– Не бездельников, – поправил его Николай. – А объектов, которые уже не могут принести никому вред своей улучшенной формой. Они уже не могут никого обмануть, спрятаться за свое новое лицо и продолжать творить свои черные дела… А мы просто за это пользуемся деньгами их родственников. Не отбираем их – зарабатываем.
   – Ты сумасшедший? – спросил Азарцев.
   – Возможно. – Николай медленно пожевал губами. – Это возможно. Но я не исключаю, что ты тоже мог бы сойти с ума, если б тебе пришлось хоронить тех парней, чьи памятники стоят у нас на Мемориале. У них не было лиц – черное запекшееся месиво, так они были обезображены. А тот… кто это сделал, ходит где-то здесь. Жрет, пьет, трахает баб. Отлично себя чувствует.
   – Откуда ты знаешь, что отлично? Ты что, видел его?
   – Если б увидел, он бы уже не жил, – сказал Николай и сплюнул. – Я бы еще понял, если бы он захватил их в бою. Но он продал их, как скот. И взял за них деньги. Он поступил как Иуда и должен быть наказан.
   – Где ж ты его найдешь? – спросил Азарцев, уже не радуясь, что начал разговор.
   – Найдешь… – закурил Николай. – Найти-то б нашел. Да как его узнать? Он ведь тоже хитрец. Много вас, несчастных пластиков, сейчас развелось. Может, здесь оперировал его кто, а может, и за границей. Бабок-то ему за этих ребят отвалили немерено. Никто пока не может его найти. Но я найду, все равно найду. У него примета одна есть. Шрам от ножа. Его не сведешь. Глубокий шрам.
   – Ты что? – удивился Азарцев. – Глубокий шрам можно иссечь, кожа заживет первичным натяжением, и потом это можно отшлифовать. Никакого шрама не останется. Я сам так делал.
   – Кому? – вдруг побледнев, спросил Николай.
   – Да я не помню уже кому, – пожал плечами Азарцев. – Операция-то рядовая. И была она не одна.
   Николай опять сплюнул, подрыл плевок комочком земли, присыпал носком ботинка. – Ну, ладно. Пока. У тебя сегодня два клиента. Оплата как всегда. Тридцать процентов тебе, остальное в общак.
   – Слушай, Коля! – Азарцев взял его за руку, не позволяя уйти. – Меня ваши дела стали немного пугать. Но я не уйду от тебя, ты не бойся. Ты много для меня сделал. Только ты имей в виду, что я могу принести тебе большую пользу, как скульптор. У меня получится, ты мне поверь. Мне надо технику только получше освоить. Я тебе такие памятники буду делать – к тебе деньги народ мешками тащить начнет. Ты меня послушай… этот мальчик твой, Гриша, он послушный мальчик, хороший, ничего не скажу, только у него таланта нет. Лица у него выходят все одинаковые, под одну гребенку, да еще почему-то с выпученными глазами. Ему надо какую-то другую работу дать. А я на его место встану. Вместо украшения покойников. С покойниками не хочу работать. Не мое это.
   Николай помолчал.
   – Гришу не трогай. Я не позволю. Другой более-менее сносной работы для него нет.
   – Но он никогда не принесет тебе тех денег, которые мог бы принести я.
   – И пусть, – сказал Николай. – Насчет тебя пока тоже все останется как раньше.
   – Но почему? – не выдержав, крикнул Азарцев.
   – А потому, что Гриша – сын одного из тех, из мемориала.
   – Ладно, – сказал Азарцев. И повернулся, чтобы уйти.
   – Послушай, – услышал он голос Николая вдогонку. – Ты для чего живешь?
   Азарцев остановился:
   – Для дочери. У меня, кроме Оли, никого больше нет.
   – А она у тебя с кем живет?
   – С матерью своей. Моей бывшей женой.
   – Ну и вот. А у Гриши никакой матери нет. И у меня, кроме него, тоже никого нет.
   – Да я понял, понял.
   Николай ушел, и Азарцев решил пока больше не приставать к нему насчет другой работы. День за днем шлифовал он свою технику бальзамировщика, хотя никакого удовлетворения от этого не получал. Только деньги. И почему-то вот именно сейчас, в тот момент, когда он входил в двери больничного приемного отделения, Азарцев вспомнил этот состоявшийся с Николаем разговор и внезапно вспомнил пациента, которому иссекал глубокий шрам от ножевого ранения. А потом действительно делал шлифовку нового, образовавшегося рубца, вместе с целой кучей разных других операций на лице и черепе. Потому что этому человеку пришлось нелегко. Его сначала зарезали, а потом облили бензином и подожгли. Но человек этот остался жив. Азарцеву отчетливо вспомнилось обезображенное ожогами лицо, которое постепенно, через несколько операций, он превратил во вполне пристойную и даже загадочную восточную маску. Это было лицо его теперешнего врага. Того самого человека, который сначала дал, а потом отобрал у него косметологическую клинику и родительский дом. Это было лицо Магомета, Лысой Головы. А шрам у него тогда был на шее. Глубокий, горизонтальный след от ножа, которым перерезали ему горло.
   «Я не спросил у Николая, на каком месте у того человека, Иуды, был шрам, – он задумался. – Но разве для меня сейчас это важно? Кто бы он ни был, этот человек, я не гожусь для мести. Этим пусть занимаются суды, прокуратура, в конце концов, такие люди, как Николай. Нет, я никого из них не презираю. Но я не хочу заниматься этим. Не это мое дело». И тут же предательски в голову вползла мысль: «А собственно, чем ты хочешь заниматься?» Азарцев неосознанно пожал плечами: «Разве это секрет? Я никогда этого ни от кого не скрывал. Я хочу, чтобы у меня снова была моя собственная клиника, которую я сам построил, правда, используя деньги Магомета, и в которой я успешно работал. Я был тогда счастлив, несмотря ни на что, и другого счастья не хочу». Он немного подумал. «И еще я хочу, чтобы со мной, как раньше, жила Оля».
   «Но дочь никогда не жила только с тобой. Она жила с тобой и с матерью, твоей женой, Юлией». Азарцев ответил: «Нет, никакой жены я категорически не хочу. Ни Юлии, никакой другой». А голос внутри издевательским тоном продолжал задавать вопросы:
   «А как же та девушка, красивая, как ангел, разве ты не хочешь ее больше видеть?»
   «Зачем мне ее видеть, если она ушла? Может быть, испугалась, что попадет в грязную историю, а может, пережила интересное приключение и решила вовремя завязать. Она ведь мне ничего никогда не обещала. Я даже не хочу думать о том, как ее зовут…»
   «…А как же Тина? О ней ты тоже не хочешь вспоминать? Она ведь многое сделала для тебя. А ты всегда кичился своей порядочностью, бесконфликтностью, тем, что никому не хочешь причинять зло… А ей ведь причинил зло. И немалое. И был несправедлив к ней».
   Азарцев вздохнул. Потом сказал себе твердо: «Нет, Тину я тоже не хочу видеть».
   Внутренний голос громко захохотал: «Ты ведешь себя, как маленький мальчик, который ужасно набедокурил и теперь боится огорчить маму своими шалостями. И, кроме того, не исключает возможность наказания – вдруг мама отвернется от него или закричит, заплачет? Кто же тогда его пожалеет?»
   – Да не нужно мне от вас никакой жалости! – вдруг громко вслух сказал Азарцев, и какая-то молоденькая санитарка шарахнулась от него к противоположной стене коридора. – Я хочу, чтобы ты замолчал! – приказал он своему внутреннему голосу и открыл дверь в прозекторскую. Санитар Павел Владимирович, который мыл там полы, решил, что Азарцев разговаривает с кем-то по телефону и посмотрел на него с удивлением. Редко когда он слышал от косметолога Вовы сразу больше трех слов.

8

   Какие странные математические кривые на пути человека от жизни к смерти выписывает случайность… «Если бы я не встретил эту женщину, жизнь моя потекла бы совсем по другому руслу». Или: «Если бы я не вышла бы замуж за этого негодяя или, к примеру, за этого прекрасного, добропорядочного человека – я бы сейчас прозябала в своей дыре, где он меня встретил, или, наоборот, могла бы быть кинозвездой, бизнес-леди, премьер-министром». Сколько таких «если» встречается на жизненном пути человека? Бесконечное множество. И секрет успешной жизни, мне кажется, не в бессмысленном сетовании на эти бесконечные случайности, а в умении, что бы ни случилось, держать свою прямую – выбранную однажды и поддающуюся коррекции только минимально – в ту или другую сторону. И то – исключительно по своему желанию, но никак не под давлением обстоятельств.
   …Оля Азарцева, или, как ее раньше в детстве называли родители, Нюся, в это же самое время чуть только не засыпала, сидя на жестком стуле в длинной и унылой лекционной институтской аудитории.
   В окно, еще грязное после зимы, просвечивало неяркое солнце, по пыльному подоконнику ползла первая, ранняя, еще обалдевшая со сна муха. Преподаватель был лыс, очкаст и совершенно неинтересен Оле, как, впрочем, и его предмет, и весь институт в целом. Но она никогда не задумывалась, что, собственно, она делает в таком абсолютно неинтересном для нее и никчемном месте. Оля была девочка послушная, исполнительная. Мама сказала, что надо учиться, а папа заплатил деньги. Поэтому Оля училась. Одна мысль о том, что нужно было бы объясняться с мамой или с отцом, который уже два года с ними не жил, по поводу чего бы то ни было, доказывать что-то, приводила Олю в ужас. У нее была только одна мечта – жить так, чтобы ее не трогали. Не разговаривали бы с ней, не давали советов. Оля была готова на маленькие жертвы ради этого, а еще ради того, чтобы ей давали денег на жизнь столько, сколько ей было нужно. Какая разница, где учиться, если ей все равно было все безразлично. Этот институт или тот, эта работа или другая, Оля не чувствовала призвания ни к чему. Так зачем бузить, если не видишь в том никакого смысла?
   – Сначала окончи институт, – говорили ей мама и папа одними и теми же словами, но порознь, – а потом посмотрим. Подберем что-нибудь, где тебе будет удобнее, где больше понравится. – Оля так и жила. Пока выполняла программу-минимум. Как автомат ходила на лекции, старалась бороться со сном, читала учебники, писала конспекты.
   – Счастливая, о чем тебе беспокоиться! – завидовала Оле подружка Лариса. – Мама с папой все за тебя сделают. Не то что я, голову не к кому преклонить. Самой приходится всего добиваться. – И правда, подружка успевала столько, что Оля только поражалась: и учиться на дневном, и работать, и головы мальчикам крутить, и по музеям бегать, и в бассейне плавать, и по тусовкам шататься.
   – Ты хоть спишь когда-нибудь? – спрашивала Оля Ларису.
   – А как же, на лекциях! – отвечала та. И действительно, подперев голову кулачком, устроившись где-нибудь в заднем ряду, сладко засыпала. Впрочем, это не мешало подружке хоть на тройки, да сдавать сессию. Оля, которая каждый день аккуратно ночевала дома, училась не лучше.
   – Как ты думаешь, в кого это дочка такая уродилась? – еще до развода спрашивала у Азарцева его бывшая жена Юлия со скрытым намеком.
   – Тебе больше бы нравилось, если бы она с тринадцати лет проводила время в сомнительных компаниях? – отвечал Азарцев, обижаясь за дочь.
   – Во всяком случае, я так и делала. И никогда потом об этом не жалела! Сомнительные компании – самые интересные, – с вызовом отвечала Юлия. Оле было неудобно за отца – почему его мама все время ругает, но в то же время ее пугал и материнский темперамент. У Юлии был пунктик. Она обожала украшать свою внешность. В погоне за тем, что казалось ей красивым, она готова была на самые рискованные шаги – вплоть до сложных косметических операций. Оперировал-то ее Азарцев, и каждый раз после очередной операции Юлия становилась все интереснее, все необычнее. Дошло до того, что внешность ее стала казаться искусственной – ведь не наблюдается в природе человеческих глаз размером с кофейные блюдца, осиная талия вместе с бюстом пятого размера и узкие колени под роскошно широкими бедрами. Самого Азарцева Юлина внешность пугала. Оля тоже уже узнавала мать скорее по запаху. Юлино лицо в результате операций стало так далеко от первоначального, что Оля не могла даже вспомнить, какой была мама в ее детстве. Но сама Юлия была в восторге от своей красоты и не собиралась останавливаться на достигнутом. И каждый раз, когда мать возвращалась домой после очередного, пусть небольшого косметического вмешательства, Оля с чувством странного любопытства, смешанного с брезгливостью, разглядывала с гордостью демонстрируемые матерью измененные участки тела – часто еще с кровоподтеками и свежими послеоперационными рубцами. А потом, не говоря никому ни слова, запиралась в ванной, потому что каждый раз ее от этого зрелища выворачивало наизнанку.
   «Папа кроит и перекраивает живое тело. Мама подставляет свое. А я способна только на то, чтобы исторгать это зрелище из себя», – думала про все это Оля и от этого сама себе не нравилась еще больше. В зеркало она на себя старалась не смотреть. Она была похожа на отца – ничего выдающегося. Но те тонкие, ровные черты, которые придавали лицу отца выражение трогательной незащищенности, Олино лицо почему-то делали совершенно плоским. Длинная коса, заплетенная просто, без всяких ухищрений, от затылка, тоже Олю не украшала. Но о том, чтобы пойти в хороший салон к парикмахеру, нечего было и думать. Оля не переносила этих представителей рода человеческого после того, как однажды, лет в двенадцать, мать привела ее к своему парикмахеру подстричь волосы.
   – Ой, господи ж, боже мой! – завыла, глядя на Олю, накрашенная, будто клоун, хохлушка. – И какого же гадкого утенка вы ко мне привели!
   – Что выросло, то и выросло, – философски заметила в ответ на эти слова Юлия и поцеловала дочь в макушку. Оля на слова парикмахерши вслух никак не отреагировала, но знание того, что она некрасива, накрепко отложилось в ее памяти. Но скорее от гордости, в отличие от других девочек, Оля никогда не старалась приукрасить внешность.
   Но слова матери она запомнила. Может быть, это и сформировало ее отношение к мальчикам. «Если приходится выдерживать столько унижений, чтобы кому-то показаться красивой, – думала Оля, – лучше близко никогда не подходить ни к одному лицу противоположного пола».
   – Зачем унижаться из-за мужчин? – удивлялась Юля. – Я хочу быть красивой для себя.
   Но поскольку после каждой операции у матери появлялся очередной, хоть и кратковременный, любовник, а после развода тем более, Оля не склонна была в этом матери верить.
   На молодых людей в своем институте она не обращала внимания. Они казались ей глупыми, неаккуратными. Мальчики платили ей тем же. Если бы любого из них, знакомого с ней не первый год, попросили бы описать ее внешность, рассказать, какого цвета у Оли глаза, волосы, ни один из них не смог бы ответить что-либо внятное.
   – Да мы ее мало знаем! – вот и все, что ответил бы каждый. А Оле гораздо спокойнее было просто есть, спать, ходить на занятия, плыть по течению жизни, не испытывая ни мелких передряг, ни сильных штормов. Если бы еще мать не доставала ее своими нотациями!
   Преподаватель вдруг отвернулся от доски, сделал небольшую паузу, заглянул в свои записи, сверяясь с ними.
   – Оля! – толкнула ее под локоть Лариса. – Пойдем сегодня вечером со мной в компанию к одному знакомому. Приглашал домой к какому-то своему другу – то ли медику, то ли биологу. Но мне не хочется одной идти. Пойдешь?
   Оля прикинула. Мать сказала, что должна вернуться пораньше. Значит, была вероятность того, что придется идти с ней в магазин за продуктами или выбирать какую-нибудь новую кофточку. Кофточки был еще один материн пунктик. Она не могла ходить в одном и том же наряде больше двух дней. Кофточками у нее был завален весь шкаф. Каждый раз во время похода по магазинам мать пыталась навязать и Оле какую-нибудь обновку, но Оля, с удовольствием ходившая и летом и зимой в одном и том же черном джемпере и джинсах, на уговоры не поддавалась. Джинсы, правда, ей приходилось менять чаще, чем джемпер, – они быстрее стирались между ногами. К остальной одежде, как, впрочем, и к еде, Оля была вполне равнодушна. Больше всего она любила картофельное пюре и могла его есть по три раза в день. Поэтому ходить по магазинам Оля терпеть не могла.
   – А это далеко? – спросила она подругу.
   – Какая разница? Нас довезут. Встретят около института. Пойдешь?
   – Угу.
   – Ну, заметано! – обрадовалась подруга, и больше в этот день до конца занятий они к этому вопросу не возвращались.

9

   Хоть и приятны, а все еще коротки в Москве первые весенние денечки. До равноденствия остается еще почти три недели, но все равно – день уже заметно прибавляется. И хотя в половине шестого уже опять опускаются на город еще по-зимнему холодные сумерки, темнота на улице кажется все-таки более прозрачной, вечера уже не так противны, а ночи не настолько суровы, как в январе.
   Ашот из аэропорта сразу поехал к своей квартирной хозяйке на Сухаревку. Вытерпев трогательные объятия жаркой дамы, он вывалил из сумки подарки, заплатил за комнату на месяц вперед, забрал ключи, остался наконец один и подошел к окну. Он совсем забыл уже вид из этого окна, который до отъезда видел бессчетное число раз. А теперь, как впервые, снова предстал перед его взором пустой, незамысловатый московский двор с мокрым асфальтом на тротуаре и грязноватым снегом в собачьих пометинах на детской площадке. Он смотрел на этот асфальт и этот снег и ничего не понимал. «Зачем я приехал?» Но мысль о том, что в любой момент он может снова сесть на самолет, не дожидаясь окончания месяца, и билет без даты лежит у него в кармане, его успокоила. «Я приехал в отпуск», – сказал он себе и решил поспать часика два. «Все равно Аркадий на работе. Посплю и съезжу к нему в больницу. В нашу больницу», – поправил он себя и улегся на диван. Вдруг с непонятной радостью он ощутил под боком те же самые неровности – забытые ямы и выпуклости старого дивана. «Мозг-то забыл, а бока-то все помнят!» – вдруг засмеялся он и мгновенно уснул. Проснулся он, как по будильнику, через два часа свежий, бодрый и полный сил.
   – Эге-гей-го! – негромко закричал он в старом коридоре, направляясь в ванную комнату. Толстые стены старинной квартиры, украшенные теми же самыми обоями, что украшали эти стены, еще когда он жил в этой квартире постоянно, казалось, ответили ему радостным недоуменным эхом. И никто, кроме стен, не ответил ему. Хозяйка куда-то ушла, двери остальных комнат были закрыты.
   Он принял душ, побрился и, уже испытывая нетерпение, достал записную книжку и стал накручивать диск допотопного черного телефона. Ашот даже не думал, что где-то еще остались такие раритеты. Но телефон работал, и он позвонил по старым номерам Барашкову и Тине, но никто, как назло, ему не ответил.
   – Куда они все пропали? – Ашот испытал разочарование и снова вернулся в свою комнату, подошел к окну. Была уже середина дня, и московский двор оживился. Из школы возвращались дети – компания из трех ребят возбужденно жестикулировала, рассматривая какой-то журнал. К помойке подъехала машина, вывозящая мусор, и шофер стал менять мусорные контейнеры, а два узбека подгребали свалившийся мусор лопатами. Стая голубей, согнанная машиной, оживленно гулькала в стороне, ожидая новой порции пищевых отходов, а за ними с форточки дома напротив совершенно индифферентно наблюдали два одинаково полосатых кота. Юная девушка в маленькой машинке с двумя треугольниками «У» и двумя восклицательными знаками на заднем стекле безуспешно пыталась припарковаться к обочине между двумя внушительными внедорожниками. И весь этот обычный пейзаж рядового московского старого двора как бы сквозь дымку подсвечивало неяркое еще солнце. Ашот опять вспомнил зеленую лужайку Сусанниного дома, ее детей, уже с месяц возвращающихся из школы раздевшись, и ощутил потребность немедленно выйти из дома и вдохнуть московский воздух. Неважно – худший или лучший по сравнению с тем, что он оставил шестнадцать часов назад, но совершенно другой. Он быстро надел свою короткую курточку, замотал по самые уши шею старым красно-зеленым клетчатым шарфом, оставив снаружи только то, что находилось выше носа и курчавых бакенбард. И взглянув на себя в зеркало, в который раз убедился, что этот пестрый шарф вкупе с его кудрявыми волосами и от природы вытянутым носом здесь, в Москве, опять придал ему сходство с Александром Сергеевичем Пушкиным. А в Америке, может быть, потому, что никто там о Пушкине особенно не думает и не знает, сходство это как-то само собой нивелировалось.
   Он вышел из дома без цели. Но почему-то ноги сами понесли его к Садовому кольцу и по нему дальше вниз, к Цветному бульвару и Садово-Самотечной площади. Он и не заметил как, но сам собой оказался возле давно знакомого магазина – за бывшим кинотеатром «Форум» сто лет существовал в подвальчике колбасный магазин – грязноватый при Советской власти, абсолютно пустой при Горбачеве, слегка оживший вначале ельцинского правления и ломящийся от продуктов сейчас, несмотря на катастрофически высокие цены. Только подойдя к его дверям и убедившись, что магазин за два года никуда не пропал, Ашот понял, что направление его ногам придал голод. В магазине было совсем немного народу. Уже стоял тот хороший предсумеречный час, когда рабочий день еще не закончился и людей на улице немного, но сейчас вот-вот толпы вырвутся из офисов и учреждений и выплеснутся в магазины, в потоки машин, в ручейки улиц. Люди будут спешить по своим домам, к детям, семейному ужину перед телевизором – рюмке водки, жареному мясу с картошкой, горячему чаю, так хорошо согревающим в такую погоду. И только влюбленные будут тянуться не по домам, а друг к другу, наоборот, в противоположном направлении от семей, спокойного уюта и жареной картошки. Ашот вошел в колбасный подвал. Поскольку он не был влюблен, а был приглашен в гости, он решил отдать предпочтение кулинарии. Рубенсовской красоты окорока, горы сосисок, ошеломляющее разнообразие колбас вызвали в нем некоторое сожаление: «Вот бы Сусанна где могла развернуться», но очередь подошла очень быстро.
   – Чего желаете? – спросила его дородная продавщица, и в голосе ее не было особой любезности, но и стандартной, заученной по обязанности вежливости тоже не было. Ашот в который уже раз восхитился тем, что все время и везде он опять слышит русскую речь, и с лингвистическим даже наслаждением перечислил все, что желал. Он собирался в гости, поэтому закусок должно было быть вдоволь. А где уж эта встреча произойдет – дома или в больнице – неважно. Лишь бы стол был правильно накрыт. Продавщица упаковала покупки и отправила Ашота платить в кассу. Он удивился тому, что в этом магазине кассовый аппарат стоял еще по старинке – отдельно от прилавка в будке с кассиршей. Но это обстоятельство, вероятно, совершенно не удивляло толстого кота, который лежал как раз возле кассы, рядом с сердобольно положенной кем-то половинкой сардельки, и даже не делал попыток ее съесть. Ашот аккуратно обошел кота и заплатил. Уже вернувшись к прилавку, он вспомнил, что забыл кое-что еще.
   – Порежьте, пожалуйста, еще двести граммов докторской колбасы, – попросил он. Продавщица равнодушно кинула на прилавок перед весами новый батон, точным движением маханула его посередине и нашинковала точнехонько на глаз. Ровно двести граммов плотной, одурманивающе аппетитной докторской колбасы перешли Ашоту в руки.
   Булочная, как помнил Ашот, была неподалеку на углу. Он вышел из колбасной и направился туда, а потом посмотрел на часы. «Поеду-ка я к Аркадию в больницу. Как раз – конец рабочего дня. Там его и перехвачу».
   Загвоздка была в том, что у Ашота не было мобильного телефона. В Америке он ему был не нужен. Там он звонил по старинке – из телефонов-автоматов, что стоило гораздо дешевле мобильной связи. А старый мобильный телефон, которым он пользовался, еще живя в Москве, давно сломался. Ашот просто не мог себе представить, до чего индивидуально телефонизировано теперь наше общество. Он озирался по сторонам в поисках телефонов-автоматов, но их нигде не было. Зато буквально каждый прохожий шел по улице, поднеся «трубку» к уху. Отдельные же граждане разговаривали по гарнитуре – что вообще производило на Ашота впечатление полного и бесповоротного сумасшедшего дома.
   «Хорошо хоть, что троллейбусы по-прежнему ходят», – подумал Ашот и пошел к остановке. Скоро подкатил хорошо знакомый Ашоту «Б». Он по привычке ринулся к задней двери, но быстро понял свою оплошность и вернулся вперед. Удачно преодолев возню с покупкой талончика и проход через автомат, он не без удовольствия уселся на высокое сиденье в первом ряду. Троллейбус тронулся, поплыл и скоро застрял в еле движущемся потоке машин. Ашот не отрываясь смотрел в окно – он даже рад был этой черепашьей скорости. Знакомые места за окном проплывали мимо. И у Ашота вдруг появилось чувство, что он и не уезжал никуда, просто в каком-то длинном сне перенесся на некоторое время в гости к семье, а потом вернулся, проснувшись. Но все-таки раньше, когда он здесь жил, ему было некогда вот так, не торопясь, раскатывать туда-сюда. Он был постоянно кому-то нужен. А сейчас его никто, по большому счету, не искал, и, наверное, никому особенно и не был нужен его приезд. В груди у Ашота защемило. Как же так? Разве это справедливо, что вот он едет по такому знакомому, почти родному городу – и никому не нужен? Ашоту вдруг стало ужасно жалко себя. Почему он нигде не может найти себе места?
   Он ехал по Садовому кольцу и ощущал себя, как в детстве – пятилетним маленьким гордецом. Будто его в очередной раз обидела противная соседская девчонка, всегда тайком пробиравшаяся к ним во двор специально, чтобы дразнить его, а он не смел на нее пожаловаться, потому что мужчины, по его понятиям, не должны были жаловаться никогда. Она проникала в их двор через тайную дыру под забором, в которую обычно лазали собаки, не боясь ради этого даже испачкать свое единственное нарядное платье. А он не хотел никому говорить, что она дразнит его, и не мог завалить дыру, потому что не знал, каким же тогда путем будут возвращаться домой собаки. Почему-то он думал, что они тогда убегут куда-нибудь далеко в горы и умрут там с голоду.
   А троллейбус все полз – чаще стоял, чем ехал. Одиночество рвалось из Ашота наружу – ему стало невмоготу быть одному, так он хотел увидеть хоть чье-нибудь знакомое лицо. За стеклом уже стемнело, и стали плохо видны дома, улицы, прохожие.
   «Ну что ты расстроился как дурак! – говорил сам себе Ашот. – Что ты хотел, чтобы тебя вышли встречать на площадь с оркестром? Как это глупо! Приехал ты в отпуск, поживи, погуляй здесь, пока деньги не кончатся, съезди в Петербург, а потом и назад, в Америку. Чего переживать? Обратный билет у тебя есть, виза есть, распустил тоже нюни!» – И как только он успокоился, заманчивый запах колбасы из пакета напомнил ему, что он последний раз ел в самолете ночью. Троллейбус практически опустел. И тогда, не обращая уже внимания на сидящих в конце салона пассажиров, он достал из пакета плюшку, которую его мама когда-то называла «Венской», а теперь продавали под видом «Московской», разломил ее, положил сверху нарезанные продавщицей два куска колбасы и с наслаждением стал есть. И съел всю плюшку и всю «Докторскую». И как это часто бывает, после еды ему полегчало.
   «Кока-колой бы теперь запить, и был бы полный порядок», – подумал он.
   Троллейбус в этот момент все-таки подъехал к нужной остановке. Ашот выскочил из него и быстрым шагом пошел на переход, потом ноги понесли его сами в знакомый до мелочей переулок, потом еще через другую улицу вперед, пока он не очутился на задах больничного забора.

10

   Удачная прическа красит женщину лучше, чем самое модное платье. Хорошо причесать Валентину Николаевну умелому парикмахеру не составляло особого труда. Тинины светлые волосы до плеч легко можно было уложить – заколоть на затылке в пучок или свернуть на макушке в «бабетту». И все виды стрижек, причесок, челок одинаково шли к ее лицу.
   Парикмахерша показала Тине, как выглядит прическа сзади, поднеся к ее затылку круглое зеркало, и приготовилась к заключительному салюту: после одобрения клиентки новая прическа победно обрызгивалась лаком. Тина поверхностно взглянула в зеркало и подставила голову, закрыв глаза. Мастер уже занесла над ней баллон, и вдруг рука ее остановилась.
   – А где же ваши веснушки? – Парикмахеры в большинстве своем очень внимательные люди. Тина была старой клиенткой этого мастера, и та прекрасно помнила, что у Тины всегда на лице, и особенно на носу, были веснушки. Она даже вспомнила, что и краску-то для волос она иногда подбирала Тине с золотистым оттенком, чтобы придать коричневым веснушкам пикантный вид на фоне более светлых волос.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента