор Константиныч! — нетерпеливо проговорил старший офицер.
   «Чего размазывать, коварный грек!» — подумал этот блестящий морской офицер и любимец севастопольских дам, молодой, красивый и щеголеватый капитан-лейтенант.
   И его жизнерадостное, веселое лицо вдруг стало напряженным и подавленным.
   — Уж я знаю, дорогой Николай Васильич, что с таким превосходным старшим офицером командир спокоен… Я так только, для очистки совести напомнил…
   — Так позволите идти, Христофор Константиныч?..
   — Я не задержу вас, Николай Васильич… Куда торопитесь?.. Или собираетесь на берег… на бульвар?..
   — Какой бульвар?.. Работы много… Да и смотр завтра.
   — Я так и полагал, что вы не уйдете с корабля, Николай Васильич, хоть вы и жданный кавалер наших дам, — сказал капитан, словно бы сочувственно глядя на своего старшего офицера, имевшего репутацию ловкого «обольстителя». — Наверное, вас ждут на бульваре! — прибавил капитан и плутовски прищурил глаз.
   — Никто меня не ждет, Христофор Константиныч! — небрежно бросил Курчавый.
   И про себя улыбнулся, как вспомнил, что супруга пожилого капитана, молодая красавица «гречанка», наверно, сегодня на бульваре и позволила бы ему заговаривать ей зубы.
   «А эта ревнивая скотина и не догадывается!» — мысленно проговорил старший офицер.
   — Ну-с, от поэзии перейдем к прозе-с, Николай Васильич.
   — Что прикажете?
   — Не приказываю, а прошу-с объявить, что если завтра я услышу во время пребывания высоких гостей хоть одно ругательное слово, то всех боцманов и унтер-офицеров перепорю-с, дорогой Николай Васильич, по-настоящему, без снисхождения. А кто-нибудь из них или из других нижних чинов выругается площадным словом, с того спущу шкуру, пусть в госпитале отлежится. И пожалуйста, внушите им, что пощады не будет! — тихо и ласково, словно бы речь шла о каком-нибудь удовольствии, проговорил капитан.
   Он еще был первую кампанию на «Султан Махмуде» и стеснялся адмирала. Но изысканная жестокость «грека» была известна во флоте.
   Подобная угроза, перед исполнением которой он не затруднился бы, изумила даже и в те жестокие времена во флоте.
   И старший офицер, далеко не отличавшийся гуманностью и, как все, считавший лучшей воспитательной мерой телесные наказания матросов и «чистку зубов», был возмущен «жестоким греком».
   Но, сдерживаемый морской дисциплиной, скрывая волнение, он официально-сухим тоном проговорил:
   — Приказание ваше передам, но внушать основательность жестокого наказания всех за одного и притом за ругань, которая до сих пор не считалась даже проступком и никогда не наказывалась, не считаю возможным по долгу службы. И, пожалуй, наказанные заявят претензию адмиралу. Адмирал — справедливый человек.
   «Грек» струсил.
   — Адмирал же приказал, чтобы ни одного ругательства. Он обещал его светлости, что дочери можно приехать. И как же иначе поддержать честь флота, Николай Васильич? Но если вы можете заставить боцманов не ругаться завтра без страха взысканий, то я ничего не имею… Я не жестокий командир, каким меня расславили… Поверьте, Николай Васильич! — необыкновенно грустным тоном прибавил капитан.
   И даже «маслины» его будто опечалились.
   — Будьте покойны, Христофор Константиныч. Меня послушают.
   — Тогда вы маг и волшебник! И как я счастлив, что имею такого старшего офицера, уважаемый Николай Васильич. Всегда говорите мне правду. Не стесняйтесь. Я люблю правду!
   «И как прелестная „гречанка“ выносит этого подлого „грека“!» — внезапно подумал Курчавый.
   Он вышел из каюты оживившийся, повеселевший и довольный и оттого, что капитан, испугавшись претензии и адмирала, отменил свое нелепое, неслыханное по жестокости приказание, и оттого, что это «лживое животное», наверное, скоро будет рогатым.
   «Не беспокойся, „грек“. Я не буду „зевать на брасах“!»


IV


   Старший офицер собрал на баке всех боцманов, унтер-офицеров и старшин и, войдя в тесный кружок, проговорил:
   — Слушайте, ребята! Завтра у нас смотр. Приедет петербургский генерал и с ним дочь, молодая графиня… И такой моды, братцы, что не может услышать бранного слова… Сейчас испугается и… в слезы! — проговорил, смеясь, Курчавый.
   В кучке раздался смех.
   — Не видала, значит, матросов, вашескобродие! — заметил один из боцманов.
   — Жар-птица объявилась!.. — проговорил какой-то унтер-офицер.
   — Пужливая, видно, генеральская дочь, вашескобродие! — насмешливо сказал кто-то.
   — То-то и есть, братцы! — заговорил старший офицер. — И генерал опасается… Думает, как на корабль приедет, то тут и срам дочке от вашей ругани… Боцмана, мол, не могут даже при даме поберечься… Беспардонные черти!
   «Беспардонные черти» добродушно улыбались.
   — Однако наш адмирал защитил вас, ребята, перед важным генералом… Привозите, мол, ваша светлость, боцмана не оконфузят!
   — Небось доверил, молодца адмирал… Не оконфузим, вашескобродие… Постараемся! — раздались горячие голоса.
   — Так завтра, во время смотра, ни одного боцманского слова, братцы! Я уверен, что мы покажем себя! — с подкупающей, вызывающей веселостью проговорил статный и привлекательный Курчавый.
   И почему-то он в эту минуту вспомнил, как сильно и благодарно-трогательно ценили эти люди, обреченные на жестокую флотскую муштру, даже небольшое человеческое отношение начальства и как много они прощали человеку только за то, что он считал и матроса человеком.
   Вспомнил Курчавый, как берегли его, тогда мичмана, матросы во время ледяного шторма, вспомнил в эти секунды многое, и вдруг этот блестящий офицер сильнее почувствовал, как близки ему матросы, и в его голове пролетела мысль, что они точно к чему-то его обязывают и что, собственно говоря, и ему можно было бы поменьше драть и бить матросов.
   Польщенные доверием адмирала и старшего офицера, которого давно на баке звали «козырным» за его морскую лихость и любили за открытый добрый характер, — все, проникнутые добрыми и горделивыми намерениями показать себя и не оконфузить, дали старшему офицеру обещание.
   — Взгляни ты на саму приезжую графиню вроде быдто как на кварту водки — язык и при тебе, вашескобродие! — промолвил, словно бы подбадривая себя, один из унтер-офицеров, торопливо обещавший, что на смотру он «ни гугу».
   Только старший боцман Кряква раздумчиво молчал.
   Это был сухощавый и крепкий старый человек, со скорюченными корявыми пальцами левой руки, давно сильно помятой высученным марса-фалом, и слегка искривленными цепкими, жилистыми босыми ногами, со спокойно-лихой посадкой небольшой ладной фигуры настоящего «морского волка», видавшего всякие виды.
   Перешибленный сизоватый нос и отсутствие нескольких передних зубов, следы тяжелых карающих рук, разумеется, не украшали загорелого, красного и грубого бритого лица, с короткою щетинкой седых усов и с плешинами на черных клочковатых бровях, под которыми светились умные, зоркие, слегка иронические темные глаза. Все повреждения лица имели, впрочем, свою жестокую историю, о которой Карп Тимофеич Кряква и рассказывал кому-нибудь из матросов, но только на берегу и когда, после бесчисленных шкаликов, был еще в словоохотливом периоде воспоминаний, во время которых начальству икалось.
   Первый ругатель-художник на эскадре, творчество которого было для черноморских моряков классическим образцом сквернословия, он, видимо, сомневался в исполнении сослуживцами легкомысленно принятого на себя обязательства и добросовестно не решался давать зарок хотя бы на время смотра.
   — Надо стараться, вашескобродие! — сказал, наконец, боцман поощрительным тоном. — Разве только, ежели не стерпеть, хучь тишком, чтобы барышня не вмерла с перепугу, Николай Васильич! — предложил Кряква, словно бы устраивающий обе стороны компромисс. — Она, видно, щуплая и пужливая, ровно как борзая сучонка, вашескобродие… Так она не услышит, ежели тишком…
   Все засмеялись.
   Засмеялся и старший офицер и сказал:
   — От твоей выдумки барынька умереть, пожалуй, и не умрет, а в обморок, чего доброго, и упадет… А голос-то у тебя… сам знаешь, такой, что и тишком на юте слышно… Так уж ты, Кряква, постарайся, поддержи.
   — Разве подлец я, что ли, чтобы изобидеть барышню, вашескобродие! И оконфузить наш «Султан Махмуд» перед князем, и обезнадежить адмирала и вашескобродие никак не согласно… Во всю мочь буду стараться, но только от зарока освободите, Николай Васильич, чтобы совесть не зазрила.
   — Ну, ладно… ладно… Спасибо, Кряква… И уж если не сможешь, так заткни рот рукой и себя облегчи про себя… Так завтра, братцы, чтобы все было в исправке, — прибавил старший офицер и вышел из кружка.
   — Как есть «козырный», — сказал один унтер-офицер после ухода Курчавого.
   — «Козырный» и есть! — раздались голоса.
   Кучка разошлась.
   Каждый унтер-офицер внушал своим подчиненным матросам приказ адмирала и старшего офицера, чтобы во время смотра все было по-хорошему… благородно.
   И, разумеется, унтер-офицер уже от себя прибавлял к этому обещание форменно «начистить рожу» того «сучьего матроса», который «оконфузит» адмирала.
   — А еще какая шлиховка будет от капитана, ежели узнает… Только держись, ежели как сам будет считать удары. Он, видишь небось, какая «греческая Мазепа»! — в заключение прибавлял для острастки унтер-офицер.
   Затем, словно бы отделавшись от служебной обязанности по временам «играть в строгое начальство», унтер-офицеры мгновенно делались простыми, далеко не страшными людьми и по-товарищески лясничали с теми же матросами, у которых обещали «искровянить хайлы», о посещении петербургского важного генерала и — главная загвоздка в том-то и есть! — о «щуплой и пужливой» дочке, боявшейся даже и духа матросской ругни. «Вроде как помрет, братцы!» — вышучивали рассказчики графиню. Представлялась она им именно такой «щуплой и пужливой», как вообразил себе боцман Кряква.
   Старый боцман никому не внушал.
   «Сама, мол, матрозня в чувстве!»
   После спуска флага адмирал хоть и был красен, но далеко еще не «намарсалился». Он попросил к себе офицеров и объяснил им, почему просит их воздержаться…
   — Дама-с будет с ним… Дочь его! — прибавил адмирал.
   Нечего и говорить, что офицеры обещали…
   А молодой лейтенант Адрианов интересовавшийся литературой и вдобавок влюбчивый, как воробей, не без торжественности проговорил, краснея, как маковый цвет:
   — Одно присутствие женщины, Максим Иваныч, женщины… которая влияет… благотворно… и… и… и…
   У лейтенанта «заело». И адмирал поспешил на помощь к растерявшемуся лейтенанту.
   — И прехорошенькая-с, Аркадий Сергеич… Да-с! И сложена… и… Одним словом — есть на что посмотреть… И… шельмоватая-с… Любит, что показать-с, — сказал, смеясь, адмирал.