Для всех, кто встречал его на своем пути, он, безусловно, казался загадочной личностью. В те времена о социальном положении человека свидетельствовали многие признаки, в том числе и такие, как несмываемые пятна на руках красильщика. Распознать Поджо было невозможно. Отдельный индивид, без семьи и конкретной профессии, был безликим. Его идентификация определялась принадлежностью к какому-то роду занятий или, лучшего всего, к какому-то хозяину. Двустишие, написанное Александром Поупом в XVIII веке для одного из королевских мопсов, характеризует и человеческие отношения, в которых жил Поджо:
 
I am his Highness’ dog at Kew;
Pray tell me, sir, whose dog are you?
 
 
(В Кью я пес его высочества.
Скажите, сэр, а чей пес вы?)[3]
 
   Семейный очаг, родственные связи, гильдия, корпорация – эти факторы создавали ту или иную персональную идентичность человека. Независимость, самостоятельность не играли никакой роли. Их было трудно и осознать и проявить. Самоидентификация рождалась только точным и ясным пониманием своего места в иерархии отношений господства и послушания.
   Любые попытки вырваться из цепей этой иерархии были бы расценены как признаки безумия. Любой дерзкий поступок – отказ поклониться или преклониться или обнажить голову перед соответствующим господином – мог обернуться разбитым в кровь носом или свернутой шеей. И вообще, какой в этом был бы смысл? В любом случае у человека не имелось никаких разумных альтернатив, по крайней мере тех, которые были бы обозначены церковью, двором или городскими владыками. Оставался единственно возможный вариант поведения – смиренно согласиться с идентификацией, предопределенной судьбой: пахарь должен пахать, ткач – ткать, монах – молиться. Естественно, в каждом из занятий можно было проявить больше или меньше усердия, и в обществе, в котором довелось жить Поджо, хорошее знание своего дела не только приветствовалось, но и поощрялось. Однако немыслимо было бы ждать похвалы за индивидуальность, разносторонность умений или любознательность. Более того, последнее качество церковь осуждала как моральное согрешение2. За это человеку полагалось вечно мучиться в аду.
   Но кто же все-таки был Поджо? Почему он никак не обозначил свою идентификацию? На нем не было никаких знаков отличия, и он не вез тюки с товарами. В нем чувствовалась уверенность в себе, присущая лицам, привыкшим вращаться в высшем обществе, но значительной персоной он не выглядел. Здесь все знали, как должна смотреться важная птица, ибо это было общество вассалов, ливрейных слуг и вооруженных охранников. Пришелец, одетый скромно и просто, явился не один, а со спутником. Когда они располагались переночевать на постоялых дворах, все распоряжения отдавал компаньон, который был, видимо, помощником или слугой, а когда раздавался голос его хозяина, то становилось ясно, что тот почти совсем не знает немецкого языка и предпочитает изъясняться по-итальянски.
   Если бы он попытался объяснить причины своего приезда, то это еще больше озадачило бы человека, пожелавшего определить род его занятий. В обществе с минимальным уровнем грамотности интерес к книгам показался бы по меньшей мере странным. А как бы Поджо объяснил особый характер своего библиофильства? Он же интересовался не повседневным чтивом и не служебниками и сборниками гимнов, которые своими изысканными иллюстрациями и великолепными переплетами могли понравиться даже безграмотному человеку. Такие книги, украшенные иногда драгоценностями и позолотой, обычно запирались в специальные ящики или цепями крепились к аналоям, чтобы их не умыкнули вороватые читатели. Однако не эти издания искал Поджо. Ему не нужны были богословские, медицинские и юридические фолианты, особенно ценные для профессиональной элиты. Такие книги обладают значительной притягательной силой даже для тех, кто не умеет читать. Они действуют на человека магически, поскольку имеют дело в основном с малоприятными событиями: судебными тяжбами, болями в животе, обвинениями в колдовстве или ереси. Самый обыкновенный человек согласится с незаурядной ценностью этих книг и поймет интерес к ним. Для Поджо они ценности не представляли.
   Чужак ехал в монастырь, но он не был ни священником, ни богословом, ни инквизитором, и ему не нужны были молитвенники. Он искал старые манускрипты, заплесневелые, изъеденные червями и не поддающиеся прочтению даже самым искушенным специалистам. Если листы пергамента еще целы, то они могли иметь определенную ценность, так как их можно было аккуратно почистить ножом, отшлифовать тальком и снова пустить в дело. Однако Поджо не занимался скупкой пергамента, в действительности он ненавидел тех, кто соскабливал древние письмена. Он хотел знать, что написано на листах, даже если почерк неразборчив. Его интересовали главным образом манускрипты, изготовленные четыреста или пятьсот лет назад, в Х веке или даже ранее.
   Практически все в Германии, исключая горстку энтузиастов, усмотрели бы в этих настойчивых исканиях нечто сверхъестественное. Еще больше недоумения вызвало бы то, что Поджо почти не проявлял интереса к тому, что было написано авторами четыреста – пятьсот лет назад. Он считал эту эпоху временем суеверия и невежества. Он надеялся найти слова, не имевшие ничего общего с эпохой, в которую они были скопированы. Ему нужны были слова, не зараженные менталитетом смиренного писца, копировавшего их. Поджо надеялся, что добросовестный писец аккуратно копировал более древний текст, ранее переписанный другим писцом, покорная жизнь которого также не оказала негативного влияния на содержание с соответствующими негативными последствиями для собирателя манускриптов. Если повезет, то он получит в руки древнюю копию еще более древней копии оригинальной античной рукописи. При одной мысли об этом сердце искателя манускриптов начинало колотиться от волнения. Он хотел напасть на след, ведущий его в Рим, не в современный мир с коррумпированным папой, интригами, политической нестабильностью и периодическими вспышками бубонной чумы, а в Рим с Форумом, сенатом и кристально чистым латинским языком, обещавшим ему встречи с утерянным прошлым.
   Но какое значение все это имело для людей, живших в 1417 году? Суеверный человек, слушавший объяснения Поджо, мог заподозрить проявление особого типа ворожбы, библиомантии (гадании по Библии); более просвещенный индивид диагностировал бы психологическую одержимость книгами – библиоманию; священнослужитель задумался бы над тем, как можно в здравом уме интересоваться тем, что было до пришествия Спасителя, пообещавшего искупление всем язычникам. И возникал еще один закономерный вопрос: кому же служил этот безумец?
   Поджо тоже хотел бы знать ответ на этот вопрос. До того как отправиться в дорогу, он служил папе, а прежде и другим понтификам. Он был scriptor, писец, то есть опытный составитель официальных документов в папской администрации – курии, и благодаря своим исключительным способностям и проворству получил желанный пост апостолического секретаря. Поджо всегда был у папы под рукой, фиксировал его слова и высочайшие решения, на утонченном латинском языке вел его обширную международную переписку. При дворе физическая приближенность к абсолютному правителю всегда имела и имеет первостепенное значение, и Поджо стал очень важной персоной. Он внимательно выслушивал то, что шептал ему на ухо папа, и также шепотом отвечал ему. Он прекрасно понимал символику улыбок и гримас понтифика и как «секретарь» имел доступ ко всем его секретам. А у того папы секретов было предостаточно.
   Однако в то время, когда Поджо уезжал на поиски древних рукописей, он уже не был апостолическим секретарем. Он ничем не досадил папе, его хозяин был цел и невредим. Но ситуация в корне переменилась. Папа, которому служил Поджо и перед которым трепетали и верующие и неверующие, зимой 1417 года сидел в имперской тюрьме в Гейдельберге. Лишенный титула, звания и власти, папа был публично обесчещен и осужден своими же князьями церкви. «Святой и непогрешимый» Вселенский собор в Констанце провозгласил, что своим «омерзительным и непристойным образом жизни» он опозорил церковь и христианство и потому недостоин оставаться наместником Петра3. Соответственно, собор освободил всех верующих от обязательств верности и послушания этому папе, запрещалось называть его папой и повиноваться ему. В долгой истории церкви, богатой скандалами, редко случалось нечто подобное прежде и никогда не повторялось впоследствии.
   Низложенного папы там уже не было, но Поджо в роли апостолического секретаря мог присутствовать при том, как архиепископ Рижский вручал папскую печать ювелиру, который торжественно разрубил ее на куски вместе с другими папскими регалиями. Все служащие бывшего папы подлежали увольнению, а его переписку, которую вел Поджо, официально запретили. Папы, называвшегося Иоанном XXIII, больше не существовало. Человек, носивший это имя, снова стал тем, кем был до восхождения на престол, – Бальдассаре Коссой[4]. А Поджо остался без господина.
   Для большинства людей, живших в начале XV века, не иметь господина означало оказаться в очень неприятном и даже опасном положении. В деревнях и городах к странникам относились настороженно и подозрительно, бродяг пороли кнутами и клеймили. На пустынных дорогах и тропах они могли подвергнуться любому насилию. Конечно, Поджо вряд ли можно было назвать бродягой. Человек образованный и способный, он давно занял достойное место в высших кругах общества. Гвардейцы и в Ватикане, и в замке Сант-Анджело пропускали его в ворота, не задавая лишних вопросов. Важные просители, приходившие в папскую резиденцию, заискивали перед ним. Он пользовался правом прямого доступа к абсолютному владыке, богатому и хитрому владельцу огромных территорий, считавшему себя духовным вождем всего западного христианства. Апостолический секретарь Поджо стал своим человеком и в личных покоях папских дворцов, и в папской резиденции, обменивался шутками с сиятельными кардиналами, беседовал с послами, пил изысканные вина из хрустальных и золотых кубков. Во Флоренции он сблизился с самыми влиятельными особами в синьории, городском правительстве, и вообще оброс полезными высокопоставленными друзьями.
   Но теперь Поджо был далеко и от Флоренции, и от Рима. Он находился в Германии, а папа, которого секретарь сопровождал в Констанц, пребывал в тюрьме. Враги Иоанна XXIII одержали верх и заправляли всеми делами. Двери, когда-то открытые для Поджо, наглухо захлопнулись. Просители, домогавшиеся благосклонности – особой милости, желаемого судебного решения или доходного места для себя или своих родственников – и неплохо платившие за услуги, нашли себе других покровителей. Прибытки у Поджо резко сократились.
   А доходы у него были немалые. Писцы не получали фиксированное жалованье, но им было разрешено взимать гонорары за исполнение документов и добывание так называемых «милостивых дозволений», легальных поблажек, предоставляемых папой в устной или письменной форме. Разумеется, имелись и другие, менее официальные способы мздоимства, которыми мог воспользоваться человек, приближенный к папе. В середине XV века ежегодный доход секретаря составлял от 250 до 300 флоринов, но предприимчивый индивид мог заработать и больше. К концу двенадцатилетней службы Георгий Трапезундский, коллега Поджо, скопил на счетах в банках Рима 4000 флоринов и сделал приличные вложения в недвижимость4.
   В письмах друзьям Поджо утверждал, что никогда не отличался ни тщеславием, ни алчностью. В превосходном эссе он осуждал жадность как один из самых презренных человеческих пороков, уличал в скаредности лицемерных монахов, нечистоплотных князей и прижимистых купцов. Трудно поверить в абсолютную безгрешность людей таких профессий, какая имелась у Поджо. К концу карьеры он смог вернуться ко двору папы и использовал свое служебное положение для быстрого обогащения. В пятидесятых годах5 Поджо, помимо семейного palazzo и поместья, приобрел несколько ферм, девятнадцать отдельных участков земли и два дома во Флоренции. У него также появились солидные накопления в банковских и деловых конторах.
   Однако от настоящего богатства его пока еще отделяли десятилетия. Согласно официальной имущественной описи (catasto), проведенной в 1427 году налоговыми чиновниками, Поджо располагал очень скромными материальными средствами. Десятью годами ранее, во время низложения папы Иоанна XXIII, их у него было еще меньше. Возможно, последующая страсть к обогащению была реакцией на долгие годы предыдущего безденежья, проведенные в чужой стране. Когда зимой 1417 года Поджо ехал по холмам и долинам Южной Германии, у него не было ни малейшего представления о том, где доставать флорины.
   Тем более удивительно, что Поджо в это трудное время6 не попытался подыскать себе новую должность или вернуться обратно в Италию, а продолжил путь к монастырю и поиски манускриптов.

Глава 2
Желанная находка

   В XV веке итальянцев обуяла страсть к поиску манускриптов после того, как поэт и эрудит Петрарка в 1330 году прославил себя тем1, что собрал воедино монументальную «Историю Рима» Тита Ливия и отыскал забытые шедевры Цицерона, Проперция и других выдающихся талантов древности. Достижения Петрарки вдохновили энтузиастов на поиски утерянных трудов античных авторов, таящихся где-то веками непрочитанными и не тронутыми руками человека. Обнаруженные тексты переписывались, редактировались, комментировались, распространялись, принося известность тем, кто нашел их, и формируя новую науку, получившую название «studia humanitati» – изучение всего, что составляет целостность человеческого духа.
   «Гуманисты», как нарекли исследователей античности, поняли по текстам, сохранившимся со времен классического Рима, что у них огромное поле деятельности: все еще не найдены многие знаменитые книги или их фрагменты. Иногда Поджо и его коллеги, прочитывая древние манускрипты, наталкивались на цитаты, заимствованные из утерянных книг, сопровождавшиеся либо хвалебными, либо ругательными комментариями, или на упоминания забытых авторов. К примеру, римский ритор Квинтилиан, обсуждая поэзию Вергилия и Овидия, отмечал: «Безусловно, стоило бы почитать Мацера и Лукреция»2. А затем он приводил целый список имен, его восхитивших: Варрон из Атакса, Корнелий Север, Салей Басс, Гай Рабирий, Альбинован Педо, Марк Фурий Бибакул, Луций Акций, Марк Пакувий. Гуманисты допускали, что некоторые из пропавших манускриптов скорее всего утеряны навсегда – и действительно, за исключением Лукреция, труды всех упомянутых выше древних авторов так и не были обнаружены, – но они надеялись на то, что немало книг и, возможно, даже очень много все еще спрятаны где-нибудь в Италии или за Альпами. Ведь Петрарка нашел речь Цицерона Pro Archia («В защиту Архия») в бельгийском Льеже, а книгу Проперция – в Париже.
   Главными объектами для поиска утерянных манускриптов были библиотеки древних монастырей. И это не случайно. Столетиями лишь монастыри интересовались книгами. Даже в эпоху стабильной и процветающей Римской империи грамотность населения, по нашим меркам, была невысокой3. С крахом империи, сопровождавшимся деградацией городов и торговых связей, когда население больше всего тревожило появление на горизонте армий варваров, распалась и отлаженная система начального и высшего образования. Закрылись школы, библиотеки и академии, остались не у дел грамматисты и учителя риторики. Человека беспокоили иные проблемы, ему было не до книг.
   Монахам же вменялось в обязанность умение читать. В мире, в котором господствовали неграмотные военные вожди, этот принцип, сформулированный еще на заре монашества, имел немаловажное значение. Для иллюстрации можно привести выдержу из устава монастырей, учрежденных в Египте и по всему Ближнему Востоку коптским святым Пахомием к концу IV столетия. Когда кандидат в монахи представлял себя старцам, ему «надлежало дать двадцать псалмов или два апостольских послания или любую другую часть Священного Писания. Если он неграмотен, то должен в первый, третий и шестой часы пойти к тому, кто научит его читать и специально для этого назначен. Он должен стоять перед ним и учиться со всем прилежанием и благодарностью. Для него надлежит написать слоги, глаголы и имена существительные, и даже если он не захочет, то его надо заставить читать (Правило 139)»4.
   «Его надо заставить читать». Именно принуждение помогло сохранить достижения античных мыслителей в многовековом хаосе.
   Хотя святой Бенедикт и не акцентировал внимание на необходимости грамотности в самых основополагающих монастырских правилах, изложенных в VI веке, он выдвинул требование ежедневного чтения – «молитвенного чтения» – и «физического труда». «Безделье – враг души», – писал святой. И он следил за тем, чтобы монахи были предельно загружены. Им разрешалось читать и в неурочное время, но добровольное чтение должно было происходить только при полном молчании. (В эпоху Бенедикта, как и в античность, было принято читать вслух.) Во время принудительного чтения никакие вольности не допускались.
   Монахи обязывались читать, нравилось им это или нет. В правилах предусматривался строгий надзор за этим процессом: «Сверх того, надлежит назначать одного или двух старцев, которые должны в обязательном порядке обходить монастырь и проверять, как читают братья. Они обязаны следить за тем, чтобы никто из братьев не был столь acediosus, не тратил попусту время и не вступал в праздные разговоры в ущерб чтению, не отвлекался сам и не отвлекал других (49:17–18)»5.
   Acediosus переводится обычно в значении «апатичный». Этим определением характеризовалось болезненное состояние души, свойственное обитателям монастырей и описанное в конце IV века отшельником Иоанном Кассианом. Монаху, испытывающему acedia, трудно или даже невозможно сосредоточиться на чтении. Он смотрит мимо книги, предрасположен к тому, чтобы отвлечься на сплетни, но чаще всего ему свойственно в такие моменты с презрением воспринимать и окружающую среду, и своих товарищей. Он думает о том, что где-то лучше, чем здесь, что зря живет, что все вокруг противно и бессмысленно, и ему душно от таких мыслей:
   «Он тревожно поглядит то в одну, то в другую сторону, вздохнет, подумав о том, что никто из братьев не приходит повидать его, войдет и снова выйдет из своей кельи, часто бросает взор на солнце, досадуя на то, что оно слишком медленно опускается за горизонт. И такое смутное состояние сознания овладевает им как некая темная сила»6.
   Можно сказать, такой монах, а их, очевидно, было немало, страдал тем, что мы называем клинической депрессией.
   Кассиан назвал это заболевание «полуденным демонизмом», и бенедиктинский устав наставлял тщательно отслеживать, особенно во время чтений, братьев с подобными симптомами: «Если обнаружится такой монах – помилуй Бог, – то ему следует сделать порицание один раз и второй раз. Если он не исправится, то его надо подвергнуть наказанию в назидание другим»7.
   Отказ от чтения в положенное время – вследствие рассеянности, тоски или депрессии – сначала будет отмечен публичным порицанием, а если монах будет упорствовать, то его накажут ударами плетью. Симптомы психической боли будут удалены испытанием физической боли. Излеченный таким образом от депрессии монах, по крайней мере теоретически, должен быть снова готов к «молитвенному чтению».
   Устав Бенедикта также предполагал ежедневное чтение вслух за приемом пищи одним из братьев, назначавшимся на всю неделю. Бенедикт, конечно, ожидал, что некоторые монахи могут возгордиться назначением чтецами. Поэтому он включил в свод и такое правило: «Каждый следующий чтец должен просить всех помолиться, чтобы Господь уберег его от эйфории»8. Святой предусмотрел возможность возникновения ситуации, когда слушатели могут посмеиваться или болтать, указав: «Надо соблюдать полнейшую тишину. Ни шепота, ни разговоров – должен быть слышен только голос чтеца»9. Но Бенедикту прежде всего было важно исключить возникновение каких-либо дискуссий и дебатов во время чтений: «Никто не должен задавать вопросы относительно ни чтения, ни чего-либо иного, чтобы не давать поводов»10.
   «Чтобы не давать поводов» – формулировка весьма расплывчатая. Поводов – кому и для чего? Некоторые комментаторы иногда добавляют: «Дьяволу». Но зачем князю тьмы вопросы монахов, касающиеся зачитываемых текстов? Объяснение может быть только одно: каким бы безобидным ни был вопрос, он вызовет дискуссию, а это означает, что религиозные доктрины открыты для обсуждения и споров.
   Бенедикт не запрещал комментирование священных текстов, зачитываемых вслух монахами. Ему надо было лишь ограничить круг комментаторов: «Настоятель может пожелать высказать несколько поучительных слов»11. Его слова, естественно, не должны были оспариваться или сопровождаться возражениями, любая конфронтация принципиально исключалась. Перечень наказаний, приведенный в уставе ирландского монаха Колумбана (родился в год смерти Бенедикта), совершенно ясно свидетельствует: запрещались любые дебаты в монашеской аудитории, и интеллектуальные, и какие-либо иные. На монаха, осмелившегося возразить другому брату и сказать: «Это не так, как ты говоришь», – накладывалось суровое наказание – «обет молчания или пятьдесят ударов плетью». Высокие стены отчуждения, изолировавшие духовную жизнь монахов, обеты молчания, табу на вопросы и полемику, наказания за нарушение запретов рукоприкладством или плетьми – все это гарантировало то, что благочестивые сообщества противопоставляли себя философским академиям Греции и Рима, где культивировались свобода диспутов, инакомыслие и безудержная любознательность.
   Как бы то ни было, монастырская традиция чтения имела свои долговременные последствия. Чтение не было всего лишь желательным, оно не просто предлагалось или рекомендовалось, а вменялось в обязанность. Но для чтения требовались книги. Манускрипты от длительного использования приходили в негодность, как бы аккуратно с ними ни обращались. Соответственно, монастырские правила принуждали монахов к тому, чтобы они покупали или находили книги. Византийско-готские войны середины VI века загубили и книжное производство, и книжный рынок. Братьям пришлось заняться копированием, то есть переписыванием имеющихся в наличии манускриптов. Но торговый обмен с египетскими изготовителями папируса давно зачах, как и выделка кож для книг. Монахи теперь должны были взять на себя и изготовление пергамента, и сохранение оставшихся запасов. Монашество вовсе не стремилось к тому, чтобы подражать языческой элите в распространении письменности и литературы. Оно не понимало важности риторики и грамматики, образования и интеллектуальных диспутов. Тем не менее монахи, сами того не подозревая, стали главными хранителями литературы, читателями, библиотекарями и издателями.
 
   Безусловно, все это было известно Поджо и другим гуманистам, разыскивавшим утерянные античные произведения. Осмотрев многие монастырские библиотеки в Италии и изучив опыт Петрарки, они уже знали, что огромный потенциал для поисков представляют территории Швейцарии и Германии. Однако монастыри там труднодоступны: основатели намеренно строили их в отдаленных местах, подальше от соблазнов и опасностей. Если все-таки настырный охотник за книгами, преодолев неудобства и тяготы путешествия, доберется до места, он непременно натолкнется на новые трудности. Людей, хорошо знавших, что именно надо искать, и достаточно компетентных для того, чтобы разобраться в находке и прочесть древний текст, в действительности было крайне мало. Кроме того, придется решать проблему допуска. Самому изощренному ученому будет нелегко уговорить аббата открыть двери и убедить скептика-библиотекаря в том, что у него законные основания интересоваться древними книгами. Обыкновенный смертный в монастырские библиотеки не допускался. Петрарка был клириком: он по крайней мере мог призвать на помощь церковные власти. Искатели манускриптов были простые миряне и могли вызвать естественные подозрения.
   Но этим проблемы не исчерпывались. Если даже охотнику за книгами удастся проникнуть в монастырь, в библиотеку и найти интересный экземпляр, он должен суметь заполучить манускрипт.
   Книги были большой редкостью и ценились очень высоко. Они поднимали престиж монастыря, и монахи расставались с ними неохотно, особенно те из них, которые успели натерпеться от нечистых на руку итальянских книголюбов. Иногда монастыри прибегали к мистическим уловкам, чтобы обезопасить свои особенно ценные издания, сопровождая их угрожающими проклятиями:
   «Пусть же у того, кто украдет, возьмет и не вернет эту книгу владельцу, она превратится в его руках в змия, который разорвет его. Пусть же его разобьет паралич, и все его члены отсохнут. Пусть же он корчится от боли и молит о пощаде, и пусть же не будет конца его агонии, пока он не испустит дух. Пусть же черви изъедят его внутренности, и когда наступит Судный день, пусть же он сгорит в геенне огненной»12.