А голос, мертвый веселый голос, обращался теперь непосредственно к ним:
   – …в случае обнаружения в вагоне метро бесхозных и подозрительных вещей – берите себе. Берите себе. Взрывайте. Взрывайте.
   …ку-ку-ру-ку!
   – …Помните, что эскалатор является электрическим средством передвижения повышенной степени опасности. И пользуйтесь этим! Пользуйтесь этим!
   …ку-ку-ру-ку! жди-те-жди-те!
   – …объявляет набор на курсы машинистов и помощников машинистов электропоездов. А вам это надо? Вы сами, что ли, не справитесь? Без этих дурацких курсов?
   …ку-ку-ру-ку! жди-те-жди-те!
   – …покупая подснежники у несанкционированно продающих их лиц, вы способствуете уничтожению… К черту подснежники! Есть и другие способы!
   …ку-ку-ру-ку!
   Таких, как она, эта моя коллега, – зажимающих нос, опасающихся, сторонящихся, изумляющихся – под землей становилась все меньше.
   И однажды, когда она хотела привычно войти и спуститься, один из ментов – тех, что вечно паслись у входа, – сказал ей:
   – Нет. Вы лучше не ходите туда. Не ходите туда. Там только они . Это очень опасно.
***
   В двенадцатом часу ночи он встает из-за стола, выходит в коридор и весело говорит:
   – Штучка, гулять!
   Я чувствую, как сжимается в маленький шарик, болезненно твердеет та часть меня, где, наверно, душа, – где-то в районе солнечного сплетения.
   – Сейчас-сейчас, подожди! – Он тянется рукой к вешалке, уверенным движением сдергивает с крючка невидимый мне поводок.
   Все нюансы , вспоминаю я вежливые инструкции менеджера по продажам (вы должны учесть все нюансы. Потому что если сейчас вы забудете что-то упомянуть, в модель, выбранную вами, корректировки внести мы уже не сможем).
   Штучкой звали нашу собаку, крохотного йоркширского терьера (потому как стоило это трепетное усатое существо как раз столько – штучку баксов).
   Штучка очень боялась новогодних петард, грома, стиральной машины, вибрировавшей в режиме ополаскивания, стука в дверь и вообще любых громких звуков. Когда Штучка пугалась, она полностью утрачивала контроль над собой, ее круглые карие глаза становились безумными и она могла делать только две вещи: старательно и безрезультатно втискивать свое трясущееся лохматое тельце в какую-нибудь максимально маленькую – то есть даже его не могущую вместить – дырочку или бежать. Бежать как можно быстрее и не важно куда.
   Звуки революции были очень громкими. Слишком громкими для нее.
   В тот момент, когда что-то громыхнуло и полыхнуло совсем рядом, в нескольких метрах, я как раз с ней гуляла. Хотя “гуляла” – слишком громкое (громкое!) слово, я просто опасливо перетаптывалась в трех шагах от входной двери и нервно уговаривала ее быстрее “делать свои дела”. И когда что-то громыхнуло и полыхнуло совсем рядом, я, визгливо скомандовав: “Штучка, домой!”, побежала к дому, а Штучка – в противоположном направлении. Она побежала туда, в самую бойню. Естественно, она не вернулась.
   Но он не знал этого. Он не вернулся домой днем раньше.
   А я не учла при сборке этот нюанс.
   – Подожди, Штучка, дай отстегнуть поводок.
   “Они” уже вернулись с прогулки; наклонившись, он выписывает в воздухе замысловатые кренделя длинными своими, красивыми пальцами.
   – На пруду сегодня совсем никто не гулял, – сообщает он, стягивая ботинки. – Ей даже не с кем было поиграть.
   Я смотрю на него, смотрю на него, смотрю на него.
   Все нюансы. Учесть все нюансы.
   На следующий день я иду “гулять с Штучкой” сама. Я возвращаюсь “одна” и, неубедительно (он этого не замечает) изображая волнение, говорю, что Штучка сбежала.
   Он очень расстраивается. Уходит на поиски. Я остаюсь дома и с ужасом жду возвращения невидимки.
   Он ищет весь день и весь вечер, но не находит.
   Мне почему-то становится грустно и стыдно. Словно я ее предала.
***
   До революции, за пару недель, они стали вылезать наружу. Сначала лишь очень изредка.
   Хватали ментов, стоявших так близко от входа. Или просто людей, ненароком проходивших мимо. И тащили туда, на дно.
   Отдирали черными пальцами, посиневшими, ороговевшими, выпуклыми ногтями гофрированную пластмассу с медленно ползущих ступеней – и запихивали свою добычу, своих пленников прямо в дырки, в гудящие жернова эскалатора.
   Или бросали под поезда. Поезда они стали водить сами – радуясь скорости, скалясь беззубыми растрескавшимися ртами. Машинистов повыбрасывали в темных тоннелях, на полном ходу – в подарок жиреющим крысам. А некоторые оставили трупы рядом с собой, на соседнем сиденье, и в шутку называли их своими помощниками. Помощниками машинистов.
   Такие ходили слухи.
   Но об этом не сообщали газеты. И ничего конкретного не было в Интернете – если, конечно, не считать истерических обсуждений на форумах. А новостные ленты попросту не открывались. Невозможно отобразить страницу. Error occurred when connecting to the server! Повторите попытку позже . Повторите попытку позже . Если ошибка будет повторяться…
   Она повторялась.
   По телевизору крутили балет и спортивные передачи. Танец маленьких лебедей и танец с лентой – с утра и до вечера.
   Как будто все было в порядке.
   И что-то случилось с радио. Перестали работать практически все радиостанции. Осталось только две: “Максимум” и “Европа плюс”. Кроме них – лишь зловещий бессмысленный треск – на любой частоте.
   Мы слушали их все время. Мы слушали круглыми сутками – в визгливой болтовне радио-диджеев стараясь уловить другие, скрытые смыслы.
   Но смыслов вроде бы не было. Ни скрытых, ни даже явных.
   В том, что они говорили, просто не было смысла.
***
   В то утро, когда началась революция, я как раз слушала “Максимум” – жужжащей перегревшейся черепахой, на первой передаче и нейтралке ползя в сторону работы среди таких же, как я, черепах.
   Двое дебильных ведущих, сладострастно гогоча, звонили каким-то девкам в прямом эфире.
   – Сейчас мы будем звонить Машеньке… гы-ы… Машенька у нас кто? Машенька у нас, между прочим, ого-го!
   – Да, Машенька работает менеджером на фирме! Но это днем она работает, а по вечерам – развлекается!
   – А как же без развлечений? Без развлечений – пиши пропало! Просто тоска! Просто мр-р-рак без них – да, Колян? Гы-ы… Вот… И радиослушатели с нами наверняка согласятся: без развлечений просто…
   – Так вот, значит, по вечерам она развлекается – а именно ходит на дискотеки! И вот вчера…
   – Нет, дай лучше я расскажу, гы-ы, ну пажал-ста, можно, я расскажу? Ну очень хоц-ца!
   – Ну расскажи! Чем не поступишься ради друга…
   – Так вот, вчера Машенька пошла на дискотеку…
   Я переключилась на “Европу”:
   – …Простатаб – действительно самое эффективное лекарство не только при заболеваниях простаты, но и вообще при любых заболеваниях мочеполовых органов мужчины. У нас здесь в студии профессор Елена Гнушкина, участвовавшая в разработке простатаба. Елена Гнушкина – ученый, фармацевт, ну и, наконец, просто очень хороший доктор… Елена, здравствуйте!
   – Здравствуйте.
   – Ну, расскажите же нам, что это за волшебное такое лекарство – простатаб? От чего оно помогает?
   – Простатаб – новое, качественное средство, которое в ста процентах случаев избавит мужчин от ненужных им… э-э-э… проблем. Проста-таб очень эффективен при раке простаты, аденоме простаты, простатите, ночном недержании мочи, импотенции, камнях в почках… Кроме того, простатаб помогает и женщинам. Да что там женщинам – он помогает даже роб… ой! неживым людям…
   “Неживым людям”, – повторила я про себя, включив “дворники” (мелко заморосило снаружи), – вот кому, кому нужна эта идиотская политкорректность? Почему не сказать нормально – “роботы”? Ведь никто их все равно за людей не считает. Ну – помощники они хорошие по дому. Ну – строители, механики, сварщики. Ну – менты. Но они же скрипят при ходьбе! У них же глаза без выражения. У них же мозгов нет. У них же, черт возьми, кнопки на руках и затылке!
   Хотя… эта вот новая “женская” серия, запущенная с прошлого года… Действительно, почти не отличишь. Иногда в супермаркете стоит какая-нибудь, с тележкой… Подтянутая, спортивная, гладкая, загорелая, равнодушная… Глаза с поволокой… Женщина-фея, женщина-воздух, женщина-полиэтилен… И не поймешь сразу: просто ухоженная (встречались ведь такие и лет десять назад – когда никакого производства в помине еще не было) или “неживой человек”? У этих, новых, кнопки не снаружи, а под кожей. Иногда на свету просвечивают… А иногда – вообще незаметно…
   – …и даже для органов пищеварения. Проста-таб попросту воздействует на весь организм комплексно! Повышает иммунитет, а следовательно, помогает сопротивляться вирусам. Снижает риск заражения в транспорте во время эпидемий, скажем, гриппа. Кроме того, простатаб незаменим для детей, даже для самых маленьких! Он абсолютно безвреден. Новая формула…
   Я поставила “дворники” на максимальную скорость (на улице уже шел настоящий ливень) и снова вернулась на “Максимум”:
   – …познакомилась там с мужчиной своей мечты и в ту же ночь ему отдалась! Гы-ы!
   – Ого-го!
   – Алло! Алло! Маша?! Маша, вы меня слышите? Алло, отодвиньтесь вместе с трубкой подальше от радиоприемника. А то помехи! Вот так! Так гораздо лучше! Машенька!
   – Я уже в эфире?
   – Да! Вы в прямом эфире! Мы хотим задать вам один вопрос! Почему вы отдались мужчине вашей мечты в первую же ночь? Маша, алло?..
   Что-то промелькнуло (человек?) в двух шагах от дребезжавшего под дождем капота моего “гольфа”. Промелькнуло, сразу нарушив меланхоличное оцепенение неподвижного стада машин, уже больше часа мечтательно вглядывавшихся передними противотуманными фарами в задние тормозные огни друг друга.
   Секундой позже длинные грязные руки схватились за бьющиеся в ритмичных конвульсиях “дворники” и со скорлупным треском переломили их, оба, в суставах. Беспомощные обрубки еще пару раз встрепенулись – и замерли. На лобовое стекло мгновенно опустился непрозрачный целлофан апрельского ливня.
   Я нажала кнопку блокировки дверей.
   – …У вас вообще много было мужчин? Маша?
   – Вообще да.
   – И что – всем вы отдавались в первую же ночь?
   – Вообще да.
   – Ого-го! Гы-ы! А дальше ваши отношения продолжались?..
   Смачно впечатываясь в студенистую слякоть, в окна машины замолотили два, четыре кулака, шесть, восемь. Кто-то ловко запрыгнул на крышу машины и принялся бодро пинать сверху податливую лакированную жестянку. Хлопнуло и с присвистом осело переднее колесо.
   Не понимая, что делаю, не понимая вообще ничего, я разблокировала двери, быстро переползла с водительского сиденья на заднее (атаковали пока только спереди), выскочила из машины под ледяной, оглушительный дождь и побежала. Они не преследовали меня.
   Мало кто выбежал тогда из своих машин (но все те немногие, кто это сделал, – спаслись). В основном люди оставались внутри – считая, видимо, что там безопаснее. Полагаясь на толщину стекол и на нелепые дверные затворы-пимпочки. Подсознательно исходя из того, что бежать ногами – это гораздо медленнее, чем ехать пусть и на минимальных 60 километрах в час.
   Только вот ехать-то они не могли. Они были совершенно беспомощны в своих бессмысленно мощных авто.
   Их размолотили кувалдами, руками, камнями, палками. За несколько часов Садовое кольцо превратилось в свалку исковерканного железа и исковерканных тел. В круглое, двустороннее, многополосное кладбище.
***
   Я бежала от них, бежала от них, бежала от них. Мимо уродливых бесконечных витрин магазина “Людмила”, мимо коричневого больного здания, забинтованного в леса, мимо красных сусальных сердечек “Арбат-престижа”, мимо “Пицца-хат” и “Атриума”… За “Атриумом” я свернула направо и остановилась, прислонившись к мокрой, персикового цвета, стене. Подождала, пока колючий пульсирующий клубок, прочно застрявший в горле, снова укатится внутрь – ниже, левее – и я смогу свободно дышать.
   Потом побежала снова. Уперлась в Курский вокзал.
   На привокзальной площади эти – люди в рванье, люди с опухшими рожами – разделывались с ментами.
   На каждого мента они нападали вдесятером, били ногами в живот, отключая (кнопки у милицейских “неживых” как раз там, на животе). А потом еще долго, с глухим металлическим звуком упавшей консервной банки, колошматили их, обездвиженных, об асфальт. Раскалывали их на части.
   Из подземных глубин метро лился властный, счастливый, знакомый голос – да так громко, что отдавало болью в ушах. Упоенно и четко этот голос скандировал:
   – Ура – граждане!
   – Вперед – граждане!
   – Нарушающие – спокойствие!
   – Занимающиеся – попрошайничеством!
   – Способствующие – уничтожению!
   – Без определенного – жительства!
   – Жительства!
   – Жительства!
   – Живые!
   – Живые!
   – Живые!
   – Живые!
   Так началась революция.
   Против кого она была направлена, для меня осталось загадкой. Вроде бы они зачем-то хотели расправиться с роботами. Называли себя “Живыми” – и шли истреблять “неживых”. Но ведь – не только их. Они истребляли всех. Сначала тех, кто остался наверху, – кто не присоединился к ним. А потом и друг друга.
***
   Мы вместе уже третий день.
   Рано утром срабатывает будильник. В полвосьмого утра. Сквозь сон я слышу, как он встает и, зевая, плетется на кухню. Мне так страшно хочется спать, что я не сразу понимаю, в чем дело.
   Через пять минут он приходит обратно. И говорит:
   – Вставай, солнышко, а то опоздаешь.
   – Куда? – спрашиваю все еще в полусне.
   – На работу. Сегодня вторник. Тебе сегодня к девяти тридцати.
   Я открываю глаза. Он стоит, поеживаясь, рядом с кроватью, в своей длинной домашней футболке с надписью “New York City”. Голые волосатые ноги беспомощно переминаются на полу. Он улыбается мне – сонной, замученной улыбкой. Ласково. У него в руках чашка кофе – подрагивает на блюдце, в кофейно-сливочной лужице.
   Он говорит:
   – Я принес тебе кофе.
   Кофе. Я знаю, кофе – со сливками и корицей; немного слаще, чем я люблю; гораздо холоднее, чем я люблю (сливки из холодильника), – как раньше.
   Как раньше, до революции. Когда я работала спецкорреспондентом в журнале и каждый вторник должна была появляться на редколлегии в девять тридцать (в остальные дни – когда угодно). Для этого мне нужно было выйти в восемь тридцать. А встать в семь тридцать – чего сделать без посторонней помощи (без его помощи) я практически не могла. Я сова. Для меня все, что раньше одиннадцати, – это ужасно рано.
   Каждый вторник он ставил будильник, вставал (хотя сам никуда не спешил), шел на кухню, варил кофе, выманивал меня из постели. Потом я приезжала в редакцию и полтора-два часа слушала их болтовню. Тогда они меня раздражали… “– Обсудим обложку (главный редактор). – О, отличная обложка! Как все-таки хорошо, что у нас теперь новый дизайн! (Все.) – По содержанию есть вопросы? – Да, тут вот в двух местах страницы перепутаны. – Лена, как получилось, что страницы перепутаны? – Ну, там все было совершенно нормально, но слетело уже на верстке… – Это надо прекратить! Что такое, в каждом номере ошибки! Что мы как дети, ей-богу? По новостям есть замечания? – Хорошие новости. – Только тут странный график, на странице восемь… Посмотрите, по вертикали условные единицы, по горизонтали вообще не написано что, но это “что-то” явно уменьшается прямо пропорционально… Нельзя же так издеваться над читателем… – Лена, почему по горизонтали не подписано? – Просто девочки, которые рисуют графики, не понимают их смысл. – Так найдите таких, которые понимают! – Просто за такую зарплату понимать никто не хочет… – Ладно, дальше поехали. Пикников написал колонку. – О! О! (Тучный торжественный Пикников с окладистой бородкой и огромным лбом мудреца – держатель контрольного пакета акций журанала, заместитель главного редактора журнала, финансовый директор журнала, творческий редактор журнала – писал в журнал колонки еженедельно, но неистовым похвалам коллег каждый раз радовался, как дитя.) – Бабухина написала заметку… – Невнятная… – Зачем мы вообще об этом стали писать? – Бабухина в этом не разбирается! – Бабухина еще молодая… – Так, текст Ми-тяевой… про рынки быстрорастворимых супчиков… – Очень правильный текст! – А меня не возбуждает! – Ладно тебе, Петтер! Мы одобряем Митяеву. Дальше… отдел культуры… на этом месте я как раз заснул…”
   Тогда они меня раздражали. Сейчас я хотела бы их увидеть. Посидеть с ними вместе за большим дубовым столом. В черных, безвкусных, кожаных креслах. В вонючей прокуренной комнатке с шумно вздыхающим кондиционером. Ранним-ранним утром.
   Но никого из них теперь нет. Нет большелобого Пикникова, невнятной Бабухиной, не вполне возбужденного Петтера… Нет этой вонючей комнатки. И нет серого здания, в котором была эта комнатка, и узкой, неудобной, захламленной улицы Правды, на которой стояло здание…. Нет даже рынка быстрорастворимых супчиков…
   Он ставит кофе рядом со мной на кровати. Я говорю “спасибо” и делаю первый глоток. Я думаю, как объяснить ему, что мне никуда не нужно идти. Медленно, молча пью. Через несколько минут кофе окончательно остывает. Я отодвигаю от себя недопитую чашку (там еще больше половины).
   – Не понравилось? – удивленно спрашивает он отвергнутую мною чашку. Большой палец правой ноги, с маленьким островком черных курчавых волос, грустно почесывает щиколотку левой.
   – Очень понравилось.
   Я хватаю чашку и залпом допиваю холодную коричневую бурду; чувствую на языке и в горле жесткие непроваренные ошметки кофейных зерен.
   – Спасибо, что разбудил, – говорю бодрым голосом.
   Быстро одеваюсь и выхожу в пустую Москву.
   Это тоже неучтенный нюанс. Сколько еще их будет, нюансов?
   Я сделала его таким. Я хотела, чтоб все было, как было. Голос, походка, жесты. Вкусы, увлечения, воспоминания. Привычки, слова, реакции… Даже зрение минус пять и плохая координация движений. Даже крошки вокруг его стула на кухне. Даже это дурацкое пошлое “солнышко” – так он меня называл. Все, все… Я изменила только одно. Там, на фабрике. Я сказала: пусть он будет дома. Пусть выходит совсем редко и не отходит далеко. Чтобы не видел этой уродливой городской пустоты. Чтобы всегда был со мной. Чтобы всегда возвращался. Чтобы не повторилось.
   Чтобы не повторилось.
   Я сажусь в машину (подобранный мной полгода назад безхозный “гольф” – почти такой же, как был у меня) и выезжаю на Садовое. Скелеты убитых машин давно уже убрали отсюда. Еду по кольцу. Дорога совершенно свободна; кроме меня, ни одной машины здесь нет. Включаю чужую магнитолу, и она начинает лениво пережевывать чужую старую музыку. “ We all live in a yellow submarine, yellow submarine, yellow submarine…”
   Делаю с десяток неторопливых кругов и возвращаюсь домой.
   Он встречает меня в коридоре:
   – Привет, солнышко!
***
   Меня знобит. Меня просто трясет. Тщательно подбирая слова, стараясь (безуспешно) говорить все это не так, как говорили в “Солярисе”, “Искусственном интеллекте”, “Блейдранере” и бог знает где еще, сбивчиво сообщаю ему всю правду. Потому что больше я так не могу.
   Я говорю: ты не настоящий.
   Я говорю: из нас двоих только я осталась в живых.
   – Что за чушь? – фыркает он точно так же, как фыркал раньше, когда считал, что в моих словах что-то с чем-то явно не сходится (приподняв пушистые, Миккимаусовые свои брови, полушутливо-полупрезрительно сморщив нос: “Что за чушь?”).
   – Ну что ты, солнышко! – Его голос звучит мягче. – Какие еще Живые? Не говори ерунды. Их нет. Они проиграли…
   Потом растерянно глядит на меня – будто сам удивился тому, что сказал.
   – …мне кажется, – добавляет, слегка нахмурившись.
***
   Конец революции я помню довольно смутно. Воспоминания тонут в розоватой, спасительной дымке. Наверное, такие вещи нельзя запомнить в подробностях – и остаться в здравом уме.
   Но главное – главное я помню точно.
   Кровь. Вонь. Дым.
   Трупы. Взрывы. Крики.
   День, когда он не вернулся.
   День, когда я написала очень мелкими буквами, на очень маленьком кусочке бумаги, одно слово: “умереть” – и отнесла его вниз, к статуе; вниз, где были только они . Уверенная: мне не выйти обратно. И тем не менее вышла (в беспамятстве, в полусне, даже не помню – как). Статуя отказала мне.
   Главное я помню точно.
   Одиночество.
   Горе.
   Безлюдье.
   Всего тысяча уцелевших – в огромном-огромном городе.
   Одна гигантская братская могила – вместо московской подземки. Большие, бессмысленные, погасшие навсегда буквы “М” – как кладбищенские кресты.
   Бессмысленные буквы и замурованные входы в метро. Чтобы не повторилось.
   Чтобы не повторилось.
***
   Мы больше не возвращаемся к этому разговору. До самой ночи мы не произносим ни слова.
   Потом он говорит:
   – Я ложусь. Приходи скорее.
   Молчу.
   – Ты идешь, солнышко?
   – Мне надо в душ, – отвечаю слишком угрюмо.
   – Ты на что-то обиделась?
   – Нет-нет, что ты.
   Напрягаю нужные мышцы – натягиваю улыбку.
   Запираю дверь. Раздеваюсь. Залезаю в неуютную скользкую ванну, включаю воду.
   Долго тупо соображаю, какой гель для душа выбрать: “Palmolive” – молочко с медом или “Johnson’s” – апельсин. Беру “Palmolive”.
   Намыливаю “Fructis’ом” голову – как всегда, два раза, – тщательно промываю, с пукающим звуком выдавливаю в ладонь остатки бальзама-ополаскивателя, ритуально размазываю по волосам. Долго стою под колючими струйками душа. Беру с полочки пену для бритья, брею ноги. Брею под мышками. Пытаюсь полоснуть себя по запястью, но у меня неподходящая бритва – женская водянисто-голубая “Gillette Venus”. Только царапаюсь. Лезу в шкафчик-уголок, подвешенный над ванной, и нахожу нормальное лезвие.
   Вспарываю кожу на запястье. Ощущения, оказывается, такие же, как если оцарапать руку листком бумаги: сначала холодок в позвоночнике и плечах, только потом, с большим опозданием, – больно. Совсем чуть-чуть больно.
   Крови нет. Кожа странно отслаивается от моей руки мокрым лоскутком, под ней я вижу маленькую, из тончайшей пластмассы, пластину с двумя аккуратными плоскими кнопками. На одной значится: ПЕРЕЗАГ, на другой – ВЫКЛ.
   Какие еще Живые? Их нет. Они проиграли.
   Так вот, значит….
   Но для меня – что это меняет?
   Конец революции я помню довольно смутно. Последнее, что я помню: день, когда написала очень мелкими буквами, на очень маленьком кусочке бумаги, одно слово: “умереть” – и отнесла его вниз, к статуе; вниз, где были только они .
   И статуя помогла мне.
   Но для меня лично – что это меняет?
   Для меня – по памяти собранной тем, кто не мог без меня жить (куда же он делся в тот день, почему не вернулся домой? И почему не дождался меня, новой меня потом? Проиграл… Они все проиграли). Для меня – по памяти собравшей его, без которого не могу я.
   Для меня – что это меняет?
   Не могу больше, все равно не могу больше.
   Немного медлю, решая: ПЕРЕЗАГ или ВЫКЛ.
   Вру, я уже все решила – просто тяну время.
   Выключаю воду, сажусь на дно ванны, мягко нажимаю на кнопку.