Страница:
Царица цикад
Все началось в тот вечер, когда Матка отозвала своих сторожевых псов. Я ходил под псами целых два года. С момента своего дезертирства.
Мое посвящение, мою свободу от псов, собирались отмечать в доме Арвина Кулагина. Кулагин, влиятельный и богатый механист, владел комплексом жилых и производственных помещений на внешнем периметре цилиндрического пригорода.
Он встретил меня в дверях и вместо приветствия протянул мне золотой ингалятор. Шумная вечеринка шла уже полным ходом. По случаю приема нового члена Полиуглеродная лига всегда собиралась в полном составе.
При моем появлении, как это и бывало обычно, собравшиеся одновременно поежились, будто из дверей на миг потянуло ледяным сквозняком. Все из-за псов. Компания вдруг заелозила, голоса зазвучали громче и несколько театрально, в движениях людей как-то сразу проявилась заученная, искусственная элегантность... Каждой отдельной ослепительной улыбки, обращенной в мою сторону, с избытком хватило бы на добрую дюжину агентов службы безопасности.
Улыбка Кулагина тоже была слегка стеклянной:
– Ландау? Большая честь для меня. Добро пожаловать. Вижу, ты принес с собой то, что причитается Матке? – Его острый взгляд многозначительно скользнул по контейнеру, укрепленному на моем бедре.
– Разумеется, – ответил я.
У человека под псами секретов нет. Два года, два долгих года мне пришлось трудиться над тем, что ныне я принес в дар Матке, и каждый мой шаг был зафиксирован, записан на пленку недремлющими псами. Они и теперь продолжали записывать все, что происходило вокруг. Ведь именно для этого они и были созданы специальным бюро Службы безопасности Царицына Кластера – СБ ЦК. Долгих два года они писали на пленку все, происходящее вокруг меня. Все события, все разговоры. Мои и чужие. Все подряд.
– Теперь лига имеет полную возможность взглянуть поближе, – сказал Кулагин, – на тех самых сук, которых мы привыкли облаивать на все корки. – Он игриво подмигнул камере, вмонтированной в морду сторожевого пса, после чего быстро взглянул на часы. – Осталось меньше часа до того, как ты выйдешь из-под псов, Ганс. А затем мы как следует повеселимся. – Он жестом пригласил меня пройти внутрь. – Свистни роботам, если тебе что-то понадобится.
Жилище Кулагина было просторным и элегантным: классическая отделка и нежный запах цветущих ноготков.
Этот пригород назывался Фрот. Он был излюбленным местом сборищ Полиуглеродной лиги. Кулагин жил на ободе пригорода, что позволяло ему использовать эффект вращения. Центробежная сила обеспечивала ему десятую часть g. Стены помещения были расчерчены полосами, чтобы любой мог понять, где верх, а где низ; повсюду были расставлены такие предметы роскоши, как «диваны», «столы», «стулья» и прочая гравитационная мебель. Потолок был усеян крючьями, с которых свисали излюбленные Кулагиным ноготки: пышные водопады малоприятно пахнущей зелени, утыканные цветами размером с мою голову.
Я прошел в комнату и остановился, зайдя за спинку дивана, чтобы хоть немного замаскировать двух мерзейших тварей, что таскались за мной повсюду. Поманив пальцем одного из кулагинских роботов, я получил от него грушу с выпивкой – хотелось расслабиться после действия ингалятора.
Я наблюдал. Вечеринка распалась на отдельные группы. Около входа – Кулагин со своими ближайшими сподвижниками, невозмутимыми агентами СБ и чиновниками-механистами, членами правлений банков Царицына Кластера. Неподалеку от них группа профессоров и преподавателей из университетского городка Космических метасистем обсуждала узкопрофессиональные вопросы с парой орбитальных инженеров. Под потолком шейперы-дизайнеры, зацепившись за крючья, толковали об изменчивости форм и приспособляемости. Прямо под ними возбужденная чем-то группа «цикад», простых обывателей Царицына Кластера, вращалась в воздухе, напоминая движение огромных колес старинного часового механизма.
В задней части комнаты, обращаясь к толпе слушателей, рассевшихся на стульях с тонкими ножками, ораторствовал Уэллспринг. Я осторожно перепрыгнул через диван и заскользил в ту сторону. Тут же раздалось громкое противное жужжание пропеллеров: псы последовали за мной.
Уэллспринг был самым моим близким другом в Царицыном Кластере. Именно он и склонил меня к дезертирству, когда занимался на Совете Колец закупками льда для проекта по созданию на Марсе плодородных почв. Псы никогда не беспокоили этого человека; его дружеские отношения с Маткой были общеизвестны. Уэллспринг был живой легендой Царицына Кластера.
В тот вечер он собирался на прием к Матке и был одет соответственно. На голове, слегка придавив взъерошенные темные волосы, сияла платиновая диадема. Свободная блуза из металлической парчи с разрезными рукавами, под ней – нижняя черная блуза, посверкивавшая мелкими блестками. Завершали этот наряд усыпанная драгоценностями юбка в стиле «Инвестор» и высокие, до колен, шнурованные сапоги, плотно облегавшие толстые икры. Неистово мечущаяся бахрома из украшенных драгоценными камнями витых шнуров то и дело приоткрывала массивные бедра Уэллспринга, отлично приспособленные к сильным гравитационным полям: королева-рептилия предпочитала большую силу тяжести. Он был влиятельным и могущественным человеком этот Уэллспринг; никто не знал его уязвимых мест. Если такие и имелись, они могли скрываться только в его прошлом.
Сейчас Уэллспринг вовсю философствовал. Его слушатели, математики и биологи, преподаватели и профессура из университета Космических метасистем Царицына Кластера, поспешно раздвинулись, освобождая место для меня и псов; по их лицам блуждали напряженные, кривые улыбки.
– Вы требуете от меня четких определений? – говорил Уэллспринг, сопровождая свои слова изысканными жестами. – Ну что ж. Под термином «мы» я подразумеваю не только вас, цикад. И даже не все так называемое человечество. В конце концов, ведь и шейперы конструируются на основе генов, запатентованных ре-шейперскими фирмами, не так ли? Строго говоря, вас всех смело можно отнести к категории промышленных артефактов!
Аудитория застонала. Уэллспринг удовлетворенно улыбнулся.
– Механисты, в свою очередь, – продолжал он, – постепенно избавляются от человеческой плоти, предпочитая кибернетические формы существования. Так? Отсюда следует, что мой термин «мы» может и должен быть соотнесен с любой гностической, познавательной метасистемой четвертого уровня сложности по Пригожину.
Профессор-шейпер сунул наконечник ингалятора в раскрашенную ноздрю, затянулся и сказал:
– Не могу с вами согласиться, Уэллспринг. Вся эта невозможная оккультная чепуха насчет уровней сложности уже привела к тому, что порядочная наука в ЦК стоит на краю гибели.
– Типичный образчик примитивной причинно-линейной логики! – парировал Уэллспринг. – Вы, консерваторы, вечно ищете себе точку опоры вне уровней гностической метасистемы. Очевидно, что всякое разумное существо обязано уметь абстрагироваться от любого из нижних уровней пригожинского горизонта событий. Сейчас настало время, когда мы должны перестать озираться вокруг в поисках твердой почвы под ногами. Нам давно пора научиться ставить в центр событий именно самих себя. А если кому-то нужна точка опоры, то, находясь в центре событий, не следует искать ее под ногами; из окружающего нас множества таких точек мы можем свободно выбрать себе любую!
Уэллспринг сорвал-таки аплодисменты. С видимым удовольствием дослушав их, он продолжил:
– Вы не можете со мной не согласиться Евгений: Царицын Кластер, оказавшись в совершенно новом моральном и интеллектуальном климате, переживает сейчас пору своего расцвета. Непредсказуемость этого процесса, невозможность свести его к сухим цифрам – вот что пугает вас как ученого. Постгуманизм ставит во главу угла не только свободу, но и изменчивость форм; его метафизика достаточно бесстрашна, чтобы охватить своим пониманием весь живой мир именно таким, каков он есть. И именно это понимание позволяет нам осуществлять такой экономически абсурдный проект, как создание среды обитания на Марсе, который вы, со своим псевдопрагматическим складом ума, просто не в состоянии воспринять, не в состоянии даже оценить те неисчислимые выгоды, которые он нам принесет.
– Оставьте ваши семантические кунштюки! – возмущенно фыркнул профессор.
Я видел его впервые и подозревал, что Уэллспринг затащил его сюда исключительно с целью сперва насадить на крючок, а затем подвергнуть публичному избиению.
Лично у меня некоторые аспекты постгуманизма, исповедуемого теперь в ЦК, вызывали самые серьезные сомнения. Впрочем, открытый отказ от поисков каких-либо моральных критериев был сильной стороной этого учения и, безусловно, делал нас более свободными. Глядя на возбужденные, исполненные энтузиазма лица тех, кто слушал Уэллспринга, я невольно сравнивал их с унылыми, бесцветными, деланно бесстрастными физиономиями, некогда окружавшими меня. Я вспомнил давние обманы, хитрость и лукавство... После двадцати четырех лет, проведенных в рамках жесткой дисциплины, установленной в своих владениях Советом Колец, после двух долгих лет под псами, сегодняшнее мое освобождение от этого страшного пресса было подобно взрыву.
Я втянул носом новую порцию фенетиламина – природного амфетамина – и сразу почувствовал легкое головокружение. Мою голову заполнило раскаленное ур-пространство первичного деситтеровского космоса, готовое в любой момент совершить прыжок Пригожина в нормальный пространственно-временной континуум на второй пригожинский уровень сложности. Постгуманизм учил людей мыслить в категориях скачков и пароксизмов, в категориях структур, группирующихся вокруг неких уровней, имевших не поддающиеся адекватному описанию очертания. Впервые подобный подход предложил древний земной философ Илья Пригожин. Я начал воспринимать это учение все более непосредственно по мере того, как мое, сперва не слишком сильное, влечение к ослепительной Валерии Корстштадт нарастало и конденсировалось, пока не сколлапсировало в узловатый тугой клубок неистового желания; желания, которое даже самые сильные супрессанты не могли разрушить, а лишь слегка притупляли.
Валерия скользила по комнате. Тяжелые, украшенные драгоценными камнями, витые шнуры бахромы на ее юбке медленно извивались, словно сытые змеи. Она была красива безличной красотой обновленных; лицо ее покрывала искусная, возбуждающая и соблазнительная роспись. Сейчас я хотел ее больше всего на свете. И с самой первой нашей встречи, после первого мимолетного флирта, я знал, что между нами стоят только псы.
Уэллспринг тронул меня за плечо. Пока я стоял, восхищенно глядя на Валерию Корстштадт и изнывая от вожделения, он закончил свои философствования; его, аудитория рассосалась.
– Долго еще, сынок? – спросил он.
Вздрогнув, я автоматически взглянул на наручные часы:
– Осталось всего двадцать минут, Уэллспринг.
– Отлично, сынок. – За Уэллспрингом водилась слабость: он любил пользоваться старинными словечками вроде вот этого «сынок». – Когда псы уберутся, нынешний вечер будет принадлежать только тебе. Я тоже уйду, чтобы не затмевать час твоего торжества. Кроме того, меня ждет Матка. Ты принес с собой то, что ей причитается?
– Ваши пожелания исполнены в точности, – сказал я, отлепил от бедра пластырь, достал из-под него коробочку и передал ее Уэллспрингу.
Он ловко приподнял своими сильными пальцами тугую крышку, заглянул внутрь, помолчал секунду и, громко рассмеявшись, воскликнул:
– Боже! Какая красота!
Затем он резко убрал коробочку в сторону. Дар Матке заблистал в воздухе над нашими головами. То был искусственный самоцвет, размером с детский кулак, грани которого сверкали зеленью и золотом эндолитического лишайника. Драгоценный камень медленно опускался вниз, вращаясь и отбрасывая на наши лица маленькие цветные зайчики.
Он уже почти упал, как вдруг откуда-то возникший Кулагин подхватил его самыми кончиками растопыренных пальцев. Левый глаз Кулагина, искусственный имплант, блестел от возбуждения.
– Ейте Дзайбацу? – спросил он.
– Да, – ответил я. – Они синтезировали камень. Но сам эндолитический лишайник – моя интеллектуальная собственность. – Я краешком глаза отметил, что вокруг нас уже успела собраться группка зевак, и добавил, повысив голос: – Наш хозяин – истинный ценитель подобных вещей.
– Только с финансовой точки зрения. – Кулагин говорил спокойно, но очень умело подчеркивал тоном важность своих слов. – Теперь я понимаю, почему ты запатентовал процесс на свое имя. Поразительное достижение. Ни один Инвестор не сможет противостоять непреодолимо влекущей к себе силе ожившего камня. Не так ли, друзья? Недалек тот день, когда посвящаемый сегодня новый член нашей лиги будет очень богатым человеком.
При этих словах я быстро взглянул на Уэллспринга, но тот сперва незаметно для остальных приложил палец к губам, а потом громко продолжил:
– И это богатство поможет ему превратить Марс в цветущий сад. Ему и нам. Отныне мы не будем зависеть от чужих прихотей при финансировании нашего проекта. Друзья! Всем нам предстоит пожинать плоды великих достижений Ландау, его новых открытии в области генетики. – Уэллспринг взял самоцвет и спрятал его в коробочку. – Сегодня я буду иметь честь преподнести эту драгоценность в дар Матке. Это для меня даже двойная честь, поскольку есть и моя заслуга в том, что творец этого чуда сегодня с нами!
Он неожиданно рванулся по направлению к выходу; его мощные ноги мелькнули над нашими головами. Вылетая в дверь, Уэллспринг на прощание крикнул:
– Прощай, сынок! И пусть ни один пес отныне никогда не переступит твоего порога!
С уходом Уэллспринга потянулись к выходу те гости, что не входили в Полиуглеродную лигу. Около дверей образовалась толкучка, почти свалка из сплетничающих людей и суетливо подающих им головные уборы роботов. Когда удалился последний из доброжелателей, лига сразу притихла.
Кулагин провел меня в дальний угол своей студии, где члены лиги уже выстроились в два ряда, вооружившись краской и серпантином. Некий запашок застарелой тлеющей вражды и надежды на грядущее отмщение придавал особый, острый привкус предстоявшему увеселению. Я тоже взял пару баллончиков краски с подноса у подскочившего ко мне шустрого кулагинского робота.
Время мое подошло вплотную. Два долгих года я строил планы, которые позволили бы мне присоединиться к Полиуглеродной лиге. Они были мне нужны. Я чувствовал, они тоже во мне нуждались. Я устал от окружавшей меня подозрительности, устал от натянутой вежливости. Устал жить под стеклянным колпаком, под вечным надзором неусыпных псов. Жесткие рамки режима, которому приходилось подчиняться, теперь рухнули. Слишком внезапно, слишком болезненно. Меня вдруг начало трясти, и я никак не мог унять эту непроизвольную дрожь.
Псы вели себя как ни в чем не бывало, продолжая до самой последней секунды упорно записывать все, что творилось вокруг. Вдруг сборище хором начало скандировать цифры обратного отсчета. Точно при счете ноль оба пса развернулись и направились к дверям. И были встречены настоящим шквалом краски и спутывающихся на лету, прилипающих друг к другу лент серпантина. Секундой раньше псы свирепо набросились бы на своих мучителей и беспощадно с ними расправились. Но не сейчас. Сейчас старая их программа кончилась, и до тех пор, пока не загрузят новую, псы будут почти беспомощны, представляя собой неодушевленную, безответную мишень. С каждым удачным попаданием члены лиги разражались диким хохотом и воплями восторга. Они не знали жалости; прошла почти минута, прежде чем униженные и оскорбленные, полуослепшие от краски и обрывков липкой бумаги псы смогли кое-как, хромая и пошатываясь, добраться до выхода.
Массовая истерия подняла и меня на своей мутной волне. Торжествующие вопли сами собой рвались сквозь стиснутые зубы. Меня пришлось силой удерживать от намерения броситься за псами наружу, чтобы и там продолжить сладостную расправу. Крепкие руки втащили меня обратно в комнату, я повернулся лицом к моим новым друзьям. По моей коже пробежали мурашки, настолько меня потрясло кровожадное выражение, застывшее на десятках лиц. С этих лиц будто содрали кожу. Бешеные глаза, глядевшие на меня из глубины кровоточащих кусков мяса...
Меня подхватили на руки и стали передавать по кругу, от одного к другому. Даже те из них, с кем я был знаком, сейчас казались мне абсолютно чужими. Их руки рвали с меня одежду; напоследок отняли даже компьютерный браслет. Наконец, совершенно голый, я очутился посреди комнаты.
Я стоял в кругу чужаков и дрожал крупной дрожью. Ко мне приблизился Кулагин. На его лице застыло жесткое, неприступное выражение, маска. Он священнодействовал. В руках он держал охапку черной материи. Когда он одним движением накинул ее мне на голову, я понял, что это капюшон. Он наклонился к моему уху и жарко прошептал:
– Теперь ты отправишься далеко, друг.
Затем Кулагин поправил на мне капюшон и затянул завязки. Материя оказалась чем-то пропитанной: я почувствовал резкий неприятный запах. Руки и ноги стало покалывать. Вскоре они совершенно онемели; по телу постепенно разливалось тяжелое тягучее тепло. Я почти перестал слышать посторонние звуки, почти перестал ощущать пол под ногами. Потом я потерял равновесие и внезапно упал, проваливаясь в бесконечность.
Не могу сказать, открыты были мои глаза или нет, – не знаю. Но я видел. Из глубины тумана, который нельзя описать словами, мне навстречу рвались вспышки холодного, пронзительно яркого света. То была Ночь Великого Катализа, стылая пустота, всегда таящаяся по ту сторону уютной домашней теплоты нашего сознания, пустота безбрежная и безжалостная, пустота более пустая, чем сама смерть.
Обнаженный, я плыл в этом космосе, плыл неизвестно куда; холод был невыносим, я ощущал, как его медленный яд постепенно завладевает каждой мельчайшей клеточкой моего тела. Я ощущал, как бледное слабое тепло, сущность моей жизни, аура, покидает меня, источаясь переливающейся плазмой полярного сияния с кончиков моих бесчувственных пальцев. Я продолжал падать; последние жалкие остатки тепла слабыми толчками уходили из меня, бесследно пропадая во всепожирающей бездне космоса. Тело мое побелело, сделалось жестким, покрылось изморозью, проступившей на коже из каждой поры. Меня охватил беспредельный ужас, ощущение того, что я никогда не умру, а буду вечно падать и падать в эту жуткую непознаваемую бездну, что разум мой будет съеживаться от страшного холода, пока не превратится в одну-единственную, насквозь промороженную спору, не содержащую ничего, кроме страха и одиночества.
Время растянулось и почти остановилось. Длящиеся целую вечность эпохи укладывались между несколькими ударами пульса. Но вот я увидел впереди проблеск, белый пузырь, неясную кляксу света, расщелину, ведущую из этого космоса в другой, в лежащее совсем рядом царство сияющего, но чуждого великолепия. Я взглянул туда, я провалился в это царство, пронесся сквозь, и... оказался внутри самого себя. Резкий, раздражающий переход.
Я пришел в сознание, очутившись на мягком полу кулагинской студии. Капюшона на мне уже не было; одежду мне теперь заменяла свободная мантия, стянутая расшитым узорами поясом. Кулагин и Валерия Корстштадт помогли мне подняться на ноги. Меня покачивало, я не успевал смахивать с ресниц непроизвольно текущие слезы, но я заставил себя стоять, и лига разразилась приветственными возгласами.
Кулагин стоял рядом, обнимал меня, подпирал своим плечом и монотонно шептал:
– Помни о холоде, брат. Когда твоим друзьям необходимо тепло, дай его им; но помни о холоде. Когда наша дружба вдруг причинит тебе боль, прости нас; но помни о холоде. Когда чужая глупость станет вводить тебя в искушение, сумей устоять; но помни о холоде. Ибо ты был далеко и вернулся к нам обновленным. Но помни о холоде, помни. Всегда и везде. Помни о холоде.
Закончив наставление, Кулагин сообщил мне мое новое тайное имя, после чего прижался раскрашенными губами к моей щеке. Я безвольно висел на его плече, мое тело сотрясали рыдания. Приблизившаяся Валерия обняла меня тоже; Кулагин, улыбаясь, высвободился и тихо отплыл в сторону.
Члены лиги, один за другим, брали меня за руки, быстро прижимались губами к моей щеке, бормоча поздравления. Лишившись дара речи, я мог только кивать им в ответ. Тем временем, заняв место Кулагина, моим ухом завладела Валерия Корстштадт. Она жарко зашептала свою женскую молитву:
– Ганс, Ганс! Ганс Ландау! Это не все, Ганс Ландау! Остался еще один ритуал, исполнить который взялась я. Этой ночью во Фроте нам будет принадлежать прекрасная комната, священное место, порог которого никогда не преступит ни один железный кобель со стеклянными глазами. Ганс Ландау, сегодня ночью это великолепное место будет принадлежать нам, нам одним!
Зрачки ее глаз были расширены, под ушами и вдоль скул горели пятна румянца. Она явно находилась под воздействием гормональных половых стимуляторов. Я полной грудью вдохнул легкий сладковатый антисептический запах смешанной с потом косметики; у меня перехватило горло, и я опять задрожал.
Валерия вывела меня в холл. Кулагинская дверь наглухо закрылась за нами, превратив гул продолжавшегося там веселья в слабое неясное бормотание.
Псы остались в прошлом. Два пласта реальности, в которых я раньше существовал по отдельности, теперь оказались склеенными, точно магнитофонная лента. Но чувство ошеломленности не проходило. Валерия взяла меня за руку, и мы, надев воздушные ласты, отправились по коридору к центру жилого массива. Я механически улыбался попадавшимся нам навстречу цикадам; для меня они были теперь людьми из другой эпохи. Совсем рядом с ними Полиуглеродная лига предавалась неистовой вакханалии, а они продолжали трезво и рассудительно заботиться о хлебе насущном и дне грядущем.
Внутри Фрота ничего не стоило потеряться. Он был задуман и построен как противовес, как овеществленный бунт против жестко зарегламентированной архитектуры других пригородов ЦК. Огромный пустой цилиндр наполнили вспененным пластиком, пузыри которого затем принимали свою окончательную форму, подчиняясь лишь законам топологии и поверхностного натяжения. Внутренние холлы устроили позднее; двери и воздушные люки в скошенных стенах были установлены вручную. Фрот по праву славился своими безумствами и безалаберной гостеприимностью.
Особой славой пользовались приваты – помещения для свиданий и дел интимного толка, не нуждающихся в афишировании. В любовном, щедром и заботливом оборудовании этих убежищ, свободных от какого-либо надзора, гражданский дух ЦК проявлял свои самые сильные стороны. Никогда раньше мне не приходилось бывать ни в одном из таких приватов, ибо есть границы, переступать через которые человеку под псами не дозволяется. Но слухи доходили и до меня. Доходили сплетни: мрачно-похотливое злословие коридоров и баров, обрывки самых разнузданных домыслов, клочки уклончивых разговоров, мгновенно стихавших при появлении псов. Все, все что угодно, могло произойти в привате, но ни одной живой душе, кроме побывавших там любовников да уцелевших участников самых крутых разборок, как ни в чем не бывало возвращавшихся часом позже к обыденной жизни, не дано было знать, что же именно там произошло...
Когда центробежная сила упала почти до нуля, мы поплыли. Валерия спешила, она влекла меня за собой, как на буксире. По мере приближения к оси вращения пузыри Фрота становились все больше; наконец мы оказались в тихом районе, постоянном месте жительства самых богатых.
И вот мы – у самых дверей самого знаменитого из всех приватов, привата «Топаз», молчаливого свидетеля бесчисленных шалостей и проказ элиты ЦК. Ни один из других приватов Фрота не мог сравниться своей изысканностью с «Топазом».
Небрежно смахнув тонкую пленку пота, образовавшуюся на ее шее и раскрасневшемся прекрасном лице, Валерия Корстштадт взглянула на часы. Нам осталось ждать совсем ничего. Вот раздались сочные и чистые удары электронного гонга, извещавшие нашего предшественника о том, что его время вышло. Дверные запоры автоматически открылись. Я гадал, кто именно из членов весьма узкого круга сильных мира сего выйдет сейчас из привата.
Я теперь не под псами, и мне очень хотелось взглянуть этому человеку в глаза. Взглянуть как равному, смело.
Мы все еще ждали. Уже шло наше время, приват принадлежал нам по праву; каждый потерянный миг больно царапал подсознание. Оставаться в привате после того, как законное время вышло, считалось в ЦК верхом неприличия. Выждав еще пару мгновений, Валерия побледнела от злости и решительно распахнула дверь.
Воздух был полон крови. В невесомости роилось целое облако полусвернувшихся черновато-красных пузырьков.
В самом центре комнаты плавал самоубийца. Его обмякшее тело медленно вращалось в сторону, обратную той, куда еще бил быстро слабеющий фонтан крови из его перерезанного горла. Сведенные последней судорогой пальцы правой руки намертво сжимали сверкающий скальпель. На трупе был надет внешне неброский черный комбинезон консервативного механиста.
Когда тело повернулось еще раз, я разглядел вышитую на груди комбинезона эмблему советника Матки. Его череп, частично металлический, весь был покрыт липкой коркой сворачивающейся крови; ничем не примечательное лицо хранило мрачное выражение; длинная спутанная кровавая бахрома, свисавшая с горла, частично прикрывала это лицо, словно вуаль.
Мое посвящение, мою свободу от псов, собирались отмечать в доме Арвина Кулагина. Кулагин, влиятельный и богатый механист, владел комплексом жилых и производственных помещений на внешнем периметре цилиндрического пригорода.
Он встретил меня в дверях и вместо приветствия протянул мне золотой ингалятор. Шумная вечеринка шла уже полным ходом. По случаю приема нового члена Полиуглеродная лига всегда собиралась в полном составе.
При моем появлении, как это и бывало обычно, собравшиеся одновременно поежились, будто из дверей на миг потянуло ледяным сквозняком. Все из-за псов. Компания вдруг заелозила, голоса зазвучали громче и несколько театрально, в движениях людей как-то сразу проявилась заученная, искусственная элегантность... Каждой отдельной ослепительной улыбки, обращенной в мою сторону, с избытком хватило бы на добрую дюжину агентов службы безопасности.
Улыбка Кулагина тоже была слегка стеклянной:
– Ландау? Большая честь для меня. Добро пожаловать. Вижу, ты принес с собой то, что причитается Матке? – Его острый взгляд многозначительно скользнул по контейнеру, укрепленному на моем бедре.
– Разумеется, – ответил я.
У человека под псами секретов нет. Два года, два долгих года мне пришлось трудиться над тем, что ныне я принес в дар Матке, и каждый мой шаг был зафиксирован, записан на пленку недремлющими псами. Они и теперь продолжали записывать все, что происходило вокруг. Ведь именно для этого они и были созданы специальным бюро Службы безопасности Царицына Кластера – СБ ЦК. Долгих два года они писали на пленку все, происходящее вокруг меня. Все события, все разговоры. Мои и чужие. Все подряд.
– Теперь лига имеет полную возможность взглянуть поближе, – сказал Кулагин, – на тех самых сук, которых мы привыкли облаивать на все корки. – Он игриво подмигнул камере, вмонтированной в морду сторожевого пса, после чего быстро взглянул на часы. – Осталось меньше часа до того, как ты выйдешь из-под псов, Ганс. А затем мы как следует повеселимся. – Он жестом пригласил меня пройти внутрь. – Свистни роботам, если тебе что-то понадобится.
Жилище Кулагина было просторным и элегантным: классическая отделка и нежный запах цветущих ноготков.
Этот пригород назывался Фрот. Он был излюбленным местом сборищ Полиуглеродной лиги. Кулагин жил на ободе пригорода, что позволяло ему использовать эффект вращения. Центробежная сила обеспечивала ему десятую часть g. Стены помещения были расчерчены полосами, чтобы любой мог понять, где верх, а где низ; повсюду были расставлены такие предметы роскоши, как «диваны», «столы», «стулья» и прочая гравитационная мебель. Потолок был усеян крючьями, с которых свисали излюбленные Кулагиным ноготки: пышные водопады малоприятно пахнущей зелени, утыканные цветами размером с мою голову.
Я прошел в комнату и остановился, зайдя за спинку дивана, чтобы хоть немного замаскировать двух мерзейших тварей, что таскались за мной повсюду. Поманив пальцем одного из кулагинских роботов, я получил от него грушу с выпивкой – хотелось расслабиться после действия ингалятора.
Я наблюдал. Вечеринка распалась на отдельные группы. Около входа – Кулагин со своими ближайшими сподвижниками, невозмутимыми агентами СБ и чиновниками-механистами, членами правлений банков Царицына Кластера. Неподалеку от них группа профессоров и преподавателей из университетского городка Космических метасистем обсуждала узкопрофессиональные вопросы с парой орбитальных инженеров. Под потолком шейперы-дизайнеры, зацепившись за крючья, толковали об изменчивости форм и приспособляемости. Прямо под ними возбужденная чем-то группа «цикад», простых обывателей Царицына Кластера, вращалась в воздухе, напоминая движение огромных колес старинного часового механизма.
В задней части комнаты, обращаясь к толпе слушателей, рассевшихся на стульях с тонкими ножками, ораторствовал Уэллспринг. Я осторожно перепрыгнул через диван и заскользил в ту сторону. Тут же раздалось громкое противное жужжание пропеллеров: псы последовали за мной.
Уэллспринг был самым моим близким другом в Царицыном Кластере. Именно он и склонил меня к дезертирству, когда занимался на Совете Колец закупками льда для проекта по созданию на Марсе плодородных почв. Псы никогда не беспокоили этого человека; его дружеские отношения с Маткой были общеизвестны. Уэллспринг был живой легендой Царицына Кластера.
В тот вечер он собирался на прием к Матке и был одет соответственно. На голове, слегка придавив взъерошенные темные волосы, сияла платиновая диадема. Свободная блуза из металлической парчи с разрезными рукавами, под ней – нижняя черная блуза, посверкивавшая мелкими блестками. Завершали этот наряд усыпанная драгоценностями юбка в стиле «Инвестор» и высокие, до колен, шнурованные сапоги, плотно облегавшие толстые икры. Неистово мечущаяся бахрома из украшенных драгоценными камнями витых шнуров то и дело приоткрывала массивные бедра Уэллспринга, отлично приспособленные к сильным гравитационным полям: королева-рептилия предпочитала большую силу тяжести. Он был влиятельным и могущественным человеком этот Уэллспринг; никто не знал его уязвимых мест. Если такие и имелись, они могли скрываться только в его прошлом.
Сейчас Уэллспринг вовсю философствовал. Его слушатели, математики и биологи, преподаватели и профессура из университета Космических метасистем Царицына Кластера, поспешно раздвинулись, освобождая место для меня и псов; по их лицам блуждали напряженные, кривые улыбки.
– Вы требуете от меня четких определений? – говорил Уэллспринг, сопровождая свои слова изысканными жестами. – Ну что ж. Под термином «мы» я подразумеваю не только вас, цикад. И даже не все так называемое человечество. В конце концов, ведь и шейперы конструируются на основе генов, запатентованных ре-шейперскими фирмами, не так ли? Строго говоря, вас всех смело можно отнести к категории промышленных артефактов!
Аудитория застонала. Уэллспринг удовлетворенно улыбнулся.
– Механисты, в свою очередь, – продолжал он, – постепенно избавляются от человеческой плоти, предпочитая кибернетические формы существования. Так? Отсюда следует, что мой термин «мы» может и должен быть соотнесен с любой гностической, познавательной метасистемой четвертого уровня сложности по Пригожину.
Профессор-шейпер сунул наконечник ингалятора в раскрашенную ноздрю, затянулся и сказал:
– Не могу с вами согласиться, Уэллспринг. Вся эта невозможная оккультная чепуха насчет уровней сложности уже привела к тому, что порядочная наука в ЦК стоит на краю гибели.
– Типичный образчик примитивной причинно-линейной логики! – парировал Уэллспринг. – Вы, консерваторы, вечно ищете себе точку опоры вне уровней гностической метасистемы. Очевидно, что всякое разумное существо обязано уметь абстрагироваться от любого из нижних уровней пригожинского горизонта событий. Сейчас настало время, когда мы должны перестать озираться вокруг в поисках твердой почвы под ногами. Нам давно пора научиться ставить в центр событий именно самих себя. А если кому-то нужна точка опоры, то, находясь в центре событий, не следует искать ее под ногами; из окружающего нас множества таких точек мы можем свободно выбрать себе любую!
Уэллспринг сорвал-таки аплодисменты. С видимым удовольствием дослушав их, он продолжил:
– Вы не можете со мной не согласиться Евгений: Царицын Кластер, оказавшись в совершенно новом моральном и интеллектуальном климате, переживает сейчас пору своего расцвета. Непредсказуемость этого процесса, невозможность свести его к сухим цифрам – вот что пугает вас как ученого. Постгуманизм ставит во главу угла не только свободу, но и изменчивость форм; его метафизика достаточно бесстрашна, чтобы охватить своим пониманием весь живой мир именно таким, каков он есть. И именно это понимание позволяет нам осуществлять такой экономически абсурдный проект, как создание среды обитания на Марсе, который вы, со своим псевдопрагматическим складом ума, просто не в состоянии воспринять, не в состоянии даже оценить те неисчислимые выгоды, которые он нам принесет.
– Оставьте ваши семантические кунштюки! – возмущенно фыркнул профессор.
Я видел его впервые и подозревал, что Уэллспринг затащил его сюда исключительно с целью сперва насадить на крючок, а затем подвергнуть публичному избиению.
Лично у меня некоторые аспекты постгуманизма, исповедуемого теперь в ЦК, вызывали самые серьезные сомнения. Впрочем, открытый отказ от поисков каких-либо моральных критериев был сильной стороной этого учения и, безусловно, делал нас более свободными. Глядя на возбужденные, исполненные энтузиазма лица тех, кто слушал Уэллспринга, я невольно сравнивал их с унылыми, бесцветными, деланно бесстрастными физиономиями, некогда окружавшими меня. Я вспомнил давние обманы, хитрость и лукавство... После двадцати четырех лет, проведенных в рамках жесткой дисциплины, установленной в своих владениях Советом Колец, после двух долгих лет под псами, сегодняшнее мое освобождение от этого страшного пресса было подобно взрыву.
Я втянул носом новую порцию фенетиламина – природного амфетамина – и сразу почувствовал легкое головокружение. Мою голову заполнило раскаленное ур-пространство первичного деситтеровского космоса, готовое в любой момент совершить прыжок Пригожина в нормальный пространственно-временной континуум на второй пригожинский уровень сложности. Постгуманизм учил людей мыслить в категориях скачков и пароксизмов, в категориях структур, группирующихся вокруг неких уровней, имевших не поддающиеся адекватному описанию очертания. Впервые подобный подход предложил древний земной философ Илья Пригожин. Я начал воспринимать это учение все более непосредственно по мере того, как мое, сперва не слишком сильное, влечение к ослепительной Валерии Корстштадт нарастало и конденсировалось, пока не сколлапсировало в узловатый тугой клубок неистового желания; желания, которое даже самые сильные супрессанты не могли разрушить, а лишь слегка притупляли.
Валерия скользила по комнате. Тяжелые, украшенные драгоценными камнями, витые шнуры бахромы на ее юбке медленно извивались, словно сытые змеи. Она была красива безличной красотой обновленных; лицо ее покрывала искусная, возбуждающая и соблазнительная роспись. Сейчас я хотел ее больше всего на свете. И с самой первой нашей встречи, после первого мимолетного флирта, я знал, что между нами стоят только псы.
Уэллспринг тронул меня за плечо. Пока я стоял, восхищенно глядя на Валерию Корстштадт и изнывая от вожделения, он закончил свои философствования; его, аудитория рассосалась.
– Долго еще, сынок? – спросил он.
Вздрогнув, я автоматически взглянул на наручные часы:
– Осталось всего двадцать минут, Уэллспринг.
– Отлично, сынок. – За Уэллспрингом водилась слабость: он любил пользоваться старинными словечками вроде вот этого «сынок». – Когда псы уберутся, нынешний вечер будет принадлежать только тебе. Я тоже уйду, чтобы не затмевать час твоего торжества. Кроме того, меня ждет Матка. Ты принес с собой то, что ей причитается?
– Ваши пожелания исполнены в точности, – сказал я, отлепил от бедра пластырь, достал из-под него коробочку и передал ее Уэллспрингу.
Он ловко приподнял своими сильными пальцами тугую крышку, заглянул внутрь, помолчал секунду и, громко рассмеявшись, воскликнул:
– Боже! Какая красота!
Затем он резко убрал коробочку в сторону. Дар Матке заблистал в воздухе над нашими головами. То был искусственный самоцвет, размером с детский кулак, грани которого сверкали зеленью и золотом эндолитического лишайника. Драгоценный камень медленно опускался вниз, вращаясь и отбрасывая на наши лица маленькие цветные зайчики.
Он уже почти упал, как вдруг откуда-то возникший Кулагин подхватил его самыми кончиками растопыренных пальцев. Левый глаз Кулагина, искусственный имплант, блестел от возбуждения.
– Ейте Дзайбацу? – спросил он.
– Да, – ответил я. – Они синтезировали камень. Но сам эндолитический лишайник – моя интеллектуальная собственность. – Я краешком глаза отметил, что вокруг нас уже успела собраться группка зевак, и добавил, повысив голос: – Наш хозяин – истинный ценитель подобных вещей.
– Только с финансовой точки зрения. – Кулагин говорил спокойно, но очень умело подчеркивал тоном важность своих слов. – Теперь я понимаю, почему ты запатентовал процесс на свое имя. Поразительное достижение. Ни один Инвестор не сможет противостоять непреодолимо влекущей к себе силе ожившего камня. Не так ли, друзья? Недалек тот день, когда посвящаемый сегодня новый член нашей лиги будет очень богатым человеком.
При этих словах я быстро взглянул на Уэллспринга, но тот сперва незаметно для остальных приложил палец к губам, а потом громко продолжил:
– И это богатство поможет ему превратить Марс в цветущий сад. Ему и нам. Отныне мы не будем зависеть от чужих прихотей при финансировании нашего проекта. Друзья! Всем нам предстоит пожинать плоды великих достижений Ландау, его новых открытии в области генетики. – Уэллспринг взял самоцвет и спрятал его в коробочку. – Сегодня я буду иметь честь преподнести эту драгоценность в дар Матке. Это для меня даже двойная честь, поскольку есть и моя заслуга в том, что творец этого чуда сегодня с нами!
Он неожиданно рванулся по направлению к выходу; его мощные ноги мелькнули над нашими головами. Вылетая в дверь, Уэллспринг на прощание крикнул:
– Прощай, сынок! И пусть ни один пес отныне никогда не переступит твоего порога!
С уходом Уэллспринга потянулись к выходу те гости, что не входили в Полиуглеродную лигу. Около дверей образовалась толкучка, почти свалка из сплетничающих людей и суетливо подающих им головные уборы роботов. Когда удалился последний из доброжелателей, лига сразу притихла.
Кулагин провел меня в дальний угол своей студии, где члены лиги уже выстроились в два ряда, вооружившись краской и серпантином. Некий запашок застарелой тлеющей вражды и надежды на грядущее отмщение придавал особый, острый привкус предстоявшему увеселению. Я тоже взял пару баллончиков краски с подноса у подскочившего ко мне шустрого кулагинского робота.
Время мое подошло вплотную. Два долгих года я строил планы, которые позволили бы мне присоединиться к Полиуглеродной лиге. Они были мне нужны. Я чувствовал, они тоже во мне нуждались. Я устал от окружавшей меня подозрительности, устал от натянутой вежливости. Устал жить под стеклянным колпаком, под вечным надзором неусыпных псов. Жесткие рамки режима, которому приходилось подчиняться, теперь рухнули. Слишком внезапно, слишком болезненно. Меня вдруг начало трясти, и я никак не мог унять эту непроизвольную дрожь.
Псы вели себя как ни в чем не бывало, продолжая до самой последней секунды упорно записывать все, что творилось вокруг. Вдруг сборище хором начало скандировать цифры обратного отсчета. Точно при счете ноль оба пса развернулись и направились к дверям. И были встречены настоящим шквалом краски и спутывающихся на лету, прилипающих друг к другу лент серпантина. Секундой раньше псы свирепо набросились бы на своих мучителей и беспощадно с ними расправились. Но не сейчас. Сейчас старая их программа кончилась, и до тех пор, пока не загрузят новую, псы будут почти беспомощны, представляя собой неодушевленную, безответную мишень. С каждым удачным попаданием члены лиги разражались диким хохотом и воплями восторга. Они не знали жалости; прошла почти минута, прежде чем униженные и оскорбленные, полуослепшие от краски и обрывков липкой бумаги псы смогли кое-как, хромая и пошатываясь, добраться до выхода.
Массовая истерия подняла и меня на своей мутной волне. Торжествующие вопли сами собой рвались сквозь стиснутые зубы. Меня пришлось силой удерживать от намерения броситься за псами наружу, чтобы и там продолжить сладостную расправу. Крепкие руки втащили меня обратно в комнату, я повернулся лицом к моим новым друзьям. По моей коже пробежали мурашки, настолько меня потрясло кровожадное выражение, застывшее на десятках лиц. С этих лиц будто содрали кожу. Бешеные глаза, глядевшие на меня из глубины кровоточащих кусков мяса...
Меня подхватили на руки и стали передавать по кругу, от одного к другому. Даже те из них, с кем я был знаком, сейчас казались мне абсолютно чужими. Их руки рвали с меня одежду; напоследок отняли даже компьютерный браслет. Наконец, совершенно голый, я очутился посреди комнаты.
Я стоял в кругу чужаков и дрожал крупной дрожью. Ко мне приблизился Кулагин. На его лице застыло жесткое, неприступное выражение, маска. Он священнодействовал. В руках он держал охапку черной материи. Когда он одним движением накинул ее мне на голову, я понял, что это капюшон. Он наклонился к моему уху и жарко прошептал:
– Теперь ты отправишься далеко, друг.
Затем Кулагин поправил на мне капюшон и затянул завязки. Материя оказалась чем-то пропитанной: я почувствовал резкий неприятный запах. Руки и ноги стало покалывать. Вскоре они совершенно онемели; по телу постепенно разливалось тяжелое тягучее тепло. Я почти перестал слышать посторонние звуки, почти перестал ощущать пол под ногами. Потом я потерял равновесие и внезапно упал, проваливаясь в бесконечность.
Не могу сказать, открыты были мои глаза или нет, – не знаю. Но я видел. Из глубины тумана, который нельзя описать словами, мне навстречу рвались вспышки холодного, пронзительно яркого света. То была Ночь Великого Катализа, стылая пустота, всегда таящаяся по ту сторону уютной домашней теплоты нашего сознания, пустота безбрежная и безжалостная, пустота более пустая, чем сама смерть.
Обнаженный, я плыл в этом космосе, плыл неизвестно куда; холод был невыносим, я ощущал, как его медленный яд постепенно завладевает каждой мельчайшей клеточкой моего тела. Я ощущал, как бледное слабое тепло, сущность моей жизни, аура, покидает меня, источаясь переливающейся плазмой полярного сияния с кончиков моих бесчувственных пальцев. Я продолжал падать; последние жалкие остатки тепла слабыми толчками уходили из меня, бесследно пропадая во всепожирающей бездне космоса. Тело мое побелело, сделалось жестким, покрылось изморозью, проступившей на коже из каждой поры. Меня охватил беспредельный ужас, ощущение того, что я никогда не умру, а буду вечно падать и падать в эту жуткую непознаваемую бездну, что разум мой будет съеживаться от страшного холода, пока не превратится в одну-единственную, насквозь промороженную спору, не содержащую ничего, кроме страха и одиночества.
Время растянулось и почти остановилось. Длящиеся целую вечность эпохи укладывались между несколькими ударами пульса. Но вот я увидел впереди проблеск, белый пузырь, неясную кляксу света, расщелину, ведущую из этого космоса в другой, в лежащее совсем рядом царство сияющего, но чуждого великолепия. Я взглянул туда, я провалился в это царство, пронесся сквозь, и... оказался внутри самого себя. Резкий, раздражающий переход.
Я пришел в сознание, очутившись на мягком полу кулагинской студии. Капюшона на мне уже не было; одежду мне теперь заменяла свободная мантия, стянутая расшитым узорами поясом. Кулагин и Валерия Корстштадт помогли мне подняться на ноги. Меня покачивало, я не успевал смахивать с ресниц непроизвольно текущие слезы, но я заставил себя стоять, и лига разразилась приветственными возгласами.
Кулагин стоял рядом, обнимал меня, подпирал своим плечом и монотонно шептал:
– Помни о холоде, брат. Когда твоим друзьям необходимо тепло, дай его им; но помни о холоде. Когда наша дружба вдруг причинит тебе боль, прости нас; но помни о холоде. Когда чужая глупость станет вводить тебя в искушение, сумей устоять; но помни о холоде. Ибо ты был далеко и вернулся к нам обновленным. Но помни о холоде, помни. Всегда и везде. Помни о холоде.
Закончив наставление, Кулагин сообщил мне мое новое тайное имя, после чего прижался раскрашенными губами к моей щеке. Я безвольно висел на его плече, мое тело сотрясали рыдания. Приблизившаяся Валерия обняла меня тоже; Кулагин, улыбаясь, высвободился и тихо отплыл в сторону.
Члены лиги, один за другим, брали меня за руки, быстро прижимались губами к моей щеке, бормоча поздравления. Лишившись дара речи, я мог только кивать им в ответ. Тем временем, заняв место Кулагина, моим ухом завладела Валерия Корстштадт. Она жарко зашептала свою женскую молитву:
– Ганс, Ганс! Ганс Ландау! Это не все, Ганс Ландау! Остался еще один ритуал, исполнить который взялась я. Этой ночью во Фроте нам будет принадлежать прекрасная комната, священное место, порог которого никогда не преступит ни один железный кобель со стеклянными глазами. Ганс Ландау, сегодня ночью это великолепное место будет принадлежать нам, нам одним!
Зрачки ее глаз были расширены, под ушами и вдоль скул горели пятна румянца. Она явно находилась под воздействием гормональных половых стимуляторов. Я полной грудью вдохнул легкий сладковатый антисептический запах смешанной с потом косметики; у меня перехватило горло, и я опять задрожал.
Валерия вывела меня в холл. Кулагинская дверь наглухо закрылась за нами, превратив гул продолжавшегося там веселья в слабое неясное бормотание.
Псы остались в прошлом. Два пласта реальности, в которых я раньше существовал по отдельности, теперь оказались склеенными, точно магнитофонная лента. Но чувство ошеломленности не проходило. Валерия взяла меня за руку, и мы, надев воздушные ласты, отправились по коридору к центру жилого массива. Я механически улыбался попадавшимся нам навстречу цикадам; для меня они были теперь людьми из другой эпохи. Совсем рядом с ними Полиуглеродная лига предавалась неистовой вакханалии, а они продолжали трезво и рассудительно заботиться о хлебе насущном и дне грядущем.
Внутри Фрота ничего не стоило потеряться. Он был задуман и построен как противовес, как овеществленный бунт против жестко зарегламентированной архитектуры других пригородов ЦК. Огромный пустой цилиндр наполнили вспененным пластиком, пузыри которого затем принимали свою окончательную форму, подчиняясь лишь законам топологии и поверхностного натяжения. Внутренние холлы устроили позднее; двери и воздушные люки в скошенных стенах были установлены вручную. Фрот по праву славился своими безумствами и безалаберной гостеприимностью.
Особой славой пользовались приваты – помещения для свиданий и дел интимного толка, не нуждающихся в афишировании. В любовном, щедром и заботливом оборудовании этих убежищ, свободных от какого-либо надзора, гражданский дух ЦК проявлял свои самые сильные стороны. Никогда раньше мне не приходилось бывать ни в одном из таких приватов, ибо есть границы, переступать через которые человеку под псами не дозволяется. Но слухи доходили и до меня. Доходили сплетни: мрачно-похотливое злословие коридоров и баров, обрывки самых разнузданных домыслов, клочки уклончивых разговоров, мгновенно стихавших при появлении псов. Все, все что угодно, могло произойти в привате, но ни одной живой душе, кроме побывавших там любовников да уцелевших участников самых крутых разборок, как ни в чем не бывало возвращавшихся часом позже к обыденной жизни, не дано было знать, что же именно там произошло...
Когда центробежная сила упала почти до нуля, мы поплыли. Валерия спешила, она влекла меня за собой, как на буксире. По мере приближения к оси вращения пузыри Фрота становились все больше; наконец мы оказались в тихом районе, постоянном месте жительства самых богатых.
И вот мы – у самых дверей самого знаменитого из всех приватов, привата «Топаз», молчаливого свидетеля бесчисленных шалостей и проказ элиты ЦК. Ни один из других приватов Фрота не мог сравниться своей изысканностью с «Топазом».
Небрежно смахнув тонкую пленку пота, образовавшуюся на ее шее и раскрасневшемся прекрасном лице, Валерия Корстштадт взглянула на часы. Нам осталось ждать совсем ничего. Вот раздались сочные и чистые удары электронного гонга, извещавшие нашего предшественника о том, что его время вышло. Дверные запоры автоматически открылись. Я гадал, кто именно из членов весьма узкого круга сильных мира сего выйдет сейчас из привата.
Я теперь не под псами, и мне очень хотелось взглянуть этому человеку в глаза. Взглянуть как равному, смело.
Мы все еще ждали. Уже шло наше время, приват принадлежал нам по праву; каждый потерянный миг больно царапал подсознание. Оставаться в привате после того, как законное время вышло, считалось в ЦК верхом неприличия. Выждав еще пару мгновений, Валерия побледнела от злости и решительно распахнула дверь.
Воздух был полон крови. В невесомости роилось целое облако полусвернувшихся черновато-красных пузырьков.
В самом центре комнаты плавал самоубийца. Его обмякшее тело медленно вращалось в сторону, обратную той, куда еще бил быстро слабеющий фонтан крови из его перерезанного горла. Сведенные последней судорогой пальцы правой руки намертво сжимали сверкающий скальпель. На трупе был надет внешне неброский черный комбинезон консервативного механиста.
Когда тело повернулось еще раз, я разглядел вышитую на груди комбинезона эмблему советника Матки. Его череп, частично металлический, весь был покрыт липкой коркой сворачивающейся крови; ничем не примечательное лицо хранило мрачное выражение; длинная спутанная кровавая бахрома, свисавшая с горла, частично прикрывала это лицо, словно вуаль.