Шофер скользнул глазами по лицу Джоуда, стараясь запомнить его.
   – Я тебя ни о чем таком не спрашивал, – сказал он. – Мое дело сторона.
   – Можешь доложить об этом во всех барах, отсюда до Тексолы. – Джоуд улыбнулся. – Ну, прощай, приятель. Ты малый неплохой. Только запомни: кто побывал в тюрьме, тот издали почует, куда ты гнешь. Тебе только стоило рот открыть – и готово дело, все ясно. – Джоуд хлопнул ладонью по металлической дверце. – Спасибо, что подвез. Прощай. – Он повернулся и вышел на проселочную дорогу.
   Минуту шофер молча смотрел ему вслед, потом крикнул:
   – Счастливо!
   Джоуд, не оборачиваясь, помахал рукой. Мотор взревел, заскрежетала передача, и громадный красный грузовик тяжело тронулся с места.



Глава третья


   Вдоль бетонированного шоссе тянулась кромка густой высохшей травы, и стебельки ее клонились к земле, – овсюг поджидал первую пробегающую мимо собаку, чтобы зацепиться усиками за ее шерсть, лисохвост – первую лошадь, чтобы стряхнуть свои семена ей на щетку, клевер – первую овцу, чтобы она унесла его щетинки на своей шубе. Спящая жизнь ждала, когда ее развеют, разнесут во все стороны, и каждое семечко было вооружено особым приспособлением для такого путешествия: ножкой, похожей на изогнутый дротик, парашютом, маленьким копьем или крохотной колючкой, – и все это поджидало животных или ветра, отворота на мужских брюках или подола женской юбки – поджидало терпеливо, но настороженно, поджидало спокойно, тихо, но в полной готовности к передвижению.
   Лучи солнца падали на траву и грели ее, а в тени между стебельками сновали насекомые – муравьи и подстерегающие их муравьиные львы, суетливые, похожие на маленьких армадилл, сороконожки, кузнечики, которые то и дело взвивались в воздух, сверкая желтоватыми крылышками. А вдоль дороги, поворачивая голову то вправо, то влево, волочила по траве свой выпуклый панцирь черепаха. Ее жесткие лапы с желтоватыми когтями медленно ступали по траве, вернее – продирались сквозь траву, таща на себе тяжелый панцирь. Ячменные семена скользили по нему, ворсинки клевера падали на него и скатывались на землю. Роговой клюв у черепахи был чуть приоткрыт, глаза пронзительным, насмешливым взглядом смотрели на дорогу из-под жестких надбровных дуг. Позади нее оставалась полоса примятой травы, впереди вставала дорожная насыпь, казавшаяся ей высоким холмом. Она остановилась, подняв голову, прищурилась, посмотрела вверх, потом вниз и двинулась дальше. Передние когтистые лапы вытянулись одна за другой, но черепаха тотчас же убрала их. Заработали задние, панцирь подался вверх, с травы на гравий. Чем круче насыпь, тем резче становились движения черепахи. Задние лапы скользили, обрывались, подталкивая панцирь, длинная шея с чешуйчатой головой была вытянута до предела. Мало-помалу панцирь одолел дорожную насыпь и подобрался вплотную к бетонному борту вышиной в четыре дюйма, который пересекал ему путь. Задние лапы, словно действуя независимо от всего тела, двинули его выше. Шея вытянулась, и черепаха заглянула через борт на широкую гладь шоссе. Потом на борт легли передние лапы, они напряглись, и панцирь медленно подтянулся кверху. Черепаха отдыхала. Рыжий муравей пробрался между панцирем и нижним щитком, щекотнул нежную кожу, и вдруг голова и ноги черепахи спрятались, чешуйчатый хвост ушел вбок, под панцирь. Рыжий муравей лежал, раздавленный, между лапой и брюшком. А колос овсюга, приставший к передней лапе, тоже очутился под панцирем. Долгое время черепаха лежала неподвижно, потом из-под верхнего щитка показалась длинная шея, насмешливые старческие глаза посмотрели по сторонам, а вслед за этим выглянули наружу ноги и хвост. Задние ноги пришли в движение, напружились, как у слона, и вот панцирь подался кверху, так что передние ноги оторвались от борта шоссе. Но задние подталкивали панцирь все выше и выше, центр тяжести переместился, передняя часть туловища скользнула вниз, когти царапнули по бетону, и черепаха стала на шоссе. А колос овсюга, обвившийся вокруг ее передних лап, так и застрял там.
   Теперь идти было легче, и за работу принялись все четыре ноги; панцирь двигался вперед, покачиваясь из стороны в сторону. На шоссе показалась машина, за рулем которой сидела пожилая женщина. Она заметила черепаху и круто свернула вправо. Шины взвизгнули, подняв облако пыли. Два колеса на секунду оторвались от земли и тут же стали обратно. Машина пошла дальше, но уже гораздо медленнее. Черепаха, спрятавшая было голову и ноги, теперь заторопилась, потому что раскаленный бетон обжигал ее, точно огнем.
   Через минуту-другую впереди показался небольшой грузовик, и когда он подъехал ближе, шофер увидел черепаху и свернул прямо на нее. Переднее колесо чиркнуло по краю панциря, подкинуло черепаху вверх, точно костяную фишку, завертело, точно монету, и сбросило с шоссе. А грузовик опять выехал на правую сторону дороги. Черепаха долго лежала на спине, не высовывая наружу ни головы, ни ног. Наконец ноги вытянулись в воздух, ища опоры. Передняя нащупала кусок кварца, и мало-помалу черепаха перевернулась спиной вверх. Колос овсюга отцепился от лап, и из него выпали три остроконечных семечка. А брюшной щит черепахи, спускавшейся теперь вниз по насыпи, прикрыл их слоем земли. Черепаха выбралась на проселочную дорогу и заковыляла по мягкому слою пыли, оставляя за собой волнистый след. Насмешливые старческие глаза смотрели прямо вперед, роговой клюв был полуоткрыт. Лапы с желтоватыми когтями чуть разъезжались в пыли.



Глава четвертая


   Услышав, что грузовик тронулся с места и, набирая скорость, покатил по шоссе, глухо откликавшемуся на шлепки резиновых шин, Джоуд остановился и проводил его взглядом. Машина исчезла, а Джоуд все стоял, глядя вдаль, на дрожащий от зноя голубоватый воздух. Потом, словно в раздумье, достал из кармана бутылку виски, отвернул металлический колпачок, осторожно потянул из горлышка и, чтобы получить полное удовольствие, просунул туда язык и облизал губы. Он попробовал вспомнить: «Повстречался нам голландец…», но дальше этого дело не пошло. Тогда он повернулся спиной к шоссе и посмотрел на проселочную дорогу, уходившую под прямым углом в поля. Солнце пекло вовсю, пыль лежала ровным слоем, не потревоженная ветром. Дорога была изрезана колеями, до краев наполненными пылью. Джоуд сделал несколько шагов, и легкая, как мука, пыль, поднимающаяся перед его новыми башмаками, сейчас же запорошила их, превратив из желтых в серые.
   Он нагнулся, развязал шнурки и сбросил сначала правый, а вслед за ним и левый башмак. Потом размял потные ноги, притопывая ими по горячей пыли и пропуская струйки ее между пальцами до тех пор, пока подсохшую кожу не стянуло. Он снял пиджак, завернул в него башмаки и сунул сверток под мышку. И наконец зашагал дальше, взметая перед собой пыль, оставляя ее облачком, низко стелющимся по его следам.
   Дорога была обнесена изгородью – ракитовые колья, между ними два ряда колючей проволоки. Колья были кривые, плохо обтесанные. Если развилины приходились на должной высоте, колючая проволока была положена на них; если же нет – просто прикручена обрывком обыкновенной проволоки. За изгородью лежала кукуруза, поваленная ветром, засухой, жарой, и пазухи ее листьев, в тех местах, где они отделялись от стебля, были до краев наполнены пылью.
   Джоуд шел по дороге, а облачко пыли так и стлалось по его следам. Он увидел впереди выпуклый панцирь черепахи, медленно и как бы рывками передвигавшей свои неуклюжие ноги. Джоуд остановился, глядя на черепаху, и заслонил ее своей тенью. Голова и ноги сейчас же спрятались, короткий толстый хвост ушел вбок, под панцирь. Джоуд поднял черепаху и перевернул ее брюшком кверху. Спинка у нее была бурая, под цвет пыли, а нижний щиток молочно-желтый, чистый и гладкий. Джоуд прихватил поудобнее свой сверток и провел пальцем по нижнему щитку, потом нажал сильнее. Нижний щиток был мягче верхнего. Чешуйчатая голова вылезла наружу, черепаха старалась заглянуть вверх, на палец Джоуда, ноги у нее судорожно дергались. Она намочила Джоуду на ладонь, продолжая беспомощно биться. Джоуд перевернул ее вниз брюшком и закутал в пиджак вместе с башмаками. Он чувствовал, как она возится там, тычется из стороны в сторону, сучит ногами. Он прибавил шагу и пошел, вдавливая пятки в мягкую пыль.
   Впереди, у самой дороги, тощая запыленная ива бросала на землю пеструю тень. Ее жалкие ветки протянулись над дорогой, верхушка с редкой вялой листвой была похожа на линяющую курицу. Джоуд весь взмок от пота. Его синяя рубашка потемнела на спине и под мышками. Он надвинул кепку на лоб и перегнул козырек посередине, сломав картонную прокладку и тем самым окончательно лишив свой головной убор права называться новым. Ноги несли его все быстрее к тени от ивы. Он знал, что там будет тень, если не от листьев, то от ствола уж наверное, так как солнце было не в зените. Горячие лучи обжигали ему затылок, в голове слегка шумело. Джоуд не видел основания дерева, потому что оно стояло в маленькой ложбинке, где влага сохранялась дольше, чем на ровных местах. Он шагал все быстрее, торопясь спрятаться от солнца, и стал уже спускаться вниз, под откос, но вдруг осторожно замедлил шаги, увидев, что место, куда падала густая полоса тени от ствола, уже занято. Прислонившись спиной к иве, на земле сидел человек. Согнутые в коленях ноги были сложены у него крест-накрест, и босая правая ступня приходилась чуть ли не на одном уровне с головой. Человек насвистывал фокстротную мелодию и не слышал шагов Джоуда. Задранная кверху ступня мерно отбивала такт. Темп фокстрота был замедленный, не танцевальный. Человек перестал свистеть и запел жидким тенорком:

 
Да, сэр, он спаситель,
Хри-стос мой спаситель,
Хри-стос мой спаситель – да!
До-лой преисподню,
Пой сла-ву господню,
Хри-стос мой спаситель – да!

 
   Человек услышал шаги Джоуда, только когда тот ступил в пеструю тень, падавшую на землю от реденькой листвы; он перестал петь и обернулся. Его длинная, туго обтянутая кожей голова сидела на мускулистой и жилистой, точно сельдерей, шее. Глаза были большие, выпуклые, с воспаленными красными веками. Лицо смуглое, лоснящееся, без малейших признаков растительности, полные губы – то ли насмешливые, то ли чувственные. Кожа так плотно облегала его острый костлявый нос, что на переносице виднелось белое пятнышко. Ни на щеках, ни даже на высоком бледном лбу не было ни единой капельки пота. Лоб у него был несуразно большой, с тонкими голубыми жилками на висках. Глаза делили это лицо ровно пополам. Жесткие седые волосы распались неровными прядями, – видимо, он отбросил их назад, прочесав всей пятерней. На нем были брюки-комбинезон и синяя рубашка. Куртка с медными пуговицами и коричневая, вся в грязных пятнах, шляпа с круглой, как пирог, тульей лежали на земле рядом с ним. Серые от пыли парусиновые туфли были сброшены с ног и валялись тут же.
   Человек долго смотрел на Джоуда. Солнечный свет глубоко проникал в его карие глаза и зажигал в зрачках золотые искорки. Когда он поднял голову, мускулы у него на шее обозначились еще сильнее.
   Джоуд молча стоял в пятнистой тени. Он снял кепку, вытер ею потное лицо и бросил ее вместе со свернутым пиджаком на землю.
   Человек, сидевший у дерева, вытянул ноги и зарыл пальцы в пыль.
   Джоуд сказал:
   – Ф-фу! Ну и жарища.
   Человек вопросительно смотрел на него.
   – А ведь, никак, это Том Джоуд, сын старого Тома!
   – Да, – сказал Джоуд. – Он самый. Домой иду.
   – Ты меня, верно, не помнишь? – человек улыбнулся, показав в улыбке длинные лошадиные зубы. – Да где тебе помнить! Ты на молениях только тем и занимался, что дергал девчонок за косы. Бывало, ничего не слушает, знай себе девчонке косу обрывает. Забыл, верно; а я все помню. Пришлось мне и тебя и ту девчонку сподобить благодати. Обоих окрестил в оросительной канаве. А уж отбивались-то, орали, как кошки!
   Джоуд долго смотрел на него сверху вниз и вдруг рассмеялся.
   – Да ведь ты проповедник! Ну конечно, наш проповедник. А знаешь, я какой-нибудь час назад тебя вспоминал.
   – Бывший проповедник, – серьезно проговорил человек, сидевший под деревом. – Его преподобие Джим Кэйси. Из секты «Неопалимая купина». Было дело – завывал во славу господню. И кающихся грешников, чуть что, так в канаву – набьешь ее до отказу, того и гляди, половина перетонет. А теперь я не тот. – Он вздохнул. – Теперь я просто Джим Кэйси. Нет во мне прежней благодати. Грешные мысли одолели… Грешные, но, на мой взгляд, здравые.
   Джоуд сказал:
   – Если уж начал задумываться о том о сем, тут и до грешных мыслей недалеко. Я тебя не забыл. Ты у нас хорошие моления устраивал. Помню, как-то раз сделал стойку и целую проповедь прочел, расхаживая на руках, и выл как оглашенный. Матери ты больше всех был по душе. А бабка, та говорила, что благодать из тебя так и прет. – Джоуд запустил руку в сверток, нащупал карман пиджака и вынул оттуда бутылку. Черепаха высунула наружу одну ногу, но Джоуд запихал ее обратно и свернул пиджак потуже. Потом открутил металлический колпачок и протянул бутылку проповеднику. – Хочешь хлебнуть?
   Кэйси взял бутылку и хмуро уставился на нее.
   – Я больше не проповедую. Народ теперь пошел другой, нет в нем благодати. А хуже всего то, что и во мне ее ни на грош не осталось. Конечно, иной раз, бывает, возликуешь – созовешь людей на моление. Или прочитаешь молитву, когда к столу позовут. Просят люди – отказывать не хочется. Но душу в это я теперь не вкладываю.
   Джоуд снова утер лицо кепкой.
   – Неужто ты такой уж святоша, что и от виски откажешься? – спросил он.
   Кэйси взглянул на бутылку, точно впервые видя ее. Потом приложился губами к горлышку и сделал три больших глотка.
   – Хорошее виски, – сказал он.
   – Еще бы, – сказал Джоуд. – На заводе гнали. Ему доллар цена.
   Кэйси сделал еще один глоток, прежде чем отдать бутылку.
   – Да, сэр! – сказал он. – Вот так-то.
   Джоуд взял у него бутылку и поднес ее ко рту, из вежливости не обтерев горлышка рукавом. Потом опустился на корточки, приставил бутылку к свернутому пиджаку и, подобрав с земли ветку, принялся вырисовывать свои мысли в пыли. Он смел листья в сторону, разровнял пыль ладонью и стал выводить по ней квадраты и круги.
   – Давно я тебя не видел, – сказал он.
   – Меня давно никто не видел, – ответил проповедник. – Я взял да ушел, теперь все больше один сижу и раздумываю. Благодать я не потерял, только она какая-то другая стала. Сомнения меня одолели.
   Он выпрямился. Его костлявая рука нырнула в карман комбинезона, пошарила там, точно белка, вытащила черную, обкусанную со всех сторон плитку табака. Он тщательно очистил с нее мусор, потом откусил кусок и засунул его за щеку. Джоуд помахал веточкой, отказываясь от угощения. Черепаха, закутанная в пиджак, снова завозилась. Кэйси посмотрел на сверток.
   – Что это у тебя там – курица? Как бы не задохнулась.
   Джоуд свернул пиджак потуже.
   – Черепаха, – сказал он. – Подобрал на дороге. Большая, как бульдозер. Братишке хочу отнести. Ребята любят черепах.
   Проповедник медленно закивал головой.
   – Черепахами они рано или поздно все обзаводятся. Только черепаху около себя не удержишь. Ищет-ищет, а под конец найдет лаз, выберется на волю, только ее и видели. Вот и я так. Нет того, чтобы проповедовать слово божие, – начал его вертеть по-всякому, вот ничего и не осталось. Бывает, возликую духом, а слов для проповеди не нахожу. Мой долг указывать людям путь, но куда их вести, я и сам не знаю.
   – А ты води их вокруг да около, – сказал Джоуд. – Попадется оросительная канава, толкай туда. А если не пойдут за тобой, говори, что не миновать им адского пекла. Зачем тебе знать, куда их вести? Веди, и дело с концом.
   Тень от ствола протянулась дальше. Джоуд с чувством облегчения передвинулся туда и снова разровнял пыль, чтобы вырисовывать на ней свои мысли. На дороге показалась лохматая овчарка. Она бежала, повесив голову, высунув язык, с которого капала слюна. Хвост у нее был поджат, она громко, прерывисто дышала. Джоуд свистнул, но овчарка опустила голову еще ниже и припустилась рысью, торопясь по своим собачьим делам.
   – Бежит куда-то, – пояснил несколько уязвленный Джоуд. – Наверно, домой.
   Проповедника ничем нельзя было отвлечь от его мыслей.
   – Бежит куда-то, – повторил он. – Правильно. Куда нибудь да бежит. А вот я про себя этого не могу сказать. У меня люди, бывало, до того доходили на молениях, что и прыгают, и говорят на разные голоса, и кричат во славу божию, пока замертво не грохнутся. Приходилось крестить их в канаве, чтобы в чувство привести. А после моления, знаешь, что я делал? Уведу какую-нибудь девчонку в густую траву и лягу там с ней. И так каждый раз. А потом начинаешь каяться, молишься-молишься, а толку никакого. Соберу народ на моление, возликуем духом, и опять то же самое. Под конец я решил: кончено мое дело. Лицемерю я перед господом, и больше ничего. Сам этого не хочу, а так получается.
   Джоуд улыбнулся, высунул кончик языка между длинными зубами и лизнул губы.
   – Такие моления самое разлюбезное дело. После них девчонки податливее становятся, – сказал он. – Я это по опыту знаю.
   Кэйси взволнованно подался вперед.
   – Вот видишь! – воскликнул он. – Я сам это понял и призадумался. – Он мерно помахивал своей костлявой рукой вверх и вниз в такт словам. – Вот какие ко мне мысли пришли: наделен я благодатью, и на мою паству тоже такая благодать сходит, что люди и скачут и кричат. Теперь дальше: говорят, кто путается с женщиной, это все дьявольское наваждение. Но ведь чем больше в женщине благодати, тем охотнее она с тобой пойдет в густую траву. Какого же черта!.. Виноват, сорвалось. Разве тут дьявол подберется, если она так духом ликует, что благодать из нее просто наружу прет? Уж, кажется, дьяволу к ней ни с какого боку не подступиться! А на деле выходит другое. – Глаза его блестели от волнения. Он задвигал губами и сплюнул, плевок скользнул по земле, обволакиваясь пылью, и превратился в круглый катышек, похожий на пилюлю. Проповедник вытянул руку и уставился глазами в ладонь, точно это была книга, которую он читал. – Вот так и получается, – негромко продолжал он. – Так и получается: у меня в руках человеческие души, я за них отвечаю и чувствую, какая это ответственность, а сам после каждого моления ложусь с женщиной. – Он растерянно посмотрел на Джоуда. Его глаза взывали о помощи.
   Джоуд старательно нарисовал в пыли женский торс – груди, бедра, таз.
   – Я проповедником никогда не был, – сказал он, – и потому не зевал, если что в руки шло. И всякими мыслями на этот счет тоже зря не мучился: подвернулась девчонка – и слава богу.
   – В том-то и дело, что ты не проповедник, – стоял на своем Кэйси. – Для тебя женщина – это женщина, и больше ничего. А для меня она – священный сосуд. Я спасал их души. Я за них отвечал. А что получалось? Возликуют они у меня духом, а я их в густую траву.
   – Тогда не мешало бы и мне стать проповедником, – сказал Джоуд. Он достал из кармана табак, бумагу и свернул папиросу. Потом закурил и покосился сквозь дым на Кэйси. – Я уж давно без женщины. Надо наверстывать.
   Кэйси продолжал:
   – Я себя до того довел, что сна лишился. Идешь на молитвенное собрание и клянешься: воздержусь! Видит бог, сегодня воздержусь! Да какое там!
   – Тебе жениться надо, – сказал Джоуд. – У нас жил один проповедник с женой. Иеговиты. Спали наверху. Молиться народ сходился к нам в сарай. Мы, ребята, по ночам подслушивали, как жене доставалось от него после каждого моления.
   – Хорошо, что ты мне это сказал, – обрадовался Кэйси. – Я боялся, я один такой. Под конец не вытерпел, бросил все и ушел. С той поры только об этом и думаю. – Он подтянул колени к подбородку и стал выковыривать грязь между пальцами ног. – Спрашиваю самого себя: «И что ты мучаешься? Похоть тебе покоя не дает? Нет, не в похоти дело, а в том, что это грех». Как же так? Благочестия в человеке хоть отбавляй, уж, кажется, греху тут и не подступиться, а ему только и заботы, поскорее бы с себя штаны спустить. – Он мерно похлопывал двумя пальцами по ладони, словно укладывая на нее слова рядышком, одно к другому. – Говорю сам себе: «Может, тут нет никакого греха? Может, все люди такие? Может, зря мы себя хлещем, изгоняем дьявола?» Были у нас такие сестры – возьмут кусок проволоки и нахлестывают себя во всю мочь. И я подумал: может, им это приятно; может, и мне приятно себя мучить? Я лежал тогда под деревом, думал, думал и заснул. Проснулся, смотрю – темно кругом, ночь. Где-то невдалеке завывает койот. И вдруг – как это у меня вырвалось, и сам не знаю: «К чертям собачьим! – говорю. Греха никакого на свете нет, и добродетели тоже нет. А есть только то, что люди делают. Тут одно от другого не оторвешь. Некоторые их дела хорошие, некоторые плохие, вот и все, а об остальном никто судить не смеет». – Кэйси замолчал и поднял глаза от ладони, куда он укладывал свои слова.
   Джоуд слушал проповедника с усмешкой, но взгляд у Джоуда был острый, внимательный.
   – Дотошный ты человек, – сказал он. – Додумался.
   Кэйси заговорил снова, и в голосе его звучала боль и растерянность:
   – Я себя спрашиваю: «А что такое благодать, ликование духом?» И отвечаю: «Это любовь. Я людей так люблю, что бывает сердце кровью исходит». И опять спрашиваю: «А Иисуса ты разве не любишь?» Думаю, думаю… «Нет, я такого не знаю. Историй всяких про него слышал много, а люблю только людей. Сердце исходит кровью от такой любви; хочется мне, чтобы они были счастливые, потому и учу их: может, думаю, у них от этого жизнь станет лучше». А потом… Наговорил я тебе чертову пропасть. Ты, может, удивляешься: проповедник, а сквернословит. Никакого тут сквернословия нет. Так все говорят, и ничего плохого я в этих словах теперь не вижу. Ну да ладно. Мне только еще одну вещь хочется тебе сказать, а то, что я скажу, проповеднику говорить грешно, – значит, я не могу больше проповедовать.
   – О чем ты? – спросил Джоуд.
   Кэйси несмело взглянул на него.
   – Если тебе что не так покажется, ты уж не обижайся, ладно?
   – Я обижаюсь, только когда мне нос расквасят, – сказал Джоуд. – Ну, что ты там надумал?
   – Думал я про духа святого и про Иисуса: «Зачем нам нужно сваливать все на бога и на Иисуса? Может, это мы людей любим? Может, дух святой – это человеческая душа и есть? Может, все люди вкупе и составляют одну великую душу, и частицу ее найдешь в каждом человеке?» Долго я сидел, думал и вдруг сразу все понял. Всем сердцем понял, и так это во мне и осталось.
   Джоуд потупился, точно ему было не под силу вынести обнаженную правду в глазах проповедника.
   – Да, с такими мыслями ни в какой церкви не удержишься, – сказал он. – За такие мысли тебя выгонят из наших мест. Людям что надо? Попрыгать да повыть. Это для них самое большое удовольствие. Наша бабка начнет выкрикивать на разные голоса, так никакого сладу с ней нет. Здоровенного причетника кулаком с ног сшибала.
   Кэйси в раздумье смотрел на него.
   – Хочется мне тебя спросить кое о чем, – сказал он. – Покоя мне это не дает.
   – Давай спрашивай. Я люблю изредка поговорить.
   – Так вот… – медленно начал проповедник. – Я тебя крестил. На меня в тот день благодать сошла. Вещал во славу господа. Ты, верно, ничего не помнишь, тебе не до того было – девчонку за косы дергал.
   – Нет, помню, – ответил Джоуд. – Это была Сузи Литл. Через год она мне палец вывихнула.
   – Так вот… Пошло оно тебе на пользу, это крещение? Лучше ты стал – или нет?
   Джоуд подумал и сказал:
   – Н-нет, я даже ничего не почувствовал.
   – Ну, а может, тебе это вред принесло? Подумай хорошенько.
   Джоуд взял бутылку и отпил из нее.
   – Ничего я не почувствовал – ни пользы, ни вреда. Мне тогда весело было, только и всего. – Он протянул бутылку проповеднику.
   Кэйси вздохнул, поднес ее ко рту, потом посмотрел на оставшееся на самом дне виски и сделал еще один маленький глоток.
   – Это хорошо, – сказал он. – А то мне все думалось: а вдруг я причинил кому-нибудь вред.
   Джоуд взглянул на свой пиджак и увидел, что черепаха выбралась на волю и уже ковыляет в том направлении, в каком ковыляла раньше, когда он подобрал ее. Минуту Джоуд следил за ней, потом медленно встал, поднял ее с земли и снова закутал в пиджак.
   – Никаких подарков ребятам не припас, – сказал он. – Хоть вот эту старую черепаху принесу.
   – А смешно, – сказал проповедник, – ведь когда ты подошел, я как раз вспоминал старого Тома Джоуда. Думал, уж не зайти ли к нему? Старый Том был богохульник. Как он там поживает?
   – Не знаю. Я уж четыре года дома не был.
   – А разве он не писал тебе?
   Джоуд смутился.
   – Отец у нас писать не мастер, да и не любит он этим делом заниматься. Фамилию свою подмахнуть может и карандаш помусолит, все честь честью. А писем не пишет. Он всегда говорил: «Если мне что надо сказать, так я на словах скажу, а нет – значит, нечего и за карандаш браться».
   – Бродил все это время? – спросил Кэйси.
   Джоуд бросил на него недоверчивый взгляд.
   – А ты разве ничего не знаешь? Обо мне писали во всех газетах.
   – Ничего не знаю. А что? – Проповедник закинул ногу за ногу и, упершись спиной в ствол ивы, сел ниже. Время уже перешло за полдень, и солнце наливалось золотом.
   Джоуд сказал добродушно: