[1]
Человек балансировал на подоконнике, словно одновременно желая и не решаясь оттолкнуться руками от сводчатых стен и ласточкой или камнем (это уж как бог пошлет) сверзиться вниз. Выглядело все это до безобразия нелепо и почти забавно, если бы не тошнотворный липкий страх, разом подкативший к Катиному горлу при одном только взгляде на…
– Halt!
Резкий окрик разорвал тишину. Чужая повелительная команда, ясная даже без перевода.
– Halt! Стоять! Я умоляю стоять! Не ходить! Умоляю тебя держать!
Голос, оравший всю эту тарабарщину, был высоким, мальчишески-сорванным, отчаянно взывающим о помощи. И тут Катя увидела на площадке перед церковным фасадом худого, коротко стриженного блондина в запачканных известкой рабочих штанах и линялой серой футболке. На вид ему было за тридцать, и своими резкими суетливыми движениями (он метался по площадке, не спуская глаз с человека в окне под шпилем) он походил одновременно на кузнечика и на сломанную марионетку, которую неумелые руки кукловода беспорядочно дергают сразу за все нити. Возле блондина валялось брошенное ведро известки и малярная кисть.
– Я умолять не смотреть вниз! Mein Freund Ivan! [2] Умолять спускаться!
– Пьяный или накололся. – Катя услышала голос Кравченко – вместе с Мещерским они подошли к блондину, прервав его очередной отчаянный вопль. Он резко обернулся.
– Он убивать себя так! Он уже раз убивать, его спасать. А теперь нет – он там, высоко, – блондин левой рукой ткнул вверх, а правой как клещ впился в плечо испуганного Мещерского. – Он кричать, если я ходить туда вверх (новый тычок в сторону колокольни), он прыгать быстро сюда (жест в сторону мощенного плитами двора). Я умолять вас идти вверх снимать. Я тут с ним говорить, отвлекать. Es ist Schockierend [3]!
– Ладно, поняли мы, ты только погромче ори, – буркнул Кравченко. – Сдается мне, у него шок от твоего вопежа, он и прыгать-то не очень спешит. Колеблется. Мы идем. – И он подтолкнул изумленного Мещерского в сторону церковных дверей. До Кати долетел жалобный вопль – на этот раз Мещерского:
– Но надо хотя бы спросить у него, как подняться на колокольню!
И мрачный ответ Кравченко:
– Пока узнавать будем, этот наверху мозги свои в пол впечатает… Иди уж, разберемся. Там какая-нибудь лестница все равно должна быть.
И они скрылись в церкви. Скрипнула, захлопнувшись, тяжелая дубовая дверь на тугой стальной пружине. Катя растерянно посмотрела на блондина. Все произошло так быстро. Блондин вдруг резко вскинул руки вперед, словно сам собирался куда-то прыгать, стиснул пальцы, точно умоляя о чем-то всевышнего или воображая, что таким способом ему удастся удержать самоубийцу на подоконнике. Катя посмотрела вверх и лишь тут поняла, что человек на колокольне почти голый – на нем ничего не было, кроме пестрых плавок.
– Mein Freund Ivan! – Блондина вдруг прорвало, как плотину весной. – Das Leben… [4] Жизнь нельзя убить! Человек убить нельзя, сам себя нельзя!
«А если и мне сейчас крикнуть, – вдруг подумала Катя, – жизнь – это просто конфетка, вишня в шоколаде, поэтому слезай оттуда, паразит несчастный, сию же секунду!» Но крикнуть она не смогла, да и не успела бы, даже если бы решилась, – послышался какой-то шум: треск сломанных досок, вопль изумления и гнева. Его издал человек на подоконнике. Он опустил руки и нагнулся, намереваясь спрыгнуть, но словно какая-то невидимая сила рванула его за плавки, стащив с подоконника. Послышались яростные протестующие вопли. Потом наступила гробовая тишина.
Блондин завороженно смотрел на колокольню, точно не веря в чудо спасения. А потом перекрестился коротким жестом католика.
– Ну, слава богу, – вырвалось и у Кати, – кажется, они успели.
Блондин глянул на нее так, словно только что увидел. Глаза его внезапно наполнились слезами. И Катя была готова поклясться, что слезы были совершенно искренними, столько в этих серо-голубых печальных тевтонских глазах было горячей благодарности, облегчения и религиозного восторга.
– Я молиться. Они его спасать, – он тяжело перевел дух. – Кто они?
– Это мой муж и его товарищ, – вежливо ответила Катя. Все-таки иностранец спрашивал. – Мы мимо ехали, – она кивнула в сторону машины, стоящей с распахнутыми дверями на обочине, – мы приехали отдыхать в Морское. Ехали мимо церкви, видим, этот… ваш… бросаться собирается. Вы его знаете? Кто он такой? Больной, что ли? Или просто до беспамятства напился?
– Ja, ja… – блондин кивнул. Теперь, когда спала острота момента и опасность миновала, речь его стала более понятной и связной. Он явно подбирал слова, строя фразы в уме, как это и делают все, кто не слишком-то уверенно изъясняется на чужом языке. – Это неважно – пить или не пить. Мужчина всегда пить, когда горе. А у него горе. Он мне сказать, что не хочет жить. Будет убивать себя, прыгать вниз.
– Но почему? Какое у него горе? – спросила Катя.
– Die grosse Liebe [5], – ответил блондин светло и печально.
Кате снова не понадобился перевод. Однако развить далее эту волнующую тему она не успела.
Из церковных дверей показалась процессия: Мещерский, пятящийся задом, и медленно вышагивающий Кравченко. За руки и за ноги они несли (точнее, волокли) голое (увы, плавок на самоубийце уже не было) обмякшее тело. У Кравченко отчего-то под мышкой торчали еще и ласты. Блондин опрометью кинулся к ним. Они бережно опустили тело на плиты.
– Катька, отвернись, – скомандовал Кравченко. – Нечего глазеть на… das ist die Schweinheit [6]. А ты слушай меня… да ты иностранец, что ли? Немец? Ферштейн? А, понимаешь. Тогда дай чего-нибудь, этого придурка прикрыть. Не видишь, что ли, – женщина, дама, фрейлейн. А я его за трусы ухватил, когда стаскивал, резинка возьми и лопни.