Страница:
Пансионеры, видимо, были шокированы и дерзкой смелостью русского и, главное, его совсем неприличным, казалось всем, тоном, вызывающим, нервным, несколько повышенным. Словно бы Ракитин поучал идиотов.
Ракитин сиял. Он чувствовал, что в ударе и даже на чужом языке говорит хорошо.
И, возбужденный, он сам с удовольствием слушал свои закругленные, красивые и эффектные периоды, полные неожиданных блестков остроумия и злых сарказмов, и не сомневался, что они во всяком случае произведут и на “идиотов” впечатление, и что в столовой — ни звука.
А между тем он взглянул на пансионеров… и что же?
Никто не обращал ни малейшего внимания на его слова. Ему казалось, будто все нарочно перекидывались между собою словами и будто смеялись на его счет.
Дамы хоть бы взглянули на него. Ни прелестная мисс, ни хорошенькая пасторша с недоумевающими глазами. Ни две волоокие румынки проблематических лет. Ни поблекшая девица из Гамбурга, худая как спичка, мечтательная, краснеющая и уписывающая все блюда с таким добросовестным аппетитом, будто ей было предписано: войти в тело.
Только одна мадам Шварц вытаращила на него свои подведенные глаза и бросала то умоляющие, то угрожающие, то злые, то испуганные, то наконец многообещающие взгляды, очевидно, дающие понять “знаменитому” писателю — не позорить пансиона и не разорить бедную женщину.
Два англичанина — и старый и юный — были высокомерно-равнодушны. А юный — Ракитин знал — говорил по-французски правильно и с собачьим акцентом.
И даже старый француз, которого главным образом выбрал жертвой Ракитин, и тот, хоть по временам поднимал от тарелки глаза, загоравшиеся блеском, и слушал, сдерживая раздражение, но при этом оскорбительно-насмешливо улыбался.
“Так я вам, остолопы, покажу!” — по-русски подумал Ракитин, больно задетый в своем самолюбии.
И словно бы решивший огорошить этих “идиотов”, уже достаточно взвинченный, Ракитин с вызывающей уверенностью и спокойной развязностью сказал, повторяя слова Нитцше, что все наши ходячие мнения требуют переоценки, и прибавил:
— Возьмите хоть брак. Это одно из нелепых учреждений. В будущем форма его изменится. По крайней мере не будут обязывать супругов любить по гроб жизни и быть каторжниками. Родители поймут, как портят они своих детей…
Слова Ракитина произвели на пансионеров ошеломляющее впечатление.
Чопорно-строгая англичанка не ахнула от негодования только потому, что ахать неприлично. Но она закрыла уши руками. Глаза ее стали неподвижно-злыми. Губы что-то шептали и, казалось, призывали кары на святотатца.
— В каком мы обществе, Маб!
Старый высокий швед-пастор повел на Ракитина неумолимо-скорбный и в то же время безнадежно-суровый, тяжелый взгляд.
— Эльза! Не слушай безбожной нелепости! — строго шепнул он.
— Не буду, Аксель! — покорно ответила хорошенькая “фру”.
И, опустив свои голубые, словно бы еще более недоумевающие глаза на тарелку, не спеша и строго-добросовестно ела рейнскую лососину под голландским соусом, и сделалась и задумчива, быть может, оттого, что не исполнила обещания и слушала хоть и безбожные, но интересные предсказания о браке.
И остальные возмущенные дамы, старавшиеся казаться чересчур оскорбленными профанацией брака, стыдливо не поднимали глаз, но все-таки жадно слушали.
И, словно бы в оправдание такого любопытства, пожилая девица из Гамбурга смущенно промолвила:
— До чего дойдет этот наглый господин… Он забыл, что здесь и девицы!
Только рыжеволосая мисс Маб имела доблесть слушать серьезно и спокойно, не оскорбленная, казалось, речами русского.
Старый джентльмен из Бирмингама, любитель пари, спросил соседа:
— О чем может говорить этот русский?
Молодой человек объяснил.
— Держу пари, что он из Бэдлама [7]! — процедил сквозь зубы заводчик.
— Он просто не джентльмен. Говорить за обедом неприлично-громко свои глупости! — презрительно-спокойно ответил юный лорд.
Рантье уже несколько остыл и, воспользовавшись паузой, любезно сказал Ракитину:
— Я не умею так увлекаться и убедительно спорить, как вы, и потому не смею продолжать. Но хоть мы не сходимся в мнениях, это не мешает мне уважать и любить русских. Франция и Россия — обе великодушные и благородные великие нации!
И он поднял стакан, отпил глоток красного вина и прибавил с едва слышной иронической ноткой в голосе:
— Вы, конечно, проводите такие же смелые взгляды и в ваших, вероятно, интересных книгах, которые, к сожалению, не могу прочесть.
Польщенный комплиментом, Ракитин вспыхнул и, казалось, не заметил насмешки.
И, понижая голос, ответил уже без заносчивости:
— Не совсем!
Тогда рантье-француз с еще большей любезностью спросил:
— Но, вероятно, вы так же смело и остроумно указываете на… на несовершенства русской жизни, как сейчас указывали на банкротство нашего строя?.. И не сомневаюсь, что вашим общественным деятелям так же достается, как достается от наших журналистов нашим министрам?
Ракитин нервно воскликнул:
— Мы в других условиях…
И благоразумно не продолжал.
Старый француз, по-видимому, вполне удовлетворился ответом и тотчас же заговорил со своим соседом о превосходной рыбе и попросил подать ее еще.
Окинув взглядом общество, Ракитин мог убедиться, что пансионеры достаточно “огорошены” и достаточно неприязненны.
— Небось, они остались довольны… Не правда ли? — обратился торжествующе к Неволину Ракитин.
Неволин равнодушно ответил:
— Охота была вам, Василий Андреевич, кипятиться.
VII
VIII
IX
Ракитин сиял. Он чувствовал, что в ударе и даже на чужом языке говорит хорошо.
И, возбужденный, он сам с удовольствием слушал свои закругленные, красивые и эффектные периоды, полные неожиданных блестков остроумия и злых сарказмов, и не сомневался, что они во всяком случае произведут и на “идиотов” впечатление, и что в столовой — ни звука.
А между тем он взглянул на пансионеров… и что же?
Никто не обращал ни малейшего внимания на его слова. Ему казалось, будто все нарочно перекидывались между собою словами и будто смеялись на его счет.
Дамы хоть бы взглянули на него. Ни прелестная мисс, ни хорошенькая пасторша с недоумевающими глазами. Ни две волоокие румынки проблематических лет. Ни поблекшая девица из Гамбурга, худая как спичка, мечтательная, краснеющая и уписывающая все блюда с таким добросовестным аппетитом, будто ей было предписано: войти в тело.
Только одна мадам Шварц вытаращила на него свои подведенные глаза и бросала то умоляющие, то угрожающие, то злые, то испуганные, то наконец многообещающие взгляды, очевидно, дающие понять “знаменитому” писателю — не позорить пансиона и не разорить бедную женщину.
Два англичанина — и старый и юный — были высокомерно-равнодушны. А юный — Ракитин знал — говорил по-французски правильно и с собачьим акцентом.
И даже старый француз, которого главным образом выбрал жертвой Ракитин, и тот, хоть по временам поднимал от тарелки глаза, загоравшиеся блеском, и слушал, сдерживая раздражение, но при этом оскорбительно-насмешливо улыбался.
“Так я вам, остолопы, покажу!” — по-русски подумал Ракитин, больно задетый в своем самолюбии.
И словно бы решивший огорошить этих “идиотов”, уже достаточно взвинченный, Ракитин с вызывающей уверенностью и спокойной развязностью сказал, повторяя слова Нитцше, что все наши ходячие мнения требуют переоценки, и прибавил:
— Возьмите хоть брак. Это одно из нелепых учреждений. В будущем форма его изменится. По крайней мере не будут обязывать супругов любить по гроб жизни и быть каторжниками. Родители поймут, как портят они своих детей…
Слова Ракитина произвели на пансионеров ошеломляющее впечатление.
Чопорно-строгая англичанка не ахнула от негодования только потому, что ахать неприлично. Но она закрыла уши руками. Глаза ее стали неподвижно-злыми. Губы что-то шептали и, казалось, призывали кары на святотатца.
— В каком мы обществе, Маб!
Старый высокий швед-пастор повел на Ракитина неумолимо-скорбный и в то же время безнадежно-суровый, тяжелый взгляд.
— Эльза! Не слушай безбожной нелепости! — строго шепнул он.
— Не буду, Аксель! — покорно ответила хорошенькая “фру”.
И, опустив свои голубые, словно бы еще более недоумевающие глаза на тарелку, не спеша и строго-добросовестно ела рейнскую лососину под голландским соусом, и сделалась и задумчива, быть может, оттого, что не исполнила обещания и слушала хоть и безбожные, но интересные предсказания о браке.
И остальные возмущенные дамы, старавшиеся казаться чересчур оскорбленными профанацией брака, стыдливо не поднимали глаз, но все-таки жадно слушали.
И, словно бы в оправдание такого любопытства, пожилая девица из Гамбурга смущенно промолвила:
— До чего дойдет этот наглый господин… Он забыл, что здесь и девицы!
Только рыжеволосая мисс Маб имела доблесть слушать серьезно и спокойно, не оскорбленная, казалось, речами русского.
Старый джентльмен из Бирмингама, любитель пари, спросил соседа:
— О чем может говорить этот русский?
Молодой человек объяснил.
— Держу пари, что он из Бэдлама [7]! — процедил сквозь зубы заводчик.
— Он просто не джентльмен. Говорить за обедом неприлично-громко свои глупости! — презрительно-спокойно ответил юный лорд.
Рантье уже несколько остыл и, воспользовавшись паузой, любезно сказал Ракитину:
— Я не умею так увлекаться и убедительно спорить, как вы, и потому не смею продолжать. Но хоть мы не сходимся в мнениях, это не мешает мне уважать и любить русских. Франция и Россия — обе великодушные и благородные великие нации!
И он поднял стакан, отпил глоток красного вина и прибавил с едва слышной иронической ноткой в голосе:
— Вы, конечно, проводите такие же смелые взгляды и в ваших, вероятно, интересных книгах, которые, к сожалению, не могу прочесть.
Польщенный комплиментом, Ракитин вспыхнул и, казалось, не заметил насмешки.
И, понижая голос, ответил уже без заносчивости:
— Не совсем!
Тогда рантье-француз с еще большей любезностью спросил:
— Но, вероятно, вы так же смело и остроумно указываете на… на несовершенства русской жизни, как сейчас указывали на банкротство нашего строя?.. И не сомневаюсь, что вашим общественным деятелям так же достается, как достается от наших журналистов нашим министрам?
Ракитин нервно воскликнул:
— Мы в других условиях…
И благоразумно не продолжал.
Старый француз, по-видимому, вполне удовлетворился ответом и тотчас же заговорил со своим соседом о превосходной рыбе и попросил подать ее еще.
Окинув взглядом общество, Ракитин мог убедиться, что пансионеры достаточно “огорошены” и достаточно неприязненны.
— Небось, они остались довольны… Не правда ли? — обратился торжествующе к Неволину Ракитин.
Неволин равнодушно ответил:
— Охота была вам, Василий Андреевич, кипятиться.
VII
На следующее утро хозяйка постучала в комнату Ракитина. Она вошла торжественно и серьезная в полном своем обычном “параде” и, после изысканных извинений, что осмелилась помешать его вдохновению, “позволила себе” заметить, что несомненно возвышенные мнения г.Ракитина, которые так понравились ей самой, к сожалению, взволновали и испугали пансионеров и вредно подействовали на больных…
— Да вы присаживайтесь, госпожа Шварц…
И Ракитин пододвинул кресло хозяйке…
— О, не беспокойтесь, monsieur… Я на одну минуту.
Однако хозяйка присела и продолжала:
— И многие выразили мне неудовольствие на громкие споры за столом. А мой принцип: полное спокойствие жильцов, которые делают честь пансиону. Вы, как необыкновенно умный человек, конечно, согласитесь с этим принципом? — любезно и твердо прибавила хозяйка.
— А не то, госпожа Шварц, вы захотите лишиться такого необыкновенно умного человека? — ответил, улыбаясь, Ракитин.
— К сожалению, я поставлена в тяжелое положение…
— А комната здесь отличная… Не жарко…
— И какой вид с балкона…
— И вид… И работается хорошо… И кормите порядочно…
— Я стараюсь! — вставила госпожа Шварц.
— Вы образцовая хозяйка и — примите вполне заслуженную дань — такая интересная женщина, что присутствие ваше за столом может только доставлять эстетическое удовольствие… Одним словом, пансион мне нравится.
И с серьезным видом прибавил:
— Простите нескромный вопрос, милая хозяйка: вам лет — тридцать?.. Или нет еще?
— Что вы?.. Вы смеетесь?.. Я старуха… Мне сорок два! — скромно промолвила госпожа Шварц, внезапно оживляясь, словно старый парадер, заслышавший трубу.
— Неужели?.. А какой же у вас, значит, живительный воздух… Моложавит… Без шуток говорю! — воскликнул Ракитин, который по привычке старого юбочника говорил до дерзости невозможные комплименты, самодовольно уверенный, что хоть долю из вранья женщина примет за правду.
— Я когда-то была недурна, а теперь…
И госпожа Шварц вздохнула и тоже по старой привычке сверкнула когда-то многообещающими глазами.
— Так вы извините, что я вынуждена была передать вам неудовольствие пансионеров…
— Какие извинения!.. Можете быть спокойны, что больше я не поставлю вас в неприятное положение и ваших пансионеров не огорчу спорами.
— Как приятно иметь дело с таким умным человеком! Нет слов благодарить вас…
Госпожа Шварц не уходила.
И, принимая серьезно-грустный вид, с искусственно печальной торжественностью произнесла:
— Считаю своим долгом сказать, что ваш соотечественник очень плох.
— Бедняга! Еще вчера вечером я сидел у него, и он бодрился.
— Милый наш доктор только что был у Неволина…
— И что же сказал?
— Он предупредил меня, что бедный молодой человек более недели не протянет.
— Неволин и не догадывается?
— Почти все чахоточные не догадываются. А кажется, так легко догадаться… Я сейчас навещала Неволина… Он не встал сегодня с постели и наверно уж не встанет… И как слаб, как взволнован!..
— Отчего взволнован?
— Рано утром получил телеграмму… О, как жестока его хорошенькая жена! Как жестока! Бывают бессердечные женщины, но такие, как она, редки. Не правда ли? Вы, как писатель, знаете нас. А Неволин не знает. Он все еще надеется… А я, признаюсь, думаю, что эта дама совсем не приедет… К чему ей умирающий муж? Она, верно, забыла священный долг жены… А он так ждет, так любит! — И госпожа Шварц поднесла к глазам носовой платок. — Мне так жаль молодого человека, который так хочет увидеть жену и умирает один, на чужбине, что я посоветовала ему сейчас же ехать в Петербург…
— Умирающему? — воскликнул Ракитин.
“И какая же ты стервоза!” — подумал он.
— Доктор находит, что больной доедет… Уже ожидание видеть через два дня жену поддержало бы его… Так бы хорошо было бы для него умереть около любимого человека… И когда я сказала о Петербурге и думала, что поездка его обрадует, Неволин — вообразите — взволновался и рассердился…
— Не оценил вашей доброты, госпожа Шварц?
Хозяйка сделала вид, что не услышала злой иронии в голосе Ракитина и не заметила его насмешливых глаз.
— Я желала Неволину добра… Разве не ужасно умереть одному, без близких?..
— Но все-таки дайте ему умереть в пансионе…
— Да разве я не хочу держать умирающего в пансионе?.. О, не говорите так, monsieur! Я не заслуживаю обидного подозрения. Я христианка! — патетическим тоном оскорбленной добродетели воскликнула хозяйка. — И я так люблю бедного Неволина. Он всегда был так добр и деликатен со мной… Так предупредительно платил вперед. И — спросите у него — как я заботилась о нем! Поверьте, что я постараюсь, чтобы его последние дни в моем пансионе были по возможности покойны… Сегодня же позову сиделку, хотя бы на мой счет, если Неволин не вспомнит перед смертью заплатить ей…
И, словно бы в доказательство ее христианской любви к ближнему, она прибавила:
— Вы знаете, с какими предрассудками приезжие? Я понесу большие убытки, если нескоро сдам комнату — ведь комната превосходная? — после покойника… А для бедной женщины это чувствительно, но я и не подумаю мысленно упрекнуть память молодого человека… Тревожит меня только одно…
— Что такое? — спросил Ракитин.
— Я не знаю, как быть, если жена не приедет, и Неволин умрет… Кого известить, кроме жены, других близких в Петербурге… Где захотят похоронить его… И вообще…
— Об этом не беспокойтесь… Я все сделаю… И заплачу по счету…
— О, пустяки… Об этом не стоит и говорить… Значит, вы примете на себя все заботы… Я так и думала… Да и кому же позаботиться, как не соотечественнику, да еще такому великодушному, как вы…
С этими словами она поднялась, еще раз извинилась, что помешала вдохновению, и величественно удалилась, довольная своим визитом к Ракитину.
“Свои “нелепости” говорить за обедом не будет и пансионеров не напугает. Последний счет за Неволина и сиделке уплатит, и весьма вероятно, что после смерти Неволина перейдет в его комнату. Такой нахальный господин не может иметь предрассудков. Да и вполне здоровый человек!” — подумала госпожа Шварц.
И хоть она считала Ракитина не очень-то повадливым пансионером, требующим от горничной основательной и своевременной уборки и добросовестной чистоты сапог и платья, тем не менее нашла, что он мужчина не без вкуса, когда вспомнила его комплименты, и решила, что он будет менее требователен, если, вместо Шарлотты, назначить горничной в его номер хорошенькую молодую Клару.
— Да вы присаживайтесь, госпожа Шварц…
И Ракитин пододвинул кресло хозяйке…
— О, не беспокойтесь, monsieur… Я на одну минуту.
Однако хозяйка присела и продолжала:
— И многие выразили мне неудовольствие на громкие споры за столом. А мой принцип: полное спокойствие жильцов, которые делают честь пансиону. Вы, как необыкновенно умный человек, конечно, согласитесь с этим принципом? — любезно и твердо прибавила хозяйка.
— А не то, госпожа Шварц, вы захотите лишиться такого необыкновенно умного человека? — ответил, улыбаясь, Ракитин.
— К сожалению, я поставлена в тяжелое положение…
— А комната здесь отличная… Не жарко…
— И какой вид с балкона…
— И вид… И работается хорошо… И кормите порядочно…
— Я стараюсь! — вставила госпожа Шварц.
— Вы образцовая хозяйка и — примите вполне заслуженную дань — такая интересная женщина, что присутствие ваше за столом может только доставлять эстетическое удовольствие… Одним словом, пансион мне нравится.
И с серьезным видом прибавил:
— Простите нескромный вопрос, милая хозяйка: вам лет — тридцать?.. Или нет еще?
— Что вы?.. Вы смеетесь?.. Я старуха… Мне сорок два! — скромно промолвила госпожа Шварц, внезапно оживляясь, словно старый парадер, заслышавший трубу.
— Неужели?.. А какой же у вас, значит, живительный воздух… Моложавит… Без шуток говорю! — воскликнул Ракитин, который по привычке старого юбочника говорил до дерзости невозможные комплименты, самодовольно уверенный, что хоть долю из вранья женщина примет за правду.
— Я когда-то была недурна, а теперь…
И госпожа Шварц вздохнула и тоже по старой привычке сверкнула когда-то многообещающими глазами.
— Так вы извините, что я вынуждена была передать вам неудовольствие пансионеров…
— Какие извинения!.. Можете быть спокойны, что больше я не поставлю вас в неприятное положение и ваших пансионеров не огорчу спорами.
— Как приятно иметь дело с таким умным человеком! Нет слов благодарить вас…
Госпожа Шварц не уходила.
И, принимая серьезно-грустный вид, с искусственно печальной торжественностью произнесла:
— Считаю своим долгом сказать, что ваш соотечественник очень плох.
— Бедняга! Еще вчера вечером я сидел у него, и он бодрился.
— Милый наш доктор только что был у Неволина…
— И что же сказал?
— Он предупредил меня, что бедный молодой человек более недели не протянет.
— Неволин и не догадывается?
— Почти все чахоточные не догадываются. А кажется, так легко догадаться… Я сейчас навещала Неволина… Он не встал сегодня с постели и наверно уж не встанет… И как слаб, как взволнован!..
— Отчего взволнован?
— Рано утром получил телеграмму… О, как жестока его хорошенькая жена! Как жестока! Бывают бессердечные женщины, но такие, как она, редки. Не правда ли? Вы, как писатель, знаете нас. А Неволин не знает. Он все еще надеется… А я, признаюсь, думаю, что эта дама совсем не приедет… К чему ей умирающий муж? Она, верно, забыла священный долг жены… А он так ждет, так любит! — И госпожа Шварц поднесла к глазам носовой платок. — Мне так жаль молодого человека, который так хочет увидеть жену и умирает один, на чужбине, что я посоветовала ему сейчас же ехать в Петербург…
— Умирающему? — воскликнул Ракитин.
“И какая же ты стервоза!” — подумал он.
— Доктор находит, что больной доедет… Уже ожидание видеть через два дня жену поддержало бы его… Так бы хорошо было бы для него умереть около любимого человека… И когда я сказала о Петербурге и думала, что поездка его обрадует, Неволин — вообразите — взволновался и рассердился…
— Не оценил вашей доброты, госпожа Шварц?
Хозяйка сделала вид, что не услышала злой иронии в голосе Ракитина и не заметила его насмешливых глаз.
— Я желала Неволину добра… Разве не ужасно умереть одному, без близких?..
— Но все-таки дайте ему умереть в пансионе…
— Да разве я не хочу держать умирающего в пансионе?.. О, не говорите так, monsieur! Я не заслуживаю обидного подозрения. Я христианка! — патетическим тоном оскорбленной добродетели воскликнула хозяйка. — И я так люблю бедного Неволина. Он всегда был так добр и деликатен со мной… Так предупредительно платил вперед. И — спросите у него — как я заботилась о нем! Поверьте, что я постараюсь, чтобы его последние дни в моем пансионе были по возможности покойны… Сегодня же позову сиделку, хотя бы на мой счет, если Неволин не вспомнит перед смертью заплатить ей…
И, словно бы в доказательство ее христианской любви к ближнему, она прибавила:
— Вы знаете, с какими предрассудками приезжие? Я понесу большие убытки, если нескоро сдам комнату — ведь комната превосходная? — после покойника… А для бедной женщины это чувствительно, но я и не подумаю мысленно упрекнуть память молодого человека… Тревожит меня только одно…
— Что такое? — спросил Ракитин.
— Я не знаю, как быть, если жена не приедет, и Неволин умрет… Кого известить, кроме жены, других близких в Петербурге… Где захотят похоронить его… И вообще…
— Об этом не беспокойтесь… Я все сделаю… И заплачу по счету…
— О, пустяки… Об этом не стоит и говорить… Значит, вы примете на себя все заботы… Я так и думала… Да и кому же позаботиться, как не соотечественнику, да еще такому великодушному, как вы…
С этими словами она поднялась, еще раз извинилась, что помешала вдохновению, и величественно удалилась, довольная своим визитом к Ракитину.
“Свои “нелепости” говорить за обедом не будет и пансионеров не напугает. Последний счет за Неволина и сиделке уплатит, и весьма вероятно, что после смерти Неволина перейдет в его комнату. Такой нахальный господин не может иметь предрассудков. Да и вполне здоровый человек!” — подумала госпожа Шварц.
И хоть она считала Ракитина не очень-то повадливым пансионером, требующим от горничной основательной и своевременной уборки и добросовестной чистоты сапог и платья, тем не менее нашла, что он мужчина не без вкуса, когда вспомнила его комплименты, и решила, что он будет менее требователен, если, вместо Шарлотты, назначить горничной в его номер хорошенькую молодую Клару.
VIII
Кровать была подвинута к открытому окну, и Неволину казалось, что именно это и было нужно, чтобы ему было покойнее лежать в постели и дышать легче.
С высоко приподнятой головой на подушках и с закрытыми глазами, он походил на мертвеца. Но когда открывал глаза, они блестели, сосредоточенно возбужденные и серьезные, словно бы какая-то мысль волновала его и требовала разрешения.
Он повернул глаза к окну; голубое небо, и горы, и блеск чудного утра обратили на себя особенное, проникновенное внимание Неволина, и он с новым, доселе неиспытанным чувством восхищения взглядывал в окно.
“А он такой одинокий, такой слабый, и жена не едет!” — подумал Неволин.
И жалость к себе охватила его. Крупные слезы катились на щеки.
Он снова думал о жене и снова пробовал успокоить мучительность дум. Он сам виноват, что Леля не торопится. Она не знает, что катар так обессилил его. Зачем он не писал, что худеет и по ночам мокрый от пота? О, давно была бы она здесь, и он поправлялся бы… Не было бы этого мучительного волнения…
Из-за него и стало хуже. Доктор только что был и не нашел ничего особенно серьезного… Временное обострение. Новое лекарство поможет… Но как долго тянется болезнь…
“И отчего Леля опять не могла выехать, как обещала!”
Эта мысль не могла отвязаться с той минуты, как Неволин получил, полчаса тому назад, телеграмму…
И он протянул руку к ночному столику за телеграммой и снова прочитал эти строки, которые заставляли сердце его биться сильнее.
“Прости. Раньше трех дней не могу выехать. Не тревожься. Телеграфируй, как здоровье. До свиданья”.
Опять отложила. А Леля так нужна теперь, когда могла бы ходить за ним. Разве она не знает, что он один… один…
— Да что это значит? — мысленно спрашивал себя Неволин.
И снова упорно делает всевозможные предположения о причинах неприезда жены. Но теперь ни одно предположение не успокаивает его… И уверенность Ракитина, что жена не приедет сегодня, и его разговоры о лживости женщин невольно припоминаются Неволину…
И какая-то мысль словно бы вдруг озарила голову Неволина. Он, казалось, все понял, и ужас исказил черты его мертвенного лица.
— Не может быть. Такая подлость!
Неволин гнал от себя прочь внезапную мысль, точно что-то ужасное и страшное. Но она, напротив, все более и более овладевала им. Он вспомнил слова жены о нездоровье ее по вечерам перед отъездом его из Петербурга, ее советы поскорей уехать в Швейцарию, ее внезапное смущение, когда он целовал ее в губы, все это являлось в новом, казалось, все объяснявшем освещении. И Неволин с какою-то поразительной ясностью галлюцинации увидал перед собою свою маленькую, изящную жену с вдумчивыми ангельскими глазами, рядом с молодым, румяным красавцем бароном Лахти, его приятелем и сослуживцем.
“А она еще так суха была с бароном. Находила, что он самодовольный болван… А этот болван…”
И, пораженный открытием, внезапно охваченный ожесточенной обидой ревности и злобой, он вдруг почувствовал прилив силы, порывисто поднялся, присел на кровати и, задыхаясь, грозя в пространство костлявой рукой, почти что крикнул:
— Подлая! Я выздоровею и тогда… Я…
Неволин не мог продолжать. Он закашлялся. Кровь показалась из горла.
С ужасом страха и тоски в расширенных глазах смотрел он на смоченный кровью носовой платок. Неволин сразу ослабел, и голова его упала на подушки.
Прошло несколько секунд обморока.
Неволин открыл глаза, и панический страх прошел — кровь остановилась. Ему дышалось легче.
“Верно, какой-нибудь маленький сосуд лопнул”, — подумал Неволин.
И теперь он еще с большей уверенностью думал, и не без злорадства думал, что новое лекарство поможет. Он начнет поправляться и уже не будет таким доверчивым мужем. Не пойдет встречать поезда.
Перед инстинктом самосохранения и жаждой жизни бешеный взрыв прошел, и острота обиды оскорбленного человека смягчалась. Эгоизм безнадежно больного невольно старался уверить его в несправедливости подозрения, что он обманут и так нагло и бессовестно. И — главное — теперь, когда ему хуже, встреча с женой уже не представлялась, как влюбленному. Он ждал сиделку, которая сумеет ходить за ним. Ведь он болен!
И Неволин думал:
“Она обязана быть около. Не смеет не приехать к больному мужу. Не смеет! — настаивал Неволин, подбадривая себя. — Леля не лживая. Она три года любила и ни с кем даже не кокетничала… Почти всегда были вместе… Не могла бы писать такие письма и в то же время обманывать. Она честная женщина. Всегда говорила, что долг обязывает. И к чему ей лгать? Она могла бы написать, что полюбила другого. Ведь они перед женитьбой дали друг другу слово сказать, если кто из них разлюбит. И как он с ней был откровенен. Как доверчив. Как старался исполнить малейшие ее желания. Ничего не жалел. Работал, как вол, для нее. Сколько тратил на нее! Напрасно он взволновался… Из-за этого и пошла кровь. Надо беречься. Еще пять дней, Леля приедет, и он убедится, что подозрения нелепы… Они призраки больного…”
И Неволин беспокойно подумал, что новое лекарство еще не принесли. Шварц сказала, что через четверть часа принесут.
— Свиньи! — внезапно раздражаясь, прошептал Неволин, взглянув на часы, и позвонил.
Прошла минута.
Ему казалось, что его все забыли. Нарочно никто не идет. А ведь, кажется, хорошо платит Берте.
Неволин снова звонил.
Берта, только что оторвавшаяся от уборки соседней комнаты, торопливо вошла и, приветливо улыбаясь при входе к жильцу, спросила:
— Что угодно?..
— Лекарство! — раздраженно спросил Неволин и злыми глазами смотрел на молодую, румяную и сильную горничную с вспотевшим озабоченным лицом.
— Сейчас пойду.
— Не могли сходить… Это что же?..
— Но, monsieur, я не виновата. Аптекарь сказал, что лекарство может быть готово через двадцать минут… А двадцати не прошло…
— Это бессовестно со стороны аптекаря… Не правда ли?.. Прошу вас, сию минуту идите… Только подайте платок… О, господи!..
И Неволин сердился на Берту и за то, что она здорова, и за то, что она, казалось, безучастна к нему и улыбается, как и госпожа Шварц, лицемерно.
“И вообще люди большие эгоисты и думают только о себе. Он не такой эгоист! — с наивной уверенностью подумал Неволин и вспомнил, как он заботился о Леле, как сидел целую ночь, когда она захворала.
Обозленный, он уже мысленно упрекал теперь жену и словно забыл, что она “золотое сердце” и как ухаживала за ним, когда он заболел.
И внезапно проговорил:
— Это подло!
Ему хотелось плакать и от обиды, и от нетерпения поправиться, и от нового злого чувства к женщине, которую так особенно сильно любил, как это казалось.
Через несколько минут Берта, обливавшаяся потом, принесла лекарство и сказала, улыбаясь добрыми круглыми глазами:
— Бежала… Теперь примите, и вам будет лучше!
Он поблагодарил Берту и заискивающе попросил скорей развести один порошок в рюмке с водой. Он нетерпеливо смотрел, как она это делала. Один вид нового лекарства словно бы гипнотизировал его и внушал уверенность, что порошок поможет.
И как только он выпил до последней капли полрюмки, ему стало сразу легче. Мокрота не душила. Дышать было свободнее. Свист из груди не вылетал.
— О, благодарю вас, Берта! Идите… Мне ничего не нужно!
Берта ушла, скрывая под обычной приветливой улыбкой жалость к этому несчастному умирающему господину.
Неволин смягчился. Берта уже не казалась такой безучастной к нему. И Леля, разумеется, не так виновата, и он напрасно ее подозревает. Через пять дней она приедет и будет сидеть безотлучно при нем.
“О, теперь я поправлюсь!” — уверенно подумал Неволин.
И, закрывая глаза, охваченный радостным чувством какой-то необыкновенно счастливой сонной грезы, заснул, широко раскрыв рот.
Сонный порошок подействовал быстро.
С высоко приподнятой головой на подушках и с закрытыми глазами, он походил на мертвеца. Но когда открывал глаза, они блестели, сосредоточенно возбужденные и серьезные, словно бы какая-то мысль волновала его и требовала разрешения.
Он повернул глаза к окну; голубое небо, и горы, и блеск чудного утра обратили на себя особенное, проникновенное внимание Неволина, и он с новым, доселе неиспытанным чувством восхищения взглядывал в окно.
“А он такой одинокий, такой слабый, и жена не едет!” — подумал Неволин.
И жалость к себе охватила его. Крупные слезы катились на щеки.
Он снова думал о жене и снова пробовал успокоить мучительность дум. Он сам виноват, что Леля не торопится. Она не знает, что катар так обессилил его. Зачем он не писал, что худеет и по ночам мокрый от пота? О, давно была бы она здесь, и он поправлялся бы… Не было бы этого мучительного волнения…
Из-за него и стало хуже. Доктор только что был и не нашел ничего особенно серьезного… Временное обострение. Новое лекарство поможет… Но как долго тянется болезнь…
“И отчего Леля опять не могла выехать, как обещала!”
Эта мысль не могла отвязаться с той минуты, как Неволин получил, полчаса тому назад, телеграмму…
И он протянул руку к ночному столику за телеграммой и снова прочитал эти строки, которые заставляли сердце его биться сильнее.
“Прости. Раньше трех дней не могу выехать. Не тревожься. Телеграфируй, как здоровье. До свиданья”.
Опять отложила. А Леля так нужна теперь, когда могла бы ходить за ним. Разве она не знает, что он один… один…
— Да что это значит? — мысленно спрашивал себя Неволин.
И снова упорно делает всевозможные предположения о причинах неприезда жены. Но теперь ни одно предположение не успокаивает его… И уверенность Ракитина, что жена не приедет сегодня, и его разговоры о лживости женщин невольно припоминаются Неволину…
И какая-то мысль словно бы вдруг озарила голову Неволина. Он, казалось, все понял, и ужас исказил черты его мертвенного лица.
— Не может быть. Такая подлость!
Неволин гнал от себя прочь внезапную мысль, точно что-то ужасное и страшное. Но она, напротив, все более и более овладевала им. Он вспомнил слова жены о нездоровье ее по вечерам перед отъездом его из Петербурга, ее советы поскорей уехать в Швейцарию, ее внезапное смущение, когда он целовал ее в губы, все это являлось в новом, казалось, все объяснявшем освещении. И Неволин с какою-то поразительной ясностью галлюцинации увидал перед собою свою маленькую, изящную жену с вдумчивыми ангельскими глазами, рядом с молодым, румяным красавцем бароном Лахти, его приятелем и сослуживцем.
“А она еще так суха была с бароном. Находила, что он самодовольный болван… А этот болван…”
И, пораженный открытием, внезапно охваченный ожесточенной обидой ревности и злобой, он вдруг почувствовал прилив силы, порывисто поднялся, присел на кровати и, задыхаясь, грозя в пространство костлявой рукой, почти что крикнул:
— Подлая! Я выздоровею и тогда… Я…
Неволин не мог продолжать. Он закашлялся. Кровь показалась из горла.
С ужасом страха и тоски в расширенных глазах смотрел он на смоченный кровью носовой платок. Неволин сразу ослабел, и голова его упала на подушки.
Прошло несколько секунд обморока.
Неволин открыл глаза, и панический страх прошел — кровь остановилась. Ему дышалось легче.
“Верно, какой-нибудь маленький сосуд лопнул”, — подумал Неволин.
И теперь он еще с большей уверенностью думал, и не без злорадства думал, что новое лекарство поможет. Он начнет поправляться и уже не будет таким доверчивым мужем. Не пойдет встречать поезда.
Перед инстинктом самосохранения и жаждой жизни бешеный взрыв прошел, и острота обиды оскорбленного человека смягчалась. Эгоизм безнадежно больного невольно старался уверить его в несправедливости подозрения, что он обманут и так нагло и бессовестно. И — главное — теперь, когда ему хуже, встреча с женой уже не представлялась, как влюбленному. Он ждал сиделку, которая сумеет ходить за ним. Ведь он болен!
И Неволин думал:
“Она обязана быть около. Не смеет не приехать к больному мужу. Не смеет! — настаивал Неволин, подбадривая себя. — Леля не лживая. Она три года любила и ни с кем даже не кокетничала… Почти всегда были вместе… Не могла бы писать такие письма и в то же время обманывать. Она честная женщина. Всегда говорила, что долг обязывает. И к чему ей лгать? Она могла бы написать, что полюбила другого. Ведь они перед женитьбой дали друг другу слово сказать, если кто из них разлюбит. И как он с ней был откровенен. Как доверчив. Как старался исполнить малейшие ее желания. Ничего не жалел. Работал, как вол, для нее. Сколько тратил на нее! Напрасно он взволновался… Из-за этого и пошла кровь. Надо беречься. Еще пять дней, Леля приедет, и он убедится, что подозрения нелепы… Они призраки больного…”
И Неволин беспокойно подумал, что новое лекарство еще не принесли. Шварц сказала, что через четверть часа принесут.
— Свиньи! — внезапно раздражаясь, прошептал Неволин, взглянув на часы, и позвонил.
Прошла минута.
Ему казалось, что его все забыли. Нарочно никто не идет. А ведь, кажется, хорошо платит Берте.
Неволин снова звонил.
Берта, только что оторвавшаяся от уборки соседней комнаты, торопливо вошла и, приветливо улыбаясь при входе к жильцу, спросила:
— Что угодно?..
— Лекарство! — раздраженно спросил Неволин и злыми глазами смотрел на молодую, румяную и сильную горничную с вспотевшим озабоченным лицом.
— Сейчас пойду.
— Не могли сходить… Это что же?..
— Но, monsieur, я не виновата. Аптекарь сказал, что лекарство может быть готово через двадцать минут… А двадцати не прошло…
— Это бессовестно со стороны аптекаря… Не правда ли?.. Прошу вас, сию минуту идите… Только подайте платок… О, господи!..
И Неволин сердился на Берту и за то, что она здорова, и за то, что она, казалось, безучастна к нему и улыбается, как и госпожа Шварц, лицемерно.
“И вообще люди большие эгоисты и думают только о себе. Он не такой эгоист! — с наивной уверенностью подумал Неволин и вспомнил, как он заботился о Леле, как сидел целую ночь, когда она захворала.
Обозленный, он уже мысленно упрекал теперь жену и словно забыл, что она “золотое сердце” и как ухаживала за ним, когда он заболел.
И внезапно проговорил:
— Это подло!
Ему хотелось плакать и от обиды, и от нетерпения поправиться, и от нового злого чувства к женщине, которую так особенно сильно любил, как это казалось.
Через несколько минут Берта, обливавшаяся потом, принесла лекарство и сказала, улыбаясь добрыми круглыми глазами:
— Бежала… Теперь примите, и вам будет лучше!
Он поблагодарил Берту и заискивающе попросил скорей развести один порошок в рюмке с водой. Он нетерпеливо смотрел, как она это делала. Один вид нового лекарства словно бы гипнотизировал его и внушал уверенность, что порошок поможет.
И как только он выпил до последней капли полрюмки, ему стало сразу легче. Мокрота не душила. Дышать было свободнее. Свист из груди не вылетал.
— О, благодарю вас, Берта! Идите… Мне ничего не нужно!
Берта ушла, скрывая под обычной приветливой улыбкой жалость к этому несчастному умирающему господину.
Неволин смягчился. Берта уже не казалась такой безучастной к нему. И Леля, разумеется, не так виновата, и он напрасно ее подозревает. Через пять дней она приедет и будет сидеть безотлучно при нем.
“О, теперь я поправлюсь!” — уверенно подумал Неволин.
И, закрывая глаза, охваченный радостным чувством какой-то необыкновенно счастливой сонной грезы, заснул, широко раскрыв рот.
Сонный порошок подействовал быстро.
IX
Известие хозяйки о том, что Неволину, по словам врача, не протянуть и недели, и что жена прислала телеграмму о новой отсрочке, вызвало в Ракитине быстрое решение: вызвать жену к умирающему мужу.
Пусть хоть умрет верующим в нее “влюбленным дураком”!
Ракитин жалел “дурака” и обижался за него, как мужчина, который не дался бы в такой обман. Жена Неволина возмущала Ракитина. Но в то же время ему хотелось познакомиться при исключительных условиях с этой хорошенькой, “проблематической барынькой”, как поспешно уже зарисовал ее Ракитин в своем представлении.
Он изучит “интересный тип”. Недаром он быстро отгадывает женщин и до сих пор пользуется успехом у них. А теперь сердце его кстати было свободно.
Ракитин помнил адрес. Неволин не раз о нем говорил Ракитину, когда приглашал его навестить их зимой.
И, подписав “срочная”, Ракитин составил следующую телеграмму:
“Если хотите застать мужа в живых и облегчить последние его минуты, немедленно выезжайте. Соблаговолите срочно телеграфировать больному о выезде”.
“Небось, прикатит после такой телеграммы, и бедняга дождется наконец свою мадонну!” — мысленно проговорил Ракитин и вышел.
С телеграфной станции Ракитин ушел довольный. Последние дни около бедняги Неволина будет любимая жена. И, разумеется, не хотел бы себе сознаться, что очень доволен своим добрым делом и потому, что увидит эту возмущающую его бессердечную женщину, будет часто с нею вместе в комнате умирающего и провожать на прогулках.
Эта программа уже пробегала в голове Ракитина, когда он возвращался в пансион, взглядывая на проходящих молодых женщин с любопытством.
У решетки сада пансиона Ракитина остановил молодой красавец англичанин в светлой фланели и, приподнимая фетр, обмотанный кисеей, любезно спросил:
— Как здоровье вашего соотечественника?
— Плох! — с умышленной резкостью ответил Ракитин.
— О-о-о! Но, надеюсь, еще протянет?
— Пяти дней не проживет! — резко и насмешливо ответил Ракитин.
Молодой человек, казалось, не считал нужным заметить резкий и явно насмешливый тон Ракитина.
Он снова значительно протянул свое: “о-о-о!” и с спокойной и вежливой настойчивостью прибавил:
— Извините, что задерживаю. Позвольте один вопрос?
— Позволяю.
— Жена вашего бедного друга приедет?
Ракитина взорвало.
Он в упор взглянул в светлые, добродушно-спокойные глаза англичанина.
“Экая уверенная молодая скотина!” — подумал Ракитин и с дерзкой насмешкой сказал:
— Не приедет!
— О-о-о!
— Вы пари проиграете!
— Благодарю вас. Очень жаль! — невозмутимо вежливо промолвил молодой человек.
И, приподняв фетр, вышел на улицу, по-видимому, несколько недоумевающий такой резкости русского писателя.
А Ракитин, обрадованный, что оборвал высокомерного англичанина, торопливо направился в пансион.
В коридоре он встретил Берту.
— Больной все еще спит?
— Только что проснулся.
— В постели?
— Приподняться хотел и не мог…
— Сиделки еще нет?
— Нет…
— О, сейчас придет… сейчас придет! — проговорила откуда-то появившаяся хозяйка. — Я уж была у одной особы… Но только дорого спрашивает… Десять франков в сутки на всем готовом… Это будет стоить пять франков у меня… Самая дешевая цена… Угодно переговорить с особой?.. Верно, и предупредите бедного Неволина?
Ракитин не спорил о цене, хотя и понимал, что хозяйка делает свой гешефт. Да и неловко, казалось ему, было торговаться.
“Ну и черт с тобой!” — мысленно промолвил Ракитин и, улыбаясь лукавыми своими глазами, сказал:
— Надеюсь только, что ваша особа не наведет на больного уныния?
— Простите… Я не совсем понимаю… Чем может навести уныние сиделка, которую я рекомендую? — не без достоинства проговорила госпожа Шварц и приготовилась обидеться в качестве “слабой женщины”.
— Разве не понимаете, милая госпожа Шварц, чем сестры милосердия удручают?..
Ракитин рассмеялся и продолжал:
— Да своим торжественно-участливым видом, точно хочет сказать: мне жаль умирающего. Или — что, пожалуй, еще хуже — обладает такой наружностью, что больной будет волноваться от раздражения.
О, она поняла. Она и не могла подумать, что такой знаменитый писатель мог считать госпожу Шварц совсем глупой. Она, слава богу, понимает, как важно для больного видеть около себя успокаивающее, приятное лицо. Это важно не только для больных, но — осмелится выразить свое мнение — и для здоровых. И она не держит в своем пансионе уродов-горничных.
— Это мое правило! — не без гордости прибавила хозяйка.
— Недурное правило, госпожа Шварц. Но сиделка?..
— Будьте спокойны за вашего соотечественника… Последние его дни не будут омрачены… Особа очень милая женщина… лицо самое располагающее и внушающее доверие… Правда, она не первой молодости, ей за тридцать, но моложавая, сильная и симпатичной наружности, вполне приличная дама… Как раз лучший возраст для своей тяжелой обязанности… Ведь для тяжкого больного и не нужна молодая сиделка… Только могла бы стеснить… не правда ли?
Пусть хоть умрет верующим в нее “влюбленным дураком”!
Ракитин жалел “дурака” и обижался за него, как мужчина, который не дался бы в такой обман. Жена Неволина возмущала Ракитина. Но в то же время ему хотелось познакомиться при исключительных условиях с этой хорошенькой, “проблематической барынькой”, как поспешно уже зарисовал ее Ракитин в своем представлении.
Он изучит “интересный тип”. Недаром он быстро отгадывает женщин и до сих пор пользуется успехом у них. А теперь сердце его кстати было свободно.
Ракитин помнил адрес. Неволин не раз о нем говорил Ракитину, когда приглашал его навестить их зимой.
И, подписав “срочная”, Ракитин составил следующую телеграмму:
“Если хотите застать мужа в живых и облегчить последние его минуты, немедленно выезжайте. Соблаговолите срочно телеграфировать больному о выезде”.
“Небось, прикатит после такой телеграммы, и бедняга дождется наконец свою мадонну!” — мысленно проговорил Ракитин и вышел.
С телеграфной станции Ракитин ушел довольный. Последние дни около бедняги Неволина будет любимая жена. И, разумеется, не хотел бы себе сознаться, что очень доволен своим добрым делом и потому, что увидит эту возмущающую его бессердечную женщину, будет часто с нею вместе в комнате умирающего и провожать на прогулках.
Эта программа уже пробегала в голове Ракитина, когда он возвращался в пансион, взглядывая на проходящих молодых женщин с любопытством.
У решетки сада пансиона Ракитина остановил молодой красавец англичанин в светлой фланели и, приподнимая фетр, обмотанный кисеей, любезно спросил:
— Как здоровье вашего соотечественника?
— Плох! — с умышленной резкостью ответил Ракитин.
— О-о-о! Но, надеюсь, еще протянет?
— Пяти дней не проживет! — резко и насмешливо ответил Ракитин.
Молодой человек, казалось, не считал нужным заметить резкий и явно насмешливый тон Ракитина.
Он снова значительно протянул свое: “о-о-о!” и с спокойной и вежливой настойчивостью прибавил:
— Извините, что задерживаю. Позвольте один вопрос?
— Позволяю.
— Жена вашего бедного друга приедет?
Ракитина взорвало.
Он в упор взглянул в светлые, добродушно-спокойные глаза англичанина.
“Экая уверенная молодая скотина!” — подумал Ракитин и с дерзкой насмешкой сказал:
— Не приедет!
— О-о-о!
— Вы пари проиграете!
— Благодарю вас. Очень жаль! — невозмутимо вежливо промолвил молодой человек.
И, приподняв фетр, вышел на улицу, по-видимому, несколько недоумевающий такой резкости русского писателя.
А Ракитин, обрадованный, что оборвал высокомерного англичанина, торопливо направился в пансион.
В коридоре он встретил Берту.
— Больной все еще спит?
— Только что проснулся.
— В постели?
— Приподняться хотел и не мог…
— Сиделки еще нет?
— Нет…
— О, сейчас придет… сейчас придет! — проговорила откуда-то появившаяся хозяйка. — Я уж была у одной особы… Но только дорого спрашивает… Десять франков в сутки на всем готовом… Это будет стоить пять франков у меня… Самая дешевая цена… Угодно переговорить с особой?.. Верно, и предупредите бедного Неволина?
Ракитин не спорил о цене, хотя и понимал, что хозяйка делает свой гешефт. Да и неловко, казалось ему, было торговаться.
“Ну и черт с тобой!” — мысленно промолвил Ракитин и, улыбаясь лукавыми своими глазами, сказал:
— Надеюсь только, что ваша особа не наведет на больного уныния?
— Простите… Я не совсем понимаю… Чем может навести уныние сиделка, которую я рекомендую? — не без достоинства проговорила госпожа Шварц и приготовилась обидеться в качестве “слабой женщины”.
— Разве не понимаете, милая госпожа Шварц, чем сестры милосердия удручают?..
Ракитин рассмеялся и продолжал:
— Да своим торжественно-участливым видом, точно хочет сказать: мне жаль умирающего. Или — что, пожалуй, еще хуже — обладает такой наружностью, что больной будет волноваться от раздражения.
О, она поняла. Она и не могла подумать, что такой знаменитый писатель мог считать госпожу Шварц совсем глупой. Она, слава богу, понимает, как важно для больного видеть около себя успокаивающее, приятное лицо. Это важно не только для больных, но — осмелится выразить свое мнение — и для здоровых. И она не держит в своем пансионе уродов-горничных.
— Это мое правило! — не без гордости прибавила хозяйка.
— Недурное правило, госпожа Шварц. Но сиделка?..
— Будьте спокойны за вашего соотечественника… Последние его дни не будут омрачены… Особа очень милая женщина… лицо самое располагающее и внушающее доверие… Правда, она не первой молодости, ей за тридцать, но моложавая, сильная и симпатичной наружности, вполне приличная дама… Как раз лучший возраст для своей тяжелой обязанности… Ведь для тяжкого больного и не нужна молодая сиделка… Только могла бы стеснить… не правда ли?