– А костер потушите, – устало прошептал Бессмертный.
– Как это – потушите? – взвизгнул Лесной. – Да что же это такое делается? А зажарить? А съесть?
– Какой-то ты сегодня чересчур кровожадный, Лесной.
– Да я…
– Он гномика убил! – завопили вдруг хором карлики. – Он троллика убил! Троллика-гноми-ка! Гномика-троллика!
Бессмертный брезгливо покосился на труп карлика на полу.
– За что ты его?
– Да вот… Ослушался.
– А, ну-ну, – Бессмертный зевнул. – Пойду я, наверное, восвояси. Спать хочется. Да и девка у меня там…
– Гномика! Троллика! – визжали карлики.
– Заткнитесь, – сказал Бессмертный и направился к выходу. – А ты это… – он повернулся к Лесному, – Ваню не трогай. Пусть остается.
Дверь за стариком медленно, со скрипом закрылась.
– Ха. Ха. Ха. – громко и зло сказала старуха. – Ну что, съел?
– Да иди ты… – отмахнулся Лесной.
– Вот и пойду, – сказала Костяная. – Пойдем, Ваня.
Она взяла Мальчика за руку и вывела на улицу.
Лесной посмотрел им вслед. Невесело сплюнул на бревенчатый пол.
– Ну-ка, вы, шестеро, идите сюда! – приказал он карликам.
Они нерешительно подошли.
– Знаете, что это? – Лесной продемонстрировал им длинный железный прутик, заостренный на концах.
– Волшебная палочка?
– Нет. Не угадали. Это – шампур.
Карлики стояли словно парализованные и испуганно рассматривали прутик.
– Сампур, – тихо шепелявя, повторил один из карликов.
Лесной по очереди насадил их на острие и, медленно поворачивая над угасающим костром, зажарил.
VI
ПУТЕШЕСТВИЕ
В гостиничном номере, который снял Кудэр, было даже довольно уютно. Все в светло-бежевых тонах, на стенах – какие-то жантильные пейзажики в аккуратных картонных рамочках. Кроме того, там был маленький холодильник с мини-баром, телевизор и, главное, – ванна. Настоящая, большая, нелепая светло-розовая ванна, которую он на две трети заполнил водой.
Он не принимал ванну уже больше недели, и теперь ему захотелось оттянуть удовольствие. Когда воды набралось достаточно, Кудэр завинтил кран и вернулся в комнату. Засунул в холодильник отцовские полузеленые бананы, четыре сникерса, упаковку колбасы и картонную коробочку с каким-то хитрым плавленым сыром, начиненным перцем, чесноком и укропом. Разложил на журнальном столике купленные по дороге бинты, вату, обезболивающее и мазь от ожогов. Потом вытащил из бара запотевшую зеленую бутылку с пивом, открыл, с наслаждением прислушался к короткому дружескому шипению и, зажмурившись, слизнул с ледяного горлышка мягкую горьковатую пену. Потянулся за пультом, включил телевизор. Сделал два больших глотка пива и развалился было в большом плюшевом кресле в углу, но мысль о ванне – о теплой, прозрачной, готовой принять его в себя, укутать, запеленать и укачать, как грудного младенца, воде, – уже через пару секунд согнала его с места. Кудэр отнес недопитую бутылку в ванную и поставил на белый кафельный пол, в маленькую блестящую лужицу воды.
Потом он разделся догола, поморщившись от запаха собственного тела, открыл две маленькие гостиничные упаковки с шампунем, и еще две – с крохотными вонючими брусками мыла, отправил содержимое всех четырех упаковок в воду и, не стараясь даже убрать с лица идиотскую ухмылку, забрался в ванну сам.
Наслаждения не было. Только обидная, острая боль в руке. Соприкосновение воспаленной, полопавшейся кожи с мылом и хлоркой. Почти плача, Кудэр нашарил в мгновенно почерневшей воде растаявший мыльный кусочек, вынул из ванны пробку, включил душ и здоровой рукой намылился, размазывая по незнакомому волосатому телу коричневую слякоть.
Наконец выключил кран и неловко выбрался из ванны, опрокинув злосчастное пиво на пол. Пиво, которое он собирался прихлебывать из горлышка, нежась в теплой воде. Выругавшись, Кудэр сдернул с батареи белое махровое полотенце и, случайно задев жесткими накрахмаленными ворсинками ошпаренную руку, скривился от боли.
Волдыри выглядели хуже, чем с утра. Он не смог бы даже объяснить, чем именно хуже, но что-то явно было не так. Цвет, размер?.. Приглядевшись повнимательнее, Кудэр наконец понял, что изменилось. Маленькие, ярко-розовые, как поросячья шкурка, пятнышки, которые он обнаружил на руке утром, теперь поблекли, помутнели и приобрели какой-то сизо-зеленоватый оттенок.
Кудэр покрыл больную кисть густым слоем мази и плотно замотал бинтом.
Боль немного утихла.
Он проглотил две таблетки обезболивающего и, не одеваясь, растянулся на широкой, пружинистой кровати – прямо поверх покрывала. Уже засыпая, он услышал отдаленные громовые раскаты и скорее почувствовал, чем увидел, как за окном полыхнула молния. Начался ливень. Крупные частые капли падали на крыши домов, на газоны и на асфальт с треском и громким шипением. Звук был такой, как будто там, снаружи, кто-то готовил на безразмерной раскаленной сковороде гигантскую яичницу…
«Дождь – это хорошо, – подумал Кудэр сквозь сон, – станет легче… кому-то станет легче… даже если в легкой одежде… и ночью… лес…»
…Я была там, в лесу. Моросил дождь, но облака не заслоняли луну; она была яркой и белесовато-желтой, точно лампа дневного света. Жирные, раскормленные воробьи и голуби облепили всю тропинку. Их мокрые перья топорщились в разные стороны, обнажая участки тонкой, полупрозрачной птичьей кожи.
Они клевали хлебные крошки, копошились и дрались прямо у моих ног. Они не боялись меня – они попросту меня не замечали. Большой белый голубь, закрыв от удовольствия круглые змеиные глаза, давился хлебной коркой, опершись прямо на мою ногу своей прохладной перепончатой лапкой. Я пнула его в бок. Продолжая давиться, голубь недовольно курлыкнул и клюнул меня в косточку на щиколотке.
Дождь усиливался. Я была одета в тонкое летнее платье, и оно неприятно липло к спине и животу. Я стояла на тропинке давно. Я очень замерзла.
Зато я была собой.
Наверху что-то затрещало; поползла по швам плотная небесная ткань, приоткрыв на секунду ослепительную электрическую белизну по линии разрыва. Затем снова склеилась, срослась.
Напуганные молнией, птицы разом поднялись в воздух. Покружили немного над тропинкой и исчезли, точно растворившись в воздухе. Я наклонила голову и пригляделась. Крошек на земле не осталось – они склевали все.
А потом я услышала, что кто-то медленно идет по тропинке, приближаясь ко мне. Я не видела, кто. Я пыталась убедить себя, что бояться нечего. Вряд ли это был кто-то большой или агрессивный: слишком тихо и неуверенно звучали шаги.
Я вглядывалась в темноту, а шаги все приближались и приближались. Наконец он медленно вышел на освещенный участок тропинки.
Теперь я знала, кто это был. Мальчик.
Мой сын.
Он подошел ко мне. Его босые ноги утопали в грязи. Он казался совсем худеньким и очень, очень бледным в свете луны. Его голова была гладко выбрита.
– Я так старался вернуться домой, мама, – он говорил ровным, бесцветным голосом. – Я хотел вернуться по крошкам. Но кто-то убрал все крошки, которые я разбросал. Когда взошла луна, я отправился искать дорогу. Я искал ее, искал… Но так и не нашел. Потому что не было крошек.
– Тысячи птиц летают в лесу и в поле, – ответила я сыну, – они-то все и склевали.
– Погладь меня по голове, мама, – он смотрел остановившимся взглядом куда-то в ночь, сквозь меня.
Я осторожно погладила его по безволосой голове – кожа под моей рукой была шершавой, холодной и мокрой. Я отдернула руку и заплакала.
– Не плачь, мама.
Он опустился на корточки и закрыл свою голову руками, заслоняясь от дождя.
– Я не могу вернуться домой. Может быть, ты придешь ко мне, мама?
– Прости меня, – я плакала, и слезы смешивались на моем лице с дождевыми каплями. – Прости.
– Пойдем со мной. Пожалуйста, пойдем со мной, – он говорил устало и безразлично.
– Куда? Куда нам идти? – кажется, я говорила так же.
– В Убежище.
– Но я не знаю, где оно.
– Это в России. Тебе нужно вернуться в Россию.
– Как мне найти там Убежище?
– Три-девять, – сказал он и улыбнулся, продолжая таращиться в пустоту. – Такой адрес: три-девять. Убежище Тридевятых…
Он говорил еще что-то, но я уже не могла расслышать его. Ощетинившись, превратившись в одну большую темную кляксу, лес начал выталкивать меня из себя; тропинка у меня под ногами вдруг вся размякла, стала жидкой, стала грязным потоком, и этот поток подхватил и поволок меня куда-то, вниз, вверх, во все стороны сразу – наружу…
Подушка Кудэра была мокрой от слез. И спина тоже намокла: капли дождя, дробясь об оконную раму, отскакивали под прямым углом и летели на кровать, и на пол, и на тумбочку из светлого дерева. Он перевернул подушку другой стороной, забрался под покрывало и заснул снова – глубоким, тяжелым сном без сновидений.
Он сел в плюшевое кресло и включил телевизор – просто чтобы не быть в тишине. До половины выкурил сигарету, закашлялся. Кружилась голова. Он закрыл глаза, снова затянулся и почувствовал, как тяжелые волны – мутные ритмичные волны, поднимавшиеся внутри него, от желудка к легким, от легких к горлу, – неприятно качают его, вверх-вниз, вверх-вниз, усыпляя, убивая его тело.
Его тело. Судя по всему, оно чем-то болеет, это тело, а может быть, умирает.
Эта мысль его не встревожила. Почему-то не было страха – так же, как не было удивления, когда случилась сама подмена. Когда она оказалась внутри этого неприятного, потного, хрипящего человеческого мешка. «Трансформированный»… так, кажется, сказал одноглазый человек на вокзале. Маша-растеряша… Все потеряла… Потеряла себя.
А теперь еще эта рука. Кудэр с трудом поднялся, размотал бинт – последний слой накрепко прилип к коже – и почувствовал слабый, едва уловимый запах гнили. Он осмотрел кисть. Лопнувшие волдыри от ожога превратились в зеленоватые нарывы. Впрочем, боль уменьшилась. Он снова намазал руку мазью и замотал чистым куском бинта.
Потом спустился вниз, на ресепшен, и попросил градусник у вертлявого рыжего немца, мрачно изучавшего порнографический журнал. Рыжий, вздрогнув, оторвался от чудовищной папуасской чаровницы – с толстым морщинистым животом, обвислыми черными грудями и гигантским с кольцом в сплющенном носу – и медленно удалился. Через пару минут он действительно вернулся с градусником, сунул его Кудэру и, сморщив в улыбке конопатую мордочку, сказал:
– You look really bad.[9]
– I think I’m sick,[10] – ответил Кудэр.
– May be I should call a doctor?[11]
– No. Nein, bitte.[12]
– OK, – немец поднял на него бессмысленные небесно-голубые глаза и снова уткнулся в свой журнал. – Have a nice day.
Обливаясь по́том, Кудэр вернулся в номер и измерил температуру. 38,асе7.
Он лег на кровать и уставился в телевизор, бодро стрекотавший с самого утра. На экране суетилось несколько невыразительных человечков в пиджаках и галстуках. Сначала они неистово пожимали друг другу руки, надолго сцепляя пальцы, картинно застывая в рукопожатии под вспышками фотоаппаратов. Потом неторопливо расселись за круглым столом, зашелестели бумагами, заговорили поочередно в микрофоны. Внизу экрана красовалась надпись «Прямая трансляция». Не то заседание правительства, не то какие-то переговоры – понять было невозможно… Противный стрекочущий голос за кадром комментировал происходящее по-немецки, а Кудэр знал на этом языке не больше десяти слов.
Он уже потянулся за пультом, чтобы переключить канал, как вдруг одна из «говорящих голов» в углу экрана привлекла его внимание. Худой человек с землистым лицом, с маленькими, вечно опущенными глазками… он казался очень знакомым. Несколькими секундами позже человек отхлебнул из стакана воды и, не отрываясь от бумажки, заговорил. Камера поползла вправо, лениво зацепила его, прицелилась. Наплыв – и вот уже почти весь экран заполнило угрюмое неподвижное лицо, обтянутое серой, пористой, в оспинах и угрях, кожей. Кудэр приподнялся на кровати, сделал громче звук и – да. Да. Этот человек говорил по-русски. Кудэр узнал его. Имя так и не вспомнил, но это лицо… Он. Новый российский президент.
Кудэр поставил звук на максимум, но речь президента, заглушаемую бодрым немецким переводом, все равно слышал лишь отчасти. …Дать оценку проделанной работы и наметить основные направления развития страны… Затронуть ряд принципиальных идеологических и политических вопросов… меры, направленные против олигархических группировок, обладающих неограниченным контролем над информационными потоками и обслуживающих исключительно собственные корпоративные интересы… Важнейшая задача в сфере государственного строительства – укрепление Российской Федерации… Построение эффективного государства в существующих границах… Оптимизация управления… Кадровые перестановки на всех уровнях… государственные силовые структуры… Федеральная служба безопасности будет полностью переформирована…
От мерцания экрана заболели глаза. Кудэр зажмурился, сжал гудящую голову руками и постарался сосредоточиться, понять, о чем все-таки речь, но смысл ускользал от него. Слова, обильные и бессвязные, мелкими, горячими каплями просачивались в мозг, обжигали его и растворялись без следа.
…Восстановить целостность страны… нам нужна сильная армия… сильная страна… единая, неделимая…
Пот тонкими теплыми струйками стекал по лбу, щекотал брови.
«У меня лихорадка. И бред», – подумал Кудэр. За ровным, безжизненным голосом президента ему явственно слышался еще один голос, женский. Тихо, слегка картаво эта женщина произносила свои, совсем другие слова.
Кудэр открыл глаза и уставился на экран. Президент продолжал говорить. По левую руку от него сидела неопределенного возраста блондинка в строгом клетчатом костюме и рассеянно листала какую-то тетрадь – или блокнот…
Наконец он умолк. Кто-то из присутствующих (сонное лоснящееся лицо лишь на секунду мелькнуло в кадре) заговорил вопросительно по-немецки. Блондинка усердно застрочила в толстом блокноте, потом, склонившись к президенту, почти касаясь его ужасной кожи, зашептала в ухо перевод. Президент кивнул, отхлебнул из стакана, бросил быстрый взгляд в камеру и снова уткнулся в свои бумажки. Стал отвечать.
Кудэр внимательно следил за тем, как он читает, как открывает и закрывает рот, как двигаются его губы – и слышал теперь, вроде бы, только те, нормальные, «президентские» слова. И вот тогда, уже почти поверив, что все остальное ему только померещилось в болезненном полузабытьи, – тогда он заметил. Алакрез.
Есть такой прием в фотографии. Его очень любил один Машин коллега-фотограф – сама же она редко им пользовалась, потому как занималась в основном репортажной съемкой, а «алакрез» предназначался для художественных изысков… Так вот, есть такой прием. К объективу фотоаппарата подносится маленькое зеркальце. Так, чтобы оно заслоняло объектив, скажем, наполовину, или на треть. Зеркальце нужно повращать, найти наиболее интересный ракурс, «вписать» отражение в реальную перспективу и – щелк… у вас получается странная, волшебная фотография. Через нее, едва различимый, тянется шов реальности и сна. В ней – все, что было в кадре, и еще что-то сверх – нежное, расплывчатое, полупрозрачное, – бонус с того света. Скромный привет из зазеркалья. Похожего эффекта можно добиться, если снимать два кадра подряд, не перематывая пленку, – похожего, но грубее. Без волшебства. Тогда это будет просто мультиэкспозиция. А с волшебством – алакрез. Зеркала…
На экране телевизора, помимо основного изображения, Кудэр увидел еще что-то. Губы президента, – которые шевелились, причмокивали, отхлебывали, складывались в трубочку, – эти губы иногда тускнели, полурастворялись, и их заслоняли вроде бы те же самые губы – но только совершенно неподвижные, бледные, плотно сжатые. Он не говорил. В одной какой-то нечеткой, расплывчатой, зеркальной телепараллели он сидел совершенно неподвижно и молчал. Зато говорила она – женщина, сидевшая рядом.
Вот она пишет в блокнот, уважительно склоняется к его уху, тихо шепчет, поправляет свои очки в изящной, тончайшей золотой оправе… И в то же время – она говорит, пристально глядя прямо в камеру. Про шляпы, юбки и апельсиновые корки. И нет никакого блокнота. И нет изящных очков и светлых волос. Подтянутую универсальную блондинку, двоясь, расплываясь, заслоняет плохо одетая широкоскулая улыбающаяся тетка. На ней огромные очки в роговой оправе, а из-под идиотской шляпы торчит пучок рыжих, выкрашенных хной волос.
…Нос у меня совершенно нормальный, хотя некоторым он кажется длинным. На самом же деле рот – главная моя неприятность. Вот он действительно длинный. Тянется через щеки прямо к ушам, отчего я немного похожа на лягушку. Губы у меня довольно тонкие, но при этом сочные и с синюшным оттенком. А когда я открываю рот, сразу заметно, что у меня отколот кусочек переднего зуба. Еще я очень сутулюсь, и у меня даже что-то вроде маленького горба. Совсем маленького – если не приглядываться, то и не видно… – …более эффективная социально-экономическая политика… Результатом чего будет являться экономический подъем… факторы роста…
Страшно заболела голова. Кудэр на секунду отвел глаза от экрана, а когда посмотрел на него снова, все изображение превратилось в одну мельтешащую, дробящуюся на маленькие квадратики-пиксели муть. Вспомнилось одно школьное развлечение…
Перемена. Маша сидит на парте, держит в руках какой-то листок. Из-за ее плеча на листок таращатся другие дети. «Посмотрите на картинку внимательно и попробуйте разглядеть в ней жирафа», – читает она надпись внизу. А там точки. Там нет никакой картинки, никакого жирафа – только точки, маленькие, черненькие, назойливые. «О! Я вижу!» – радостно вскрикивает сзади какая-то девочка. «И я!» – «И я», – «Ух ты! Действительно – жираф!» Они все видят. Она – нет. Никогда. Ни разу. Она не увидела жирафа за этими точками. Потому что, кроме точек, там ничего не было. Но не могли же они все врать?
Кудэр сощурил слезящиеся глаза. Посмотрите в телевизор внимательно и попробуйте разглядеть в нем своего президента. И какую-то бабу, которая говорит за него. Это даже проще, чем увидеть жирафа… Это ведь не точки… Это не дети… Просто высокая температура… Вот он, жираф… Просто бред… бред…
Телевизор, и тумбочка, и вся комната – все это вдруг рывком дернулось, точно тронулся какой-то невидимый поезд, и медленно поплыло у него перед глазами. А потом стало темно; остались лишь яркие вспышки-крапинки – желтые и красные отметины на сетчатке.
…До сих пор не установлены имена людей, – хором сказали в темноте два голоса, мужской и женский, – которые покушались на мою жизнь…
Немецкий перевод заглушил конец фразы. Кудэр несколько раз моргнул, но черная пелена перед глазами только сгустилась.
…Абра кадабра, мы везли кадавра, – нараспев, чуть картавя, заговорил женский голос, и никто не стал переводить. – Ать два ать, на базар продавать, с дыркой во лбу, да в дешевом гробу… Абра кадабра
Вытянулся Гензель во весь рост и отломил кусочек крыши, а Гретель стала лакомиться окошками. Вдруг послышался изнутри чей-то тоненький голосок:
– Кто там ходит под окном? Кто грызет мой сладкий дом?…
Он не принимал ванну уже больше недели, и теперь ему захотелось оттянуть удовольствие. Когда воды набралось достаточно, Кудэр завинтил кран и вернулся в комнату. Засунул в холодильник отцовские полузеленые бананы, четыре сникерса, упаковку колбасы и картонную коробочку с каким-то хитрым плавленым сыром, начиненным перцем, чесноком и укропом. Разложил на журнальном столике купленные по дороге бинты, вату, обезболивающее и мазь от ожогов. Потом вытащил из бара запотевшую зеленую бутылку с пивом, открыл, с наслаждением прислушался к короткому дружескому шипению и, зажмурившись, слизнул с ледяного горлышка мягкую горьковатую пену. Потянулся за пультом, включил телевизор. Сделал два больших глотка пива и развалился было в большом плюшевом кресле в углу, но мысль о ванне – о теплой, прозрачной, готовой принять его в себя, укутать, запеленать и укачать, как грудного младенца, воде, – уже через пару секунд согнала его с места. Кудэр отнес недопитую бутылку в ванную и поставил на белый кафельный пол, в маленькую блестящую лужицу воды.
Потом он разделся догола, поморщившись от запаха собственного тела, открыл две маленькие гостиничные упаковки с шампунем, и еще две – с крохотными вонючими брусками мыла, отправил содержимое всех четырех упаковок в воду и, не стараясь даже убрать с лица идиотскую ухмылку, забрался в ванну сам.
Наслаждения не было. Только обидная, острая боль в руке. Соприкосновение воспаленной, полопавшейся кожи с мылом и хлоркой. Почти плача, Кудэр нашарил в мгновенно почерневшей воде растаявший мыльный кусочек, вынул из ванны пробку, включил душ и здоровой рукой намылился, размазывая по незнакомому волосатому телу коричневую слякоть.
Наконец выключил кран и неловко выбрался из ванны, опрокинув злосчастное пиво на пол. Пиво, которое он собирался прихлебывать из горлышка, нежась в теплой воде. Выругавшись, Кудэр сдернул с батареи белое махровое полотенце и, случайно задев жесткими накрахмаленными ворсинками ошпаренную руку, скривился от боли.
Волдыри выглядели хуже, чем с утра. Он не смог бы даже объяснить, чем именно хуже, но что-то явно было не так. Цвет, размер?.. Приглядевшись повнимательнее, Кудэр наконец понял, что изменилось. Маленькие, ярко-розовые, как поросячья шкурка, пятнышки, которые он обнаружил на руке утром, теперь поблекли, помутнели и приобрели какой-то сизо-зеленоватый оттенок.
Кудэр покрыл больную кисть густым слоем мази и плотно замотал бинтом.
Боль немного утихла.
* * *
В номере стало душно. Он открыл настежь окно, но и там, на улице, воздух был теплым и влажным, как в парной. Кудэр посмотрел вверх – на темные, маслянистые и густые, как ртуть, тучи. И тут же почувствовал, как от этой небесной свинцовой тяжести у него начинает болеть голова.Он проглотил две таблетки обезболивающего и, не одеваясь, растянулся на широкой, пружинистой кровати – прямо поверх покрывала. Уже засыпая, он услышал отдаленные громовые раскаты и скорее почувствовал, чем увидел, как за окном полыхнула молния. Начался ливень. Крупные частые капли падали на крыши домов, на газоны и на асфальт с треском и громким шипением. Звук был такой, как будто там, снаружи, кто-то готовил на безразмерной раскаленной сковороде гигантскую яичницу…
«Дождь – это хорошо, – подумал Кудэр сквозь сон, – станет легче… кому-то станет легче… даже если в легкой одежде… и ночью… лес…»
…Я была там, в лесу. Моросил дождь, но облака не заслоняли луну; она была яркой и белесовато-желтой, точно лампа дневного света. Жирные, раскормленные воробьи и голуби облепили всю тропинку. Их мокрые перья топорщились в разные стороны, обнажая участки тонкой, полупрозрачной птичьей кожи.
Они клевали хлебные крошки, копошились и дрались прямо у моих ног. Они не боялись меня – они попросту меня не замечали. Большой белый голубь, закрыв от удовольствия круглые змеиные глаза, давился хлебной коркой, опершись прямо на мою ногу своей прохладной перепончатой лапкой. Я пнула его в бок. Продолжая давиться, голубь недовольно курлыкнул и клюнул меня в косточку на щиколотке.
Дождь усиливался. Я была одета в тонкое летнее платье, и оно неприятно липло к спине и животу. Я стояла на тропинке давно. Я очень замерзла.
Зато я была собой.
Наверху что-то затрещало; поползла по швам плотная небесная ткань, приоткрыв на секунду ослепительную электрическую белизну по линии разрыва. Затем снова склеилась, срослась.
Напуганные молнией, птицы разом поднялись в воздух. Покружили немного над тропинкой и исчезли, точно растворившись в воздухе. Я наклонила голову и пригляделась. Крошек на земле не осталось – они склевали все.
А потом я услышала, что кто-то медленно идет по тропинке, приближаясь ко мне. Я не видела, кто. Я пыталась убедить себя, что бояться нечего. Вряд ли это был кто-то большой или агрессивный: слишком тихо и неуверенно звучали шаги.
Я вглядывалась в темноту, а шаги все приближались и приближались. Наконец он медленно вышел на освещенный участок тропинки.
Теперь я знала, кто это был. Мальчик.
Мой сын.
Он подошел ко мне. Его босые ноги утопали в грязи. Он казался совсем худеньким и очень, очень бледным в свете луны. Его голова была гладко выбрита.
– Я так старался вернуться домой, мама, – он говорил ровным, бесцветным голосом. – Я хотел вернуться по крошкам. Но кто-то убрал все крошки, которые я разбросал. Когда взошла луна, я отправился искать дорогу. Я искал ее, искал… Но так и не нашел. Потому что не было крошек.
– Тысячи птиц летают в лесу и в поле, – ответила я сыну, – они-то все и склевали.
– Погладь меня по голове, мама, – он смотрел остановившимся взглядом куда-то в ночь, сквозь меня.
Я осторожно погладила его по безволосой голове – кожа под моей рукой была шершавой, холодной и мокрой. Я отдернула руку и заплакала.
– Не плачь, мама.
Он опустился на корточки и закрыл свою голову руками, заслоняясь от дождя.
– Я не могу вернуться домой. Может быть, ты придешь ко мне, мама?
– Прости меня, – я плакала, и слезы смешивались на моем лице с дождевыми каплями. – Прости.
– Пойдем со мной. Пожалуйста, пойдем со мной, – он говорил устало и безразлично.
– Куда? Куда нам идти? – кажется, я говорила так же.
– В Убежище.
– Но я не знаю, где оно.
– Это в России. Тебе нужно вернуться в Россию.
– Как мне найти там Убежище?
– Три-девять, – сказал он и улыбнулся, продолжая таращиться в пустоту. – Такой адрес: три-девять. Убежище Тридевятых…
Он говорил еще что-то, но я уже не могла расслышать его. Ощетинившись, превратившись в одну большую темную кляксу, лес начал выталкивать меня из себя; тропинка у меня под ногами вдруг вся размякла, стала жидкой, стала грязным потоком, и этот поток подхватил и поволок меня куда-то, вниз, вверх, во все стороны сразу – наружу…
Подушка Кудэра была мокрой от слез. И спина тоже намокла: капли дождя, дробясь об оконную раму, отскакивали под прямым углом и летели на кровать, и на пол, и на тумбочку из светлого дерева. Он перевернул подушку другой стороной, забрался под покрывало и заснул снова – глубоким, тяжелым сном без сновидений.
* * *
Кудэр спустился к завтраку к девяти. Доверху набрал тарелку, положив туда столько колбасы, ветчины, сыра, помидоров, булочек, яиц и крекеров, сколько могло уместиться. Потом еще взял кукурузных хлопьев с молоком, несколько йогуртов и пару стаканов апельсинового сока. Но, уже усевшись за стол, с грустью понял, что аппетита у него нет. Он поковырялся в кукурузных хлопьях, очистил яйцо и надкусил. Желток внутри почему-то был совершенно синим. Почувствовав приступ тошноты, Кудэр отодвинул тарелку. Глотнул сока – слишком теплого, слишком кислого. Посидел еще немного за столом и пошел к себе в номер.Он сел в плюшевое кресло и включил телевизор – просто чтобы не быть в тишине. До половины выкурил сигарету, закашлялся. Кружилась голова. Он закрыл глаза, снова затянулся и почувствовал, как тяжелые волны – мутные ритмичные волны, поднимавшиеся внутри него, от желудка к легким, от легких к горлу, – неприятно качают его, вверх-вниз, вверх-вниз, усыпляя, убивая его тело.
Его тело. Судя по всему, оно чем-то болеет, это тело, а может быть, умирает.
Эта мысль его не встревожила. Почему-то не было страха – так же, как не было удивления, когда случилась сама подмена. Когда она оказалась внутри этого неприятного, потного, хрипящего человеческого мешка. «Трансформированный»… так, кажется, сказал одноглазый человек на вокзале. Маша-растеряша… Все потеряла… Потеряла себя.
А теперь еще эта рука. Кудэр с трудом поднялся, размотал бинт – последний слой накрепко прилип к коже – и почувствовал слабый, едва уловимый запах гнили. Он осмотрел кисть. Лопнувшие волдыри от ожога превратились в зеленоватые нарывы. Впрочем, боль уменьшилась. Он снова намазал руку мазью и замотал чистым куском бинта.
Потом спустился вниз, на ресепшен, и попросил градусник у вертлявого рыжего немца, мрачно изучавшего порнографический журнал. Рыжий, вздрогнув, оторвался от чудовищной папуасской чаровницы – с толстым морщинистым животом, обвислыми черными грудями и гигантским с кольцом в сплющенном носу – и медленно удалился. Через пару минут он действительно вернулся с градусником, сунул его Кудэру и, сморщив в улыбке конопатую мордочку, сказал:
– You look really bad.[9]
– I think I’m sick,[10] – ответил Кудэр.
– May be I should call a doctor?[11]
– No. Nein, bitte.[12]
– OK, – немец поднял на него бессмысленные небесно-голубые глаза и снова уткнулся в свой журнал. – Have a nice day.
Обливаясь по́том, Кудэр вернулся в номер и измерил температуру. 38,асе7.
Он лег на кровать и уставился в телевизор, бодро стрекотавший с самого утра. На экране суетилось несколько невыразительных человечков в пиджаках и галстуках. Сначала они неистово пожимали друг другу руки, надолго сцепляя пальцы, картинно застывая в рукопожатии под вспышками фотоаппаратов. Потом неторопливо расселись за круглым столом, зашелестели бумагами, заговорили поочередно в микрофоны. Внизу экрана красовалась надпись «Прямая трансляция». Не то заседание правительства, не то какие-то переговоры – понять было невозможно… Противный стрекочущий голос за кадром комментировал происходящее по-немецки, а Кудэр знал на этом языке не больше десяти слов.
Он уже потянулся за пультом, чтобы переключить канал, как вдруг одна из «говорящих голов» в углу экрана привлекла его внимание. Худой человек с землистым лицом, с маленькими, вечно опущенными глазками… он казался очень знакомым. Несколькими секундами позже человек отхлебнул из стакана воды и, не отрываясь от бумажки, заговорил. Камера поползла вправо, лениво зацепила его, прицелилась. Наплыв – и вот уже почти весь экран заполнило угрюмое неподвижное лицо, обтянутое серой, пористой, в оспинах и угрях, кожей. Кудэр приподнялся на кровати, сделал громче звук и – да. Да. Этот человек говорил по-русски. Кудэр узнал его. Имя так и не вспомнил, но это лицо… Он. Новый российский президент.
Кудэр поставил звук на максимум, но речь президента, заглушаемую бодрым немецким переводом, все равно слышал лишь отчасти. …Дать оценку проделанной работы и наметить основные направления развития страны… Затронуть ряд принципиальных идеологических и политических вопросов… меры, направленные против олигархических группировок, обладающих неограниченным контролем над информационными потоками и обслуживающих исключительно собственные корпоративные интересы… Важнейшая задача в сфере государственного строительства – укрепление Российской Федерации… Построение эффективного государства в существующих границах… Оптимизация управления… Кадровые перестановки на всех уровнях… государственные силовые структуры… Федеральная служба безопасности будет полностью переформирована…
От мерцания экрана заболели глаза. Кудэр зажмурился, сжал гудящую голову руками и постарался сосредоточиться, понять, о чем все-таки речь, но смысл ускользал от него. Слова, обильные и бессвязные, мелкими, горячими каплями просачивались в мозг, обжигали его и растворялись без следа.
…Восстановить целостность страны… нам нужна сильная армия… сильная страна… единая, неделимая…
Пот тонкими теплыми струйками стекал по лбу, щекотал брови.
«У меня лихорадка. И бред», – подумал Кудэр. За ровным, безжизненным голосом президента ему явственно слышался еще один голос, женский. Тихо, слегка картаво эта женщина произносила свои, совсем другие слова.
* * *
…Единая, неделимая Россия… – Выгляжу я, честно говоря, так себе. Не лучшим образом выгляжу. Я такая, знаете, в шляпе, зеленой, войлочной, и в фиолетовом демисезонном пальто с большими позолоченными пуговицами… – Что касается состояния экономики и финансов страны… – Еще я в синей клетчатой юбке, а под ней у меня поддеты теплые шерстяные колготы: ну, такие, как в детстве носят, в садике. Хотя я уже не девочка… – Экономика России вошла в стадию стагнации… жесткие меры и даже, возможно, шоковая терапия… – У меня резкий запах. Когда я снимаю пальто, это хорошо заметно. От меня пахнет сладкими застарелыми «Шанэль №5» и чем-то подгнивше-цитрусовым. Летом я храню пальто в сундуке с сушеными апельсиновыми корками, чтобы моль не завелась, – может, поэтому… – А не влачить жалкое существование, позорное для страны с такими внутренними ресурсами, как Россия… на фоне тяжелейшего экономического спада, нестабильных финансов… – Зрение у меня минус четыре. Я ношу очки в роговой оправе. Чтобы их не терять, я просверлила в дужках две аккуратные дырочки и туда вставила цепочку…Кудэр открыл глаза и уставился на экран. Президент продолжал говорить. По левую руку от него сидела неопределенного возраста блондинка в строгом клетчатом костюме и рассеянно листала какую-то тетрадь – или блокнот…
Наконец он умолк. Кто-то из присутствующих (сонное лоснящееся лицо лишь на секунду мелькнуло в кадре) заговорил вопросительно по-немецки. Блондинка усердно застрочила в толстом блокноте, потом, склонившись к президенту, почти касаясь его ужасной кожи, зашептала в ухо перевод. Президент кивнул, отхлебнул из стакана, бросил быстрый взгляд в камеру и снова уткнулся в свои бумажки. Стал отвечать.
Кудэр внимательно следил за тем, как он читает, как открывает и закрывает рот, как двигаются его губы – и слышал теперь, вроде бы, только те, нормальные, «президентские» слова. И вот тогда, уже почти поверив, что все остальное ему только померещилось в болезненном полузабытьи, – тогда он заметил. Алакрез.
Есть такой прием в фотографии. Его очень любил один Машин коллега-фотограф – сама же она редко им пользовалась, потому как занималась в основном репортажной съемкой, а «алакрез» предназначался для художественных изысков… Так вот, есть такой прием. К объективу фотоаппарата подносится маленькое зеркальце. Так, чтобы оно заслоняло объектив, скажем, наполовину, или на треть. Зеркальце нужно повращать, найти наиболее интересный ракурс, «вписать» отражение в реальную перспективу и – щелк… у вас получается странная, волшебная фотография. Через нее, едва различимый, тянется шов реальности и сна. В ней – все, что было в кадре, и еще что-то сверх – нежное, расплывчатое, полупрозрачное, – бонус с того света. Скромный привет из зазеркалья. Похожего эффекта можно добиться, если снимать два кадра подряд, не перематывая пленку, – похожего, но грубее. Без волшебства. Тогда это будет просто мультиэкспозиция. А с волшебством – алакрез. Зеркала…
На экране телевизора, помимо основного изображения, Кудэр увидел еще что-то. Губы президента, – которые шевелились, причмокивали, отхлебывали, складывались в трубочку, – эти губы иногда тускнели, полурастворялись, и их заслоняли вроде бы те же самые губы – но только совершенно неподвижные, бледные, плотно сжатые. Он не говорил. В одной какой-то нечеткой, расплывчатой, зеркальной телепараллели он сидел совершенно неподвижно и молчал. Зато говорила она – женщина, сидевшая рядом.
Вот она пишет в блокнот, уважительно склоняется к его уху, тихо шепчет, поправляет свои очки в изящной, тончайшей золотой оправе… И в то же время – она говорит, пристально глядя прямо в камеру. Про шляпы, юбки и апельсиновые корки. И нет никакого блокнота. И нет изящных очков и светлых волос. Подтянутую универсальную блондинку, двоясь, расплываясь, заслоняет плохо одетая широкоскулая улыбающаяся тетка. На ней огромные очки в роговой оправе, а из-под идиотской шляпы торчит пучок рыжих, выкрашенных хной волос.
…Нос у меня совершенно нормальный, хотя некоторым он кажется длинным. На самом же деле рот – главная моя неприятность. Вот он действительно длинный. Тянется через щеки прямо к ушам, отчего я немного похожа на лягушку. Губы у меня довольно тонкие, но при этом сочные и с синюшным оттенком. А когда я открываю рот, сразу заметно, что у меня отколот кусочек переднего зуба. Еще я очень сутулюсь, и у меня даже что-то вроде маленького горба. Совсем маленького – если не приглядываться, то и не видно… – …более эффективная социально-экономическая политика… Результатом чего будет являться экономический подъем… факторы роста…
Страшно заболела голова. Кудэр на секунду отвел глаза от экрана, а когда посмотрел на него снова, все изображение превратилось в одну мельтешащую, дробящуюся на маленькие квадратики-пиксели муть. Вспомнилось одно школьное развлечение…
Перемена. Маша сидит на парте, держит в руках какой-то листок. Из-за ее плеча на листок таращатся другие дети. «Посмотрите на картинку внимательно и попробуйте разглядеть в ней жирафа», – читает она надпись внизу. А там точки. Там нет никакой картинки, никакого жирафа – только точки, маленькие, черненькие, назойливые. «О! Я вижу!» – радостно вскрикивает сзади какая-то девочка. «И я!» – «И я», – «Ух ты! Действительно – жираф!» Они все видят. Она – нет. Никогда. Ни разу. Она не увидела жирафа за этими точками. Потому что, кроме точек, там ничего не было. Но не могли же они все врать?
Кудэр сощурил слезящиеся глаза. Посмотрите в телевизор внимательно и попробуйте разглядеть в нем своего президента. И какую-то бабу, которая говорит за него. Это даже проще, чем увидеть жирафа… Это ведь не точки… Это не дети… Просто высокая температура… Вот он, жираф… Просто бред… бред…
Телевизор, и тумбочка, и вся комната – все это вдруг рывком дернулось, точно тронулся какой-то невидимый поезд, и медленно поплыло у него перед глазами. А потом стало темно; остались лишь яркие вспышки-крапинки – желтые и красные отметины на сетчатке.
…До сих пор не установлены имена людей, – хором сказали в темноте два голоса, мужской и женский, – которые покушались на мою жизнь…
Немецкий перевод заглушил конец фразы. Кудэр несколько раз моргнул, но черная пелена перед глазами только сгустилась.
…Абра кадабра, мы везли кадавра, – нараспев, чуть картавя, заговорил женский голос, и никто не стал переводить. – Ать два ать, на базар продавать, с дыркой во лбу, да в дешевом гробу… Абра кадабра
Кудэр ощупью нашел на телевизионном пульте кнопку выключения и, уже теряя сознание, ткнул в нее пальцем.
Мы везли кадавра
Красавчика-покойника
Везли себе спокойненько
Но казаки-разбойники
Крибле крабле
В дороге нас ограбили
И абра кадабра
Украли кадавра
Крабле бум
С дыркой во лбу
Абра кадабра
Мы везли кадавра
Ать-два ать
На базар продавать
Крибле да крабле
В дороге нас ограбили
Крабле да крибле
Остались мы без прибыли.
Абра кадабра
Мы везли кадавра…
* * *
…Дети очень устали и сильно проголодались: ведь кроме ягод, которые они собирали по дороге, у них не было ни куска во рту. Но они все шли и шли – пока наконец не добрались до какой-то избушки. Подошли дети ближе, видят – избушка-то не простая: она вся из хлеба сделана, крыша у нее из пряников, а окошки – из сахара.Вытянулся Гензель во весь рост и отломил кусочек крыши, а Гретель стала лакомиться окошками. Вдруг послышался изнутри чей-то тоненький голосок:
– Кто там ходит под окном? Кто грызет мой сладкий дом?…
VII
ПУТЕШЕСТВИЕ
Кудэр околачивался на Кельнском вокзале уже несколько дней – и все еще не видел ни одного подходящего лица. Уже с трех часов он начинал попеременно заходить в каждую вокзальную забегаловку – пил кофе в одной, покупал арабский дёнер в другой, брал холодный длинный сэндвич с ветчиной, листом салата и сыром в третьей, хрустящий крендель с инкрустированным сердечком апельсинового желе – в четвертой… Все это имело одинаковый кисло-горький вкус. Все это он не мог есть.
Русская речь слышалась повсюду. Русские сидели практически в каждом кафе – и с каждым часом их становилось все больше. Кудэр вглядывался в их лица – пристально, нагло, устало. Потом тащился в вокзальный туалет и точно так же рассматривал в зеркале собственное лицо – в сотый, в двухсотый раз стараясь мысленно сфотографировать его. Чтобы эти черты намертво отпечатались в мозгу. Чтобы больше не казались чужими.
Выйдя из туалета, он возвращался обратно – смотреть, искать. Но не видел никого подходящего. К шести вечера прожорливая русскоязычная толпа, увешанная чемоданами и рюкзаками, заполняла собой, казалось, все вокзальные фастфуды; а в семь исчезала бесследно. В семь уходил поезд Кельн – Москва…
– Бонжур, Мари!
Это было на третий день. Днем. До поезда оставалось еще много часов, но Кудэр зачем-то притащился на пустую платформу – ту, с которой этот поезд уходил каждый день. Присел, сгорбившись, на скамейке. Закурил.
Чьи-то шаркающие шаги раздались чуть в стороне – ближе – еще ближе – совсем рядом с ним. Кто-то стоял у него за спиной и смотрел ему в затылок. Возможно, собирался ударить. Задушить. Или раскроить череп. Кудэр не оглядывался: ему было лень шевелиться. Ему было все равно. И только после того, как он услышал это:
– Бонжур, Мари!
…только тогда он повернул голову.
Низкорослый седой старичок с бельмом на глазу улыбался ему гнилой улыбкой.
– Маша-растеряша! Маша-растеряша! У-у-у! – старичок показал Кудэру белесый язык. – Чего же ты тогда убежала, в Париже-то? Я ведь не кусаюсь…
В Париже… ну да, действительно, в Париже. Сумасшедший одноглазый клошар – и с ним тогда был еще один…
– Чего тебе надо? – Кудэр вскочил на ноги. – Ты что, следишь за мной? Ты кто вообще?
Старик захихикал.
Кудэр резко протянул руку и, перегнувшись через скамейку, схватил его за ворот грязной рубахи, надетой наизнанку. Маленькая слюдянисто-белая пуговица нежно звякнула об асфальт и неслышно покатилась по перрону.
– Я тебя спрашиваю, ублюдок, – прошипел Кудэр и с силой встряхнул старика. – Ты кто. На хуй. Такой.
– Ой какие мы нервные! – старик с трудом говорил сквозь смех. – Ой какие мы плохие слова знаем! Разве приличные дамы говорят такие слова?
– Я тебе сейчас мозги вышибу, – прошипел Кудэр.
– А-а-а, как страшно! – радостно взвизгнул старик. – Ой, мамочки мои! Ой, хи-хи-хи! Люди добры-яяя! Убива-юют!
Кудэр выпустил из рук воротник.
– Ну вот, совсем другое дело. Позвольте представиться, – старик согнулся в три погибели, ернически раскланялся, помахивая воображаемой шляпой, – Алекс. Мы, впрочем, уже виделись. Я имел честь быть представленным вам на вокзале Paris Nord. Кстати, мы и без того знакомы уже довольно давно, и если вы будете столь любезны и дадите себе труд… – он снова хихикнул, – …ну ты, короче, меня знаешь, Маняша. Напряги свои извилины, вспомни. Алекс. Леша. Дядя Леша.
– Да какой, к черту… дядя? – Кудэр медленно опустился обратно на скамейку. – Что вообще происходит?
Неожиданно злость прошла. Вместо нее навалилась усталость – свинцовая, невыносимая, смертельная.
– Что происходит – это, Маш, философский вопрос… угощайся, – Алекс уселся рядом, вытащил из кармана пачку «Житана» без фильтра, протянул Кудэру.
Тот взял. Закурили.
– Эх, Маша, Маша… Растеряша… Маня-Ма-няша… Манья. Знаешь хоть, кто такая Манья?
– Кто?
– Манья – безобразная старуха с клюкой, – сообщил Алекс. – Она бродит по свету, ища погубленного ею сына… Это, между прочим, не я – это уважаемый Владимир Иванович Даль сказал. Аж в 1881 году. Так то.
Кудэр молча уставился в землю. Заметил, что стоптанные, дырявые ботинки у его собеседника надеты не на ту ногу: правый – на левую, а левый – на правую…
– Он уже некоторых потихоньку туда перетаскивает, – задумчиво сказал Алекс.
– Кто… он?
– Ну не Даль же! Наш Мальчик. Кто же еще?
– Я не понимаю. Не понимаю. Я совсем… я вообще не понимаю, о чем ты говоришь. Что значит «перетаскивает»? Куда? Что ты знаешь? Объясни.
– А волшебное слово? – Алекс мрачно ухмыльнулся.
– Пожалуйста. Пожалуйста, объясни мне, – покорно сказал Кудэр.
– Объясню, только ты сначала отгадай мою загадку.
– Какую еще загадку?
– А вот какую: живая живулечка, сидит на живом стулечке, живое мясцо теребит.
– Не знаю.
– Э-э-э, да ты же даже не подумала, Маша. Ты знаешь, знаешь! Ну?
– Нет. Я не знаю. Я сдаюсь. Что это?
– Не «что», а «кто», глупая. Это грудной младенчик. Давай другую загадку…
– Пожалуйста. Ну не умею я загадки разгадывать. Скажи… скажи мне хоть что-нибудь.
– Плохие времена наступают, дорогая моя. Мальчик – ты знаешь, я его не слишком-то люблю… но в чем-то он прав, – так вот, он хочет взять некоторых в Убежище. Тебя вот… Мужика твоего. Ну и нас, конечно. Честно говоря, не думаю, что из этого что-нибудь путное выйдет… Но не исключено. Он уже многому научился – у нас. По крайней мере, трансформировать, – Алекс насмешливо взглянул на Кудэра, – он явно умеет недурно… Отличный нищий из тебя получился. Или – отличная Манья…
– Кто такие «вы»? Кто такой Мальчик? – прошептал Кудэр.
– Кто мы – это тоже философский вопрос. Мы… Нечистые. В лесу живем – так ведь? А еще в некоторых из вас живем. Ну, по крайней мере, – вылезаем… Ладно, не суть. Неважно. А Мальчик, – Алекс посмотрел Кудэру в глаза своим заплывшим бесцветным глазом, – он ведь сынок твой, Маша… Которого ты нам отдала. Лет уже этак пять назад. Вспоминай, вспоминай, ну? И меня вспоминай. Мы с тобой познакомились – ты еще с животом ходила. Вспоминай, дурочка… Ты теперь можешь. Твое тело теперь как помойка – специальная такая помойка для всяких воспоминаний. Загляни в себя. Тебе совсем недолго осталось… так что нечего время терять. Ну, все. Увидимся.
Старик поднялся со скамейки и пошел прочь. Не оборачиваясь, махнул тощей желтой рукой на прощанье.
Кудэр устало посмотрел ему вслед. Выбросил окурок на землю, съежился на скамейке, закрыл глаза и наконец заглянул – в себя. С отвращением и любопытством поворошил вонючий, полусгнивший мусор чужого прошлого.
– Действительно – помойка… – сказал сам себе тихо.
Вспомнил.
На даче…
По этому лесу нужно было идти пешком еще минут сорок: дачный поселок находился прямо в чаще. Просто с десяток убогих бревенчатых домиков на поляне, в кольце мутно-коричневых комариных болот.
Русская речь слышалась повсюду. Русские сидели практически в каждом кафе – и с каждым часом их становилось все больше. Кудэр вглядывался в их лица – пристально, нагло, устало. Потом тащился в вокзальный туалет и точно так же рассматривал в зеркале собственное лицо – в сотый, в двухсотый раз стараясь мысленно сфотографировать его. Чтобы эти черты намертво отпечатались в мозгу. Чтобы больше не казались чужими.
Выйдя из туалета, он возвращался обратно – смотреть, искать. Но не видел никого подходящего. К шести вечера прожорливая русскоязычная толпа, увешанная чемоданами и рюкзаками, заполняла собой, казалось, все вокзальные фастфуды; а в семь исчезала бесследно. В семь уходил поезд Кельн – Москва…
– Бонжур, Мари!
Это было на третий день. Днем. До поезда оставалось еще много часов, но Кудэр зачем-то притащился на пустую платформу – ту, с которой этот поезд уходил каждый день. Присел, сгорбившись, на скамейке. Закурил.
Чьи-то шаркающие шаги раздались чуть в стороне – ближе – еще ближе – совсем рядом с ним. Кто-то стоял у него за спиной и смотрел ему в затылок. Возможно, собирался ударить. Задушить. Или раскроить череп. Кудэр не оглядывался: ему было лень шевелиться. Ему было все равно. И только после того, как он услышал это:
– Бонжур, Мари!
…только тогда он повернул голову.
Низкорослый седой старичок с бельмом на глазу улыбался ему гнилой улыбкой.
– Маша-растеряша! Маша-растеряша! У-у-у! – старичок показал Кудэру белесый язык. – Чего же ты тогда убежала, в Париже-то? Я ведь не кусаюсь…
В Париже… ну да, действительно, в Париже. Сумасшедший одноглазый клошар – и с ним тогда был еще один…
– Чего тебе надо? – Кудэр вскочил на ноги. – Ты что, следишь за мной? Ты кто вообще?
Старик захихикал.
Кудэр резко протянул руку и, перегнувшись через скамейку, схватил его за ворот грязной рубахи, надетой наизнанку. Маленькая слюдянисто-белая пуговица нежно звякнула об асфальт и неслышно покатилась по перрону.
– Я тебя спрашиваю, ублюдок, – прошипел Кудэр и с силой встряхнул старика. – Ты кто. На хуй. Такой.
– Ой какие мы нервные! – старик с трудом говорил сквозь смех. – Ой какие мы плохие слова знаем! Разве приличные дамы говорят такие слова?
– Я тебе сейчас мозги вышибу, – прошипел Кудэр.
– А-а-а, как страшно! – радостно взвизгнул старик. – Ой, мамочки мои! Ой, хи-хи-хи! Люди добры-яяя! Убива-юют!
Кудэр выпустил из рук воротник.
– Ну вот, совсем другое дело. Позвольте представиться, – старик согнулся в три погибели, ернически раскланялся, помахивая воображаемой шляпой, – Алекс. Мы, впрочем, уже виделись. Я имел честь быть представленным вам на вокзале Paris Nord. Кстати, мы и без того знакомы уже довольно давно, и если вы будете столь любезны и дадите себе труд… – он снова хихикнул, – …ну ты, короче, меня знаешь, Маняша. Напряги свои извилины, вспомни. Алекс. Леша. Дядя Леша.
– Да какой, к черту… дядя? – Кудэр медленно опустился обратно на скамейку. – Что вообще происходит?
Неожиданно злость прошла. Вместо нее навалилась усталость – свинцовая, невыносимая, смертельная.
– Что происходит – это, Маш, философский вопрос… угощайся, – Алекс уселся рядом, вытащил из кармана пачку «Житана» без фильтра, протянул Кудэру.
Тот взял. Закурили.
– Эх, Маша, Маша… Растеряша… Маня-Ма-няша… Манья. Знаешь хоть, кто такая Манья?
– Кто?
– Манья – безобразная старуха с клюкой, – сообщил Алекс. – Она бродит по свету, ища погубленного ею сына… Это, между прочим, не я – это уважаемый Владимир Иванович Даль сказал. Аж в 1881 году. Так то.
Кудэр молча уставился в землю. Заметил, что стоптанные, дырявые ботинки у его собеседника надеты не на ту ногу: правый – на левую, а левый – на правую…
– Он уже некоторых потихоньку туда перетаскивает, – задумчиво сказал Алекс.
– Кто… он?
– Ну не Даль же! Наш Мальчик. Кто же еще?
– Я не понимаю. Не понимаю. Я совсем… я вообще не понимаю, о чем ты говоришь. Что значит «перетаскивает»? Куда? Что ты знаешь? Объясни.
– А волшебное слово? – Алекс мрачно ухмыльнулся.
– Пожалуйста. Пожалуйста, объясни мне, – покорно сказал Кудэр.
– Объясню, только ты сначала отгадай мою загадку.
– Какую еще загадку?
– А вот какую: живая живулечка, сидит на живом стулечке, живое мясцо теребит.
– Не знаю.
– Э-э-э, да ты же даже не подумала, Маша. Ты знаешь, знаешь! Ну?
– Нет. Я не знаю. Я сдаюсь. Что это?
– Не «что», а «кто», глупая. Это грудной младенчик. Давай другую загадку…
– Пожалуйста. Ну не умею я загадки разгадывать. Скажи… скажи мне хоть что-нибудь.
– Плохие времена наступают, дорогая моя. Мальчик – ты знаешь, я его не слишком-то люблю… но в чем-то он прав, – так вот, он хочет взять некоторых в Убежище. Тебя вот… Мужика твоего. Ну и нас, конечно. Честно говоря, не думаю, что из этого что-нибудь путное выйдет… Но не исключено. Он уже многому научился – у нас. По крайней мере, трансформировать, – Алекс насмешливо взглянул на Кудэра, – он явно умеет недурно… Отличный нищий из тебя получился. Или – отличная Манья…
– Кто такие «вы»? Кто такой Мальчик? – прошептал Кудэр.
– Кто мы – это тоже философский вопрос. Мы… Нечистые. В лесу живем – так ведь? А еще в некоторых из вас живем. Ну, по крайней мере, – вылезаем… Ладно, не суть. Неважно. А Мальчик, – Алекс посмотрел Кудэру в глаза своим заплывшим бесцветным глазом, – он ведь сынок твой, Маша… Которого ты нам отдала. Лет уже этак пять назад. Вспоминай, вспоминай, ну? И меня вспоминай. Мы с тобой познакомились – ты еще с животом ходила. Вспоминай, дурочка… Ты теперь можешь. Твое тело теперь как помойка – специальная такая помойка для всяких воспоминаний. Загляни в себя. Тебе совсем недолго осталось… так что нечего время терять. Ну, все. Увидимся.
Старик поднялся со скамейки и пошел прочь. Не оборачиваясь, махнул тощей желтой рукой на прощанье.
Кудэр устало посмотрел ему вслед. Выбросил окурок на землю, съежился на скамейке, закрыл глаза и наконец заглянул – в себя. С отвращением и любопытством поворошил вонючий, полусгнивший мусор чужого прошлого.
– Действительно – помойка… – сказал сам себе тихо.
Вспомнил.
На даче…
* * *
…На даче она его видела. Давным-давно. Ну, конечно, – на даче «у черта на рогах». До Звенигорода на электричке. Дальше на автобусе или маршрутке – Дюдьково, Супонево, Ершово, Фуньково… Вот где-то за Фуньково. Остановка – «Пионерлагерь». Трехэтажное грязно-белое здание, огороженное черной решеткой. Большой серый пустырь: горки мусора тут и там, обуглившийся автомобильный остов, вросший в пыль и щебенку искореженными, проржавевшими своими внутренностями. И лес. Большой, хвойно-березовый, бесконечно занудный лес.По этому лесу нужно было идти пешком еще минут сорок: дачный поселок находился прямо в чаще. Просто с десяток убогих бревенчатых домиков на поляне, в кольце мутно-коричневых комариных болот.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента