Ирина Степановская
На скамейке возле Нотр-Дам

   На пути к Прусту

Часть первая
В Париж!

   Неожиданно для себя, переступив через тридцатилетний порог своей относительной юности, я пристрастилась к кофе. Я помню, что в детстве мне категорически не нравился его вкус. Потом, в годы студенчества, следуя моде, я кофеек все-таки попивала. Садилась за столик с нашей большой компанией где-нибудь в кафе, неспешно затягивалась сигаретой и покачивала длинной ногой, закинутой на другую. При этом казалась самой себе безусловно элегантной. Через некоторое время после окончания института чувство собственной неотразимости на удивление быстро прошло, сменившись тягой к бытоустройству – обоям, ламинату, цепторовским кастрюлям. Еще позднее наступило время тортиков, конфет и других сладких изысков, закончившееся неминуемым набором лишних килограммов и – как следствие – чередованием одной безуспешной диеты с другой. В общем, в юности мечтая быть оригинальной, самодостаточной и неуязвимой, к тридцать четвертому году своей жизни я оказалась ни в чем особенно себя не проявившей и не сделавшей никакой карьеры, как, впрочем, и многие другие мои сверстницы. Гордиться я могла только одним весьма скромным достижением – преодолев тягу к тортикам и вернувшись в десятилетней давности джинсы, я научилась есть мало. Большей частью, впрочем, из экономии, чем от силы воли. И поэтому я пристрастилась к кофе. Без него на голодном пайке у меня падало давление и кружилась голова. А поскольку я вовсе не мечтала завалиться в обморок в единственном приличном пальто где-нибудь в метро или на грязном тротуаре, по утрам перед выходом на работу я выпивала две большие чашки крепкого кофе и заедала их тем, что валялось в старом буфете – огрызком печенья, засохшим куском черного хлеба. Этого хватало на весь день.
   И как-то так получилось, что постепенно жизнь стала тяготить меня. Собственной семьи у меня не было, а на любой работе я могла продержаться не более двух лет. Потом меня или сокращали, или я уходила сама. Впрочем, и у большинства моих знакомых семьи были такие, что хоть волком от них вой. Что же касается работы, я даже толком не помнила своей специальности, записанной в дипломе. Что уж говорить об интересе, если каждое утро я считала, сколько дней еще осталось до выходного.
   Я уже не мечтала ни о доме, в котором мне хотелось бы жить, ни о друзьях (старые куда-то после окончания института растерялись, а новых я не приобрела). У меня не было даже собаки, потому что у моей матери была аллергия на шерсть. И ко всему я теперь относилась весьма скептически. Ничто, по большому счету, меня не интересовало.
   К тому же по ночам меня часто мучил страх. Он приходил сразу, как только я собиралась заснуть, и нашептывал всякие гадости.
   – Вот сейчас тебе тридцать четыре, – привычно вкрадчиво начинал он, стоило мне только закрыть глаза, – … а через год будет тридцать пять. Потом тридцать шесть… Вашу дурацкую контору прикроют… Никуда тебя больше не возьмут, потому что ты уже старая, и тебе придется снова сесть на шею родителям…
   В этом месте страх ехидно хихикал.
   – Никто тебе не поможет! Ты стала некрасивой и отвратительно одета. У тебя дешевая косметика, а духи, всем одинаковые, подарила на Восьмое марта та самая дурацкая фирма, в которой ты так ненавидишь работать. И весь ваш отдел воняет именно ими, так что когда входишь в комнату, кажется, будто зашел в парфюмерную лавчонку на рынке. Ты стала дешевкой. Кому ты нужна?
   Я знаю, что никому.
   Это вербальное истязание могло продолжаться до тошноты, до сердцебиения, до мучительного чувства тоски, которое ощущалось в горле и мешало дышать. Я переворачивалась с боку на бок, со спины на живот, распластывалась как лягушка, принимала позу эмбриона – ничто не помогало. Мысли вращались в мозгу тяжелыми жерновами, перемалывая и перематывая одно и то же – неудачи и промахи, неудобные ситуации и откровенные предательства. Не спасала и сероватая зыбь за шторами, означающая переход конечной точки ночи в начало рассвета. К этому времени я уже обычно замирала на своем диване, усталая, безвольная и, несмотря ни на что, смертельно хотящая спать.
   Но иногда мне удавалось смирить свой страх и не дать ему разгуляться до полного безобразия. Безобразие же заключалось в том, что я явственно представляла, что вот сию минуту я внезапно превращусь в отвратительную ночную бабочку с жирным брюшком и толстыми хищными лапками, всю покрытую мохнатым слоем тусклой пыльцы. Такие бабочки летом иногда залетали в мое окно. Их неповоротливые тела, похожие на туловища толстых старух в вытертых бархатных кацавейках, с самого раннего детства вызывали во мне отвращение и ужас. Я помню, как в пять или в шесть лет летними вечерами забивалась в угол кровати и смотрела, как бабочки летали по комнате, гипнотизируя меня своим бессмысленным кружением. Они тупо бились в пластмассовый плафон под потолком, оставляя на нем сероватые полоски пыльцы, а к утру замертво падали на ковер, обессиленные от собственной глупости. И тогда мне казалось, что вот так же упаду и я. И буду лежать неподвижная, с задранными кверху скрюченными лапками, будто мертвая. И никто не придет мне на помощь. А через несколько дней в комнату войдет моя мать и небрежно смахнет веником мое тело. Поморщится и унесет его в мусорное ведро. А я буду знать, что она выбрасывает меня – ее единственного ребенка. Но я буду молча наблюдать за этим как бы со стороны, не в силах ни закричать, ни пошевелиться.
   И сейчас, в свои тридцать четыре, я вспоминала это так ясно, как будто видела перед собой этих отвратительных бабочек из моего детства – как они кружатся, приближаясь к моему лицу. Я в ужасе наматывала на голову одеяло, как будто эта тканевая защита могла помешать достать меня этим гадким насекомым, и задыхалась. Однако удушье мне помогало. Инстинкт самосохрания оказывался сильнее. Я разматывала голову, кашляла, вставала с дивана и с закрытыми еще глазами шлепала в кухню. Страх отступал, подхрюкивая и ухмыляясь, но я прекрасно знала, что для него наступила лишь временная передышка до следующей ночи.
   По дороге я плотно прикрывала дверь в комнату родителей, чтобы не проснулась мать и не пришла ко мне с разговорами, которых я терпеть не могла. В одиночестве я кипятила воду и варила кофе. Кофе обжигал мне рот и давал энергию. На короткое время становилось легче, до тех пор, пока на сцене не появлялась жаба в розовом распахнутом халате с оборками – жалость к себе.
   Ну почему все так по-дурацки сложилось в моей жизни? – с этого пункта я уже не боялась умереть, но начинала давиться слезами. Почему я не родилась в богатой семье какого-нибудь потомственного профессора или политического деятеля, писателя или директора крупного завода? Почему я не смогла воспользоваться даже тем, что имела? Не смогла вовремя выйти замуж за какого-нибудь своего однокурсника, родить ему детей? Сейчас вместе с ним ходила бы по магазинам и ругалась из-за пустяков. Почему я не смогла стать пусть не очень успешной, но, по крайней мере, не одинокой? Почему? – к этому заключительному вопросу моя ночная сорочка на груди была уже вся обмочена слезами. Вперемешку лезли в голову всякие глупости, например, как однажды воспитательница детского сада послала меня в какую-то кладовку за мячом, а я умудрилась заблудиться среди трех дверей, несмотря на то, что ходила в этот детский сад несколько лет. От таких воспоминаний мне становилось только хуже, хотя я не только до сих пор отлично помнила расположение комнат в том старом здании, но и прекрасно знала ответы на все свои риторические вопросы.
   Вот они.
   Я не вышла вовремя замуж потому, что никого из тех, кто мне это предлагал, не любила. А тот, кого я любила, на мне не женился. Моя любовь к нему была похожа на огромный блестящий шар, почти десять лет наполненный радостью. Потом шар незаметно начал сдуваться, пока вся радость из него не исчезла, а внутри под блестящей оболочкой остались лишь клочки грязной ваты, комкастой и желтоватой – такой раньше на зиму затыкали окна. И так получилось, что в моей жизни, кроме этой сдувшейся радости, больше ничего не осталось – ни института с его бешеными друзьями, ни родителей с их укоризненными высказываниями о моем неправильном выборе, ни других людей, городов, стран… Да, радости не осталось, а любовь стала мной. Она меня наполнила. Просочилась во все мои клетки, жилы, сосуды, заполнила мозг и сердце и там замерла. Меня, как отдельной единицы, больше не существовало. Столб выглядел таким же бесчувственным, как я. Но столб не был заполнен любовью, а я была.
   Самое удивительное, что я теперь никогда не вспоминала ЕГО. И никогда не видела ЕГО во сне, будто кто-то наложил табу на его образ. Теперь другое – бесцветное и скучное – я видела вокруг себя. И это другое составляло всю мою жизнь. А ОН – моя любовь – он умер. Непредсказуемо, внезапно. И в этот день меня не было рядом с ним. С тех пор прошло более трех лет. Получалось, что из всех моих тридцати четырех жизнь моя продолжалась на этом свете чуть менее трети – то время, когда я все-таки была с ним. И оттого, что в этом я уж точно бессильна что-то исправить, меня и мучает страх по ночам. А я лечу его кофе. И вот парадокс – после кофе под самое утро я вдруг засыпаю. Сплю еще полчаса или час. Потом от визга будильника просыпаюсь с ужасной головной болью и иду на работу. Вечером приползаю домой, заваливаюсь в своей комнате на диван, включаю беззвучно телевизор и снова пью кофе. И так невыносимо медленно тянется моя жизнь.

1

   Я работаю в конторе, где кроме меня трудятся еще пять или шесть особ женского пола, ничем, на мой взгляд, не примечательных. Я не могу сказать точно, сколько их – пять или шесть, потому что все они похожи друг на друга – как внешностью, так и разговорами. Я знаю, что все они моложе меня. Они кажутся мне клонами. В нашей конторе мы занимаемся тем, что оптом продаем парфюмерию одной новой, мало кому известной французской фирмы, которая пытается сделать деньги на своем товаре за счет этикетки – на это покупаются многие. Взяли меня в эту фирму из-за знания языка. По стечению обстоятельств, ближайшая к моему дому школа оказалась «французской», и я честно отбыла в ней срок, равный десяти годам – такой дают за тяжкие преступления. В школу ездили дети со всех концов города, обучение действительно было поставлено по-настоящему, но меня туда взяли случайно – в год, когда мне исполнилось семь, вышло какое-то постановление, что ребенка нельзя не взять на учебу, если он живет на ближайшей улице. Поэтому оказалось, что за десять лет французский язык был «вбит» в меня на веки веков.
   Впрочем, почти все, что случалось в моей жизни, происходило большей частью именно случайно. Пожалуй, за исключением самого факта моего рождения. Моя мать часто и с удовольствием любила рассказывать мне, как долго у них с папой не было детей. Класса до третьего меня эти разговоры пугали – я по своей наивности полагала, что дети берутся откуда-то сами собой, прямо так и появляются в кроватке. Когда же оказалось, что моей матери для того, чтобы я появилась на свет, понадобилось долго лечиться, а лечение для меня всегда было сопряжено со страхом и болью, вместо радости от осознания факта своего рождения я ощутила ужас и тревогу. Смогу ли оправдать столько надежд? И чуть не до окончания школы я чувствовала угрызения совести, что не являюсь блестящей ученицей и не отмечена никакими особенными способностями. Потом, в институте, эти мысли ушли как-то сами собой, но и теперь, когда моя мать собирается пуститься в воспоминания на эту тему, я выхожу из комнаты. Я не могу отделаться от неприятного чувства, что все усилия моих родителей, затраченные на мое рождение и воспитание (а других детей они так и не смогли родить), потрачены впустую.
   Так вот, одна молодая особь женского пола, чье рабочее место также по случайному совпадению оказалось рядом с моим, пришла однажды на работу, заварила себе в фаянсовой кружке чай и, совершенно неожиданно повернувшись ко мне (обычно со мной никто не разговаривал без особой необходимости), спросила:
   – Не хочешь на неделю поехать в Париж?
   Какое-то время при полном молчании остальных ее товарок я осмысливала эти слова. Сначала мне показалось, что я ослышалась. Потом все-таки, мысленно повторив звуки, которые она произнесла, я поняла, что действительно прозвучало «…в Париж». В темени стали ворошиться неповоротливые чурки мыслей.
   В Париж. Зачем? В командировку? Не может быть. Кто она такая, эта моя соседка, чтобы предлагать мне командировку в Париж? Такая же мелкая служащая, как я. И кто я такая, чтобы мне предложили поездку в Париж? Нет, ничего такого быть не может. На всякий случай я переспросила:
   – Что ты сказала?
   За соседним столом фыркнули. Конечно, они подумали, что до жирафа доходит быстрее. Но моя соседка не стала возводить очи к небу. Она повторила, но уже с некоторым нетерпением:
   – Не хочешь поехать со мной на неделю в Париж? Я ищу компаньонку.
   В комнате установилась напряженная тишина.
   Я поняла, что все остальные варианты были ей уже перепробованы. Осталось спросить у меня. Просто на всякий случай, вдруг соглашусь. Но я не случай. Я не хочу идти у них на поводу. Я уже открыла рот, чтобы отказаться. Но вдруг в моей памяти всплыл розовеющий в преддверии солнечного утра каменный мост через Сену, объединяющий в одно целое два небольших острова. Замелькала перед глазами солнечная зелень в верхушках платанов и жирафьи пятна на их коре. Зазвучали чьи-то шаги – мужские и женские – по усыпанным гравием дорожкам. И я увидела себя – молодую, безумную и счастливую, шагающую по этому мосту вдоль медлительной реки, огибающей контрфорсы Нотр-Дам. Я падаю со своим любимым на деревянную, покрашенную простой коричневой краской скамейку – вторую на боковой аллее, если считать со стороны острова Святого Людовика. Он обнимает меня, мы хотим мороженого, но его еще не продают в такую рань. На дне его спортивной сумки с белым ремнем через плечо всегда лежит стеклянная бутылочка кока-колы. Он носит ее с собой на всякий случай, если мы вдруг захотим пить. А когда он открывает ее брелком от ключа, нежная пробка со звоном делает полукруг, падает на землю и катится в сторону, заваливаясь на один бок. И тогда я прыгаю за ней, чтобы положить сорванную крышку в пластиковый мешок хлипкой урны. А из открытой бутылки вырывается наискосок легкий дымок, и губы мои припадают к ее круглому твердому горлышку…
   Я вдруг почувствовала, что безумно хочу в Париж. Хочу до спазмов в горле, до рези в желудке, до судорог в ногах. В общем, можно было уписаться, так я снова хотела увидеть эту скамейку.
   Я посмотрела на свою соседку внимательно, может быть, в первый раз за все то время, которое она работала со мной – год или больше, и спросила:
   – Как тебя зовут?
   Она растерялась. За моей спиной раздалось возмущенное перешептывание остальных. Мне было на них наплевать. Какое мне было дело, кого и как из них зовут? Я иногда не помнила своего собственного имени. Вернее, это тоже не имело для меня никакого значения.
   Она ответила:
   – Елена.
   Ах да. Когда мне нужно было к ней за чем-нибудь обратиться, губы мои действительно выдавливали что-то похожее на это имя. Я медленно произнесла про себя: «Е-ле-на». Звучало спокойно. С какой-нибудь Ларой, Ирой или Настей я бы не поехала. В звучании имени есть своя магия. Раскатистые, свистящие и шипящие звуки – будируют. Мне же хотелось только спокойствия. Спокойствия души, граничащего с летаргическим сном.
   Я спросила:
   – Сколько нужно денег?
   Она торопливо начала объяснять. Я закрыла глаза. Она замолчала. Тогда я сказала с закрытыми глазами.
   – Не надо деталей. Назови общую сумму. Если я найду деньги – я поеду.
   Она назвала, но в голосе ее почувствовалось сомнение, правильно ли она поступила, предложив мне составить ей компанию. Я представила, что вот сейчас она откажется от своего предложения, и я не поеду в Париж – затевать поездку одной у меня не хватит решимости. Я взяла себя в руки. Придав своему лицу состояние деловой заинтересованности, спросила:
   – Зачем тебе нужна компаньонка?
   Она ответила довольно громко, ничего не скрывая, из чего я заключила, что кроме меня все в комнате были в курсе ее дел:
   Она сказала:
   – Мой друг летит во Францию на три дня на авиасалон своим ходом. Он – летчик. Поэтому мы договорились, что, если я в это же время окажусь там по туристической путевке, мы сможем провести в Париже вместе три дня.
   Я подумала: вы вместе, а я зачем? Но она тут же ответила, будто прочитав мои мысли:
   – Он будет там всего три дня, а путевка продается на неделю. Он улетит назад на своем самолете, а я останусь. Вдвоем с кем-нибудь будет дешевле и веселее.
   Мне понравилось ее прямодушие, но я решила, что она зря рассчитывает на то, что я поеду, чтобы за свои деньги умиляться свалившемуся на нее счастью. Дудки. Не дождется. Но тут эта самая скамейка – простая, коричневая, без всяких прибамбасов, стоящая на дорожке под широким платаном, вдруг снова встала перед моими глазами, и я ощутила смиренное, но непреодолимое желание ее погладить. Ощутить под своими руками ее гладкое тепло, лечь на спинку щекой и облиться слезами… И хорошо было бы на ней умереть.
   Я ответила:
   – Я поеду.
   По комнате прокатился вздох облегчения, граничащий с сочувствием. Естественно, моей соседке, не мне. Но на всех моих сослуживиц, включая и Лену, мне тогда было глубоко плевать.
   Хлопоты о путевках взяла на себя Лена.
* * *
   Вообще-то вся эта парижская история, говоря по совести, началась для Лены намного раньше, чем я о ней узнала. Лене, я уже не помню, каким образом, но, в общем, тоже совершено случайно достался пригласительный билет на московский авиасалон. МАКС – аэрошоу. Билет оказался один на два лица. Если бы второе лицо для поездки на шоу у Лены нашлось, может быть, жизни всех участников этой истории стали бы развиваться совсем по-другому. Но произошло то, что произошло. Никто из знакомых и родных, включая Ленину маму, в тот день с ней поехать не смог. Лена повертела в руках билет, оценила его стоимость (а он был не из дешевых), подумала – и решилась ехать одна. Не умрет же она там от одиночества? В Яндексе она нашла маршрут, как будет добираться своим ходом, оделась потеплее – день обещал быть прохладным, и отправилась навстречу своей судьбе.
 
   К МАКСУ или не к МАКСУ, но все станции электричек в направлении Рязани были свежепокрашены в светло-зеленый цвет, как, впрочем, и сами электрички, и даже столбы электропередач. Сиденья в вагонах покрыли свежим дерматином: нигде не бросались в глаза прорехи с вылезающей грязной начинкой. Народу в вагоне было немного, и публика была, как заметила Лена, необычная. Вместо бабок с кошелками, дачников, бездельников, работяг всех национальностей и профессиональных нищих на скамейках парами, группами и поодиночке сидели мужчины представительного вида в костюмах и галстуках, и все, как сговорившись, ехали в одном направлении, не выходя на промежуточных станциях.
   – Платформа «Отдых», – объявил голос диктора по переговорному устройству поезда.
   Единственный пьянчуга на весь вагон опять-таки случайно усевшийся напротив Лены, при этих словах внезапно очнулся, посмотрел в окно и внятно, с презрением произнес:
   – Что это за «Отдых»? Ни баб нет, ни озера! – И тут же снова опустил голову на грудь и, по-видимому, задремал.
   Лена, услышав его слова, не удержалась и фыркнула – таким ей это показалось забавным. Настроение у нее вдруг стало прекрасным. Что с того, что она едет на аэрошоу одна? Вовсе ей не скучно среди всех этих людей. И выкрашенные вагоны электричек, и солнечное утро, и мужчины, едущие с ней, и даже грязноватая дворняжка, бежавшая вдоль перрона по земле по своим делам, все вдруг стало ей казаться милым и веселым. Она смотрела в окно на пробегавшие мимо поселки и перелески и предвкушала что-то интересное для нее, новое и незнакомое.
   Диктор объявила новую остановку, и мужчины в галстуках потянулись к выходу.
   «Моя!» – опомнилась и Лена.
   В билете было написано, что на станции всех будет встречать бесплатный автобус. Она решила не упускать из виду мужчин с портфелями и пристроилась позади них в нескольких метрах. Все вместе они сели в автобус, и Лена всю дорогу невольно слушала их разговоры о том, что на дорогах сейчас жуткие пробки и на автомобилях мужчины рисковали бы попасть на автосалон только к вечеру. Это не зрители, это деловые люди, догадалась Лена.
   Для того чтобы пройти на летное поле, нужно было отстоять еще минут пятнадцать в очереди на контроль. На августовском ветру Лене стало прохладно. Хорошо, что взяла с собой куртку. Она повязала голову косынкой в цветочек, подняла воротник… но вот и контроль. Служащий вежливо оторвал край ее билета. Впереди простор, дорога в чистом поле, а дальше люди, вывески, плакаты и виднеющиеся хвосты самолетов. Лена с энтузиазмом пошла вперед.
   Выставка аэротехники была открыта буквально накануне. Специально так делается или нет, но в дни московского авиасалона небо всегда бывает чистое. Вот и теперь. Лена надела солнцезащитные очки. Синь над полем была такая праздничная, такая яркая, какая не всегда бывает и весной. Выгоревшая жарким июлем трава пахла как-то особенно сильно – степью и солнцем. Пускай к этим запахам примешивался еще и керосиновый оттенок, Лене он не мешал наслаждаться чудесным днем. Она быстро обогнала своих прежних попутчиков в галстуках и теперь шагала одна – легкая и веселая – по широкому полю навстречу колышушейся вдалеке толпе, бравурным маршам и отдаленному пока, но торжественному голосу распорядителя полетов, доносившемуся из громкоговорителей.
   Вдруг, как гром внезапно налетевшей грозы, над ней раздался страшный рев двигателей. Казалось, он заполнил собой все пространство неба. Лена интуитивно шарахнулась в сторону. Звук приближался к ней из-за поля, из-за больших павильонов-шале, закрывавших от зрителей взлетно-посадочную полосу. Но, начинаясь оттуда, он врывался в небо и уже сверху, прямо из-под редких, бугристых снежно-белых облаков обрушивался на людей, которые поднимали ему навстречу головы, стараясь понять, что за источник этого страшного шума. Однако самолеты, ушедшие на взлет, а это ревели именно они, были еще не видны людям со стороны павильонов. Они взлетали за лесом, над полями набирали высоту и, развернувшись, мчались назад, готовые к выступлению, полные решимости показать все, на что они способны.
   Одновременно с ревом прекратились марши. Лена была уже возле начала демонстрационной полосы, на которой стояла техника.
   – В небе пилотажная группа итальянских летчиков, – солидно, но сдержанно по громкоговорителю объявил распорядитель полетов.
   Лена задрала голову так, что пришлось придерживать рукой косынку. Еще ничего не было видно. Небо синело, как раньше, и два или три облачка показались ей похожими на сахарную вату. Внезапно рев двигателей, к которому она уже привыкла, смолк – шумовая волна переместилась в другом направлении. И вдруг в полной тишине, что показалось нереальным, из-за синей кромки леса появилась четверка самолетов. Внезапно снова с небес обрушился звук, и в реве и грохоте итальянские истребители пронеслись над аэродромом, развернулись с противоположной стороны, вернулись и сделали несколько петель. Затем они выпустили разноцветные газовые шлейфы в цвет итальянского флага, разошлись веером и ушли снова за лес, на посадку. На Лену напал приступ щенячьего восторга.
   – Ура, итальянцы! Какие вы молодцы! – Она даже сорвала с головы косынку и замахала им вслед. Но небо уже опять стало чистым, и Лена, уняв свой восторг, неспешно пошла дальше. Вокруг нее теперь было много людей, они толпились около стоящих на земле самолетов и вертолетов, тут же островками стояли киоски с газированной водой, мороженым и воздушной кукурузой. Никто не обращал на Лену внимания, и ей от этого было хорошо и свободно. Она переходила от группы к группе, останавливалась, где хотела, смотрела на летчиков из разных стран, дежуривших рядом со своими машинами, и чувствовала, что внезапно окунулась в совершенно до этого неизвестный ей и даже очень странный мир, в котором главное совсем не то, к чему она раньше привыкла. В воздухе в это время друг против друга кружились два вертолета. Будто у них сватовство, брачные игры, – подумала Лена про вертолеты, как про живые существа. Ей стало казаться, что машины существуют в воздухе сами по себе.
   Но вот впереди, на по-особенному огороженной площадке показались два необычных самолета. Один прямой и длинный, как сигара, а другой – толстяк-коротышка, оба были выкрашены темно-серой краской. Возле них с внутренней стороны заборчика стояли двое рослых парней в летных комбинезонах. Снаружи колготилась особенно густая толпа. Над площадкой на мачте реял звездно-полосатый флаг.
   Американцы! – поняла Лена и стала пробираться поближе. Еще двое, с радостными коричневыми лицами, по всей вероятности, механики, с удовольствием пожимали руки сторонникам российско-американских отношений. Один из летчиков – рыжеволосый, веснушчатый, коротко стриженный парень в летном комбинезоне с нашитым на карман американским флагом, заметив Лену, дружелюбно ей улыбнулся. Стоящий рядом с Леной низенький худощавый молодой человек спрашивал летчика по-английски:
   – Каким путем вы летели из Америки?
   – Дозаправлялись в воздухе, потом сели на базу в Германии, потом прилетели сюда, в Москву, – вежливо стал объяснять ему американец.