Страница:
– Если мы доберёмся до Парижа – что отнюдь нелегко – и если от тебя будут хоть малейшие неприятности… один косой взгляд… складывание рук на груди… театральные реплики в сторону, адресованные невидимой публике…
– Много у тебя было женщин, Джек?
– …притворное возмущение тем, что совершенно естественно… рассчитанные приступы сварливости… копание при сборах… туманные намёки на женское недомогание…
– Кстати, Джек, у меня как раз эти дела, так что изволь остановиться прямо на поле боя, скажем на… да, думаю, в полчаса я управлюсь.
– Ничуть не смешно. Ты видишь, чтобы я смеялся?
– Я вижу бинты.
– В таком случае сообщаю, что мне отнюдь не весело. Мы огибаем то, что осталось от лагеря Кара-Мустафы. Справа в траншее стоят пленные турки и крестятся – что странно…
– Я слышу, как они молятся на славянском наречии. Это янычары, скорее всего – сербы. Как те, от которых ты меня спас.
– Слышишь, как кавалерийские сабли рубят им головы?
– Так вот что это за звуки!
– А чего бы, по-твоему, они молились? Янычар предают смерти польские гусары!
– За что?
– Слыхала про старые родственные размолвки? Вот так они выглядят. Какая-то давняя обида. Лет сто назад янычары чем-то огорчили поляков.
Кавалерийские полки пронеслись по останкам турецкого стана словно волны по простыне. Хоть сейчас не время было думать о простынях.
– О чём я говорил?
– Добавлял очередной пункт к нашему партнёрскому соглашению, словно какой-нибудь бродяга-крючкотвор.
– И ещё одно…
– Ещё?!
– Не называй меня бродягой. Сам я могу так себя называть – для смеху, чтобы оживить разговор, обаять даму и всё такое. Но ты не должна применять ко мне этот уничижительный эпитет. – Джек заметил, что потирает большой палец правой руки, куда палач когда-то приложил раскалённое клеймо в форме буквы V, оставив отметину, которая временами начинала чесаться. – Возвращаясь к тому, что я говорил, прежде чем ты так невежливо меня перебила: малейшая неприятность с твоей стороны, сестрёнка, и я брошу тебя в Париже.
– Ой, какой ужас! Только не это, жестокий человек!
– Ты наивна, как богатая барышня. Известно ли тебе, что всякую беспризорную женщину в Париже тут же арестует, острижёт, выпорет и прочее начальник полиции – всесильный ставленник короля Луя, обладающий неограниченной властью, жестокосердый гонитель нищих и бродяг?
– Ты же ничего не знаешь о бродягах, о высокородный господин.
– Лучше, но пока недостаточно хорошо.
– Где ты нахватался таких слов, как «уничижительный эпитет», «всесильный ставленник» и «жестокосердый гонитель»?
– В театре, глупая.
– Ты актёр?
– Актёр? Актёр? – Обещание попозже её выпороть вертелось у Джека на языке, однако он сдержался из опасения, что она снова выбьет его ответом из колеи. – Учись манерам, детка. Иногда вагабонды из христианского благодушия позволяют актёрам следовать за ними на почтительном расстоянии.
– Рассыпаюсь в извинениях.
– Ты закатываешь под бинтами глаза? Я насквозь вижу… Тише! К нам приближается офицер. Судя по гербу – неаполитанский граф и бастард по меньшей мере в трёх поколениях.
Поняв намек, Элиза, у которой, по счастью, был густой, чуть хрипловатый альт, принялась стонать.
– Мсье, мсье, – обратился к ней Джек, изображая французскую речь. – Знаю, седло давит на огромные чёрные вздутия, что появились у вас в паху после того, как вы вопреки моему совету переспали с теми двумя злополучными цыганками. Однако нам надо попасть к брадобрею-цирюльнику или, на худой конец, к цирюльнику-брадобрею, чтобы тот извлёк из вашей головы турецкое ядро, покуда вас опять не начал трясти озноб… – И так далее, пока неаполитанский граф не отъехал.
Последовала долгая пауза, во время которой мысли Джека витали вдалеке, а мысли Элизы, как выяснилось, нет.
– Джек, можно говорить без опаски?
– Для мужчины говорить с женщиной всегда небезопасно. Однако мы уже выехали из лагеря. Я более не наступаю на отрубленные руки. Дунай справа, Вена – за ним. Наёмники выстроились перед охраняемыми фургонами, дабы получить плату за сегодняшний день, – можно говорить более-менее без опаски.
– Погоди! А ты когда получишь свою плату?
– Перед боем нам выдали бренди и клочки бумаги с какими-то буквами, по которым (как уверял капитан) в конце дня выплатят серебро. Однако Джека Шафто не проведёшь. Я сразу продал свою бумажку жиду.
– Сколько ты за неё получил?
– Я отлично сторговался. Синица в руках стоит двух…
– Ты получил пятьдесят процентов?
– Неплохо, правда? Учти, мне достанется лишь половина выручки от страусовых перьев – из-за тебя.
– Ой, Джек, как я должна себя чувствовать, когда ты говоришь такие слова?
– Я что, слишком громко ору? Уши болят?
– Нет…
– Хочешь сесть поудобнее?
– Нет, нет, Джек. Речь не о телесных страданиях.
– Тогда как прикажешь тебя понимать?
– Когда ты говоришь: «Один косой взгляд, и я оставлю тебя среди поляков, которые выжигают беглым холопам клеймо на лбу» или «Погоди, пока начальник полиции короля Луи до тебя доберётся…»
– Ты нарочно выбираешь худшее, – возмутился Джек. – Я больше грозил оставить тебя в монастыре.
– Так ты признаёшь, что грозить клеймом более жестоко, нежели монастырём?
– Это очевидно. Но…
– А зачем вообще проявлять жесткость, Джек?
– Ловкий трюк. Надо будет запомнить. Так кто из нас крючкотвор?
– Если ты так беспокоишься, может, не стоило спасать меня от янычар?
– Что это вообще за разговор? В каком таком месте ты жила, где людей и впрямь волнуют чужие чувства? Ни один ли хрен, что там другой человек чувствует?
– У невольниц в гареме не так уж много занятий: коротать время за женскими рукоделиями; шитьём, вышиванием и вязанием тончайшего шёлкового белья, ажурного, как лёгкая паутина…
– Отставить!
– …и за беседами на разных языках (которые невозможны, если не следить самым внимательным образом за чувствами собеседниц) плести интриги и козни, торговаться на базаре…
– Этим ты уже хвасталась.
– …
– Ты что-то ещё собиралась упомянуть, девонька? Давай выкладывай.
– Только то, что я уже говорила, – при помощи изощрённейших знаний древнего Востока медленно доводить друг дружку до самозабвенных, потных, неистовых восторгов…
– Довольно!
– Ты сам попросил.
– Ты меня заставила – интригами и кознями!
– Боюсь, теперь это моя вторая натура.
– А какая у тебя первая? С виду ты типичная англичанка.
– Счастье, что тебя не слышит моя матушка. Она гордилась своим чисто йглмским происхождением.
– Короче, густопсовая дворняга.
– Ни капли английской крови, или кельтской, норвежской или чего ещё там в вас намешано.
– Сто процентов чего ещё, надо думать. И во сколько лет тебя похитили?
– В пять.
– Ты точно знаешь свой возраст, – уважительно произнёс Джек. – Из благородных, что ли?
– Матушка считает, что все йглмцы…
– Хватит. Я уже знаю про твою мать больше, чем про свою. Что ты помнишь о Йглме?
– Дверь нашего жилища, озарённую весёлым светом горящего гуано, обвешанную причудливой формы ломами и топориками, чтобы отец мог вырубить нас из-подо льда после июньских буранов, таких здоровых и бодрящих. Деревушка на круче, где простые селяне жгли безлунными ночами костры, направляя мореплавателей к безопасности… Джек, что это за звуки? В горле запершило.
– Костры жгут, чтобы заманить мореплавателей.
– Дабы обменяться с ними товарами?
– Дабы они вместе со всем добром разбились о Риф Цезаря, Горе Варяга, Рок Сарацина, Могилу Галеонов, Кладбище Французов, Молот Голландца или иные навигационные опасности, из-за которых о твоей родине идёт столь недобрая слава.
– А-а, – протянула Элиза мелодичным голосом, от которого у Джека едва не подогнулись колени. – Это проливает новый свет на некоторые другие наши обычаи.
– А именно?
– Выходить по ночам с большими длинными ножами, дабы избавить выброшенных на берег моряков от лишних мучений.
– По их просьбе, полагаю?
– И возвращаться с тюками или сундуками добра, полученными в благодарность за услугу. Да, Джек, твое объяснение куда правдоподобнее – как мило было со стороны добрейшей матушки оберегать мой детский слух от жестокой правды.
– Теперь ты понимаешь, почему английские короли долго терпели – вернее, поощряли, не исключено, что взятками, – корсарские набеги на берега Йглма?
– Это было во вторую неделю августа. Мы с матушкой шли по пляжу…
– Там есть пляжи?
– Мне он казался золотым – возможно, то была прибрежная топь. Перед нами ослепительно белел Снежный утёс.
– Как, летом?
– Не от снега. То был дар чаек, на котором держится процветание Йглма. У нас с матушкой были елке и сктл.
– Чего-чего?
– Первое – орудие для отбивания, рубки, соскребания и ворошения, состоящее из устричной раковины, привязанной к берцовой кости.
– Почему не к палке?
– Англичане вырубили все наши леса. Сктл – бадья или ведро. Мы были на полпути к утёсу, когда услышали некий ритмичный звук. Не привычное биение волн об острые скалы; он был быстрее, резче, гулче – бой дикарских африканских барабанов! Северных, не конголезских, но всё равно африканских, не свойственных нашей местности. В йглмской музыке ударные почти не используются…
– Трудно сделать барабан из крысиной шкуры…
– Мы повернулись к солнцу. В бухте – на смятом листе сусального золота – скользила тень, похожая на сколопендру; её бесчисленные ноги двигались взад-вперёд под барабанный бой…
– Исполинская сороконожка шла по воде?
– То была многовесельная галера берберийских корсаров. Мы бросились бежать, но грязь засасывала так, что у нас ещё несколько недель были сквщ.
– Сквщ?
– Синяки на пятках, подобные следу от поцелуя. Пираты спустили шлюпку и направили её по мелководью наперерез нам. Несколько человек – силуэты в тюрбанах, столь варварские и непривычные для моего юного взора – выпрыгнули и побежали за нами. Один угодил прямиком в зыбун.
– Так! Начинается то, что мы в Уоппинге зовём потехой!
– Только прирождённая йглмка могла бы отыскать проход в зыбучих песках. В мгновение он ушёл по шейку и забился, выкрикивая стихи из Корана.
– А твоя мать сказала: «Мы можем убежать, но христианский долг повелевает выручить бедного моряка; мы обязаны пожертвовать свободой, дабы спасти его жизнь», и вы остались.
– Нет, матушка сказала что-то вроде: «Есть шанс убежать, однако у чуреков мушкеты; я притворюсь, будто хочу помочь тому чернозадому, может, нам это зачтётся».
– Вот женщина!
– Она потребовала весло и протянула его увязшему моряку. Видя, что она не проваливается, другие отважились вылезти из лодки и вытащили товарища. Нас как-то странно обнюхал не говорящий по-английски офицер, всем своим видом показывая, что ему ужасно неловко. Затем нас посадили в лодку и доставили на галеру, а с неё – на сорокапушечный корсарский галеон. Не какую-нибудь развалюху-барку, а настоящий линейный корабль, отбитый, купленный или взятый в аренду у какого-то европейского военного флота.
– И над твоей матерью грубо надругались похотливые магометане.
– Нет. Этих людей, судя по всему, в женщинах влекло лишь то, что объединяет нас с мужчинами.
– Неужто брови?
– Нет, нет!
– Так ногти? Потому что…
– Прекрати!
– Но человеколюбие, которое проявила твоя мать к бедному моряку, не осталось без награды? В минуту нечаянной опасности он как-то её спас, верно?
– Он через два дня умер от тухлой рыбы, и его выбросили за борт.
– Тухлой рыбы? На корабле? В океане? Мне казалось, мусульмане очень серьёзно относятся к провианту.
– Он её не ел, просто коснулся, когда готовил.
– Какого черта…
– Не спрашивай меня, – сказала Элиза, – спрашивай странного господина, принудившего мою матушку утолять его извращённое сластолюбие.
– Ты вроде бы сказала…
– Ты спросил, надругались ли над ней магометане. Этот господин не был мусульманином. Или евреем. Или ещё кем из тех, кто практикует обрезание.
– Э…
– Мне остановиться и нарисовать картинку?
– Нет. Так кто он был?
– Не знаю. Он никогда не покидал свою каюту на корме корабля, как если бы страшился солнечного света или хотя бы загара. Когда матушку туда привели, высокие окна были завешены тяжёлым бархатом, темно-зеленым, словно кожица авокадо – плода, произрастающего в Новой Испании. Не успела она опомниться, как её припёрли спиной к ковру…
– Ты хотела сказать «бросили на ковёр».
– Нет. Ибо стены и даже потолок каюты были убраны ковром – шерстяным, тончайшей ручной работы, с самым густым и роскошным ворсом (по крайней мере так показалось моей матушке, которая до того ковров никогда не видела) и золотистым, словно спелая нива…
– По твоим словам, там было темно.
– С этих свиданий она возвращалась вся в ворсе. И даже в темноте чувствовала спиной затейливый узор, вытканный искусными ремесленниками.
– Пока вроде всё не так плохо – если сравнивать с тем, что обычно ждёт женщину на корабле корсаров.
– Я ещё не упомянула смрад.
– Мир вообще смердит, девонька. Лучше зажать нос и привыкать помаленьку.
– Ты не узнаешь, что такое смрад, пока…
– Извини меня. Ты бывала в Ньюгейтской тюрьме? В Париже на исходе лета? В Страсбурге после чумы?
– Подумай о рыбе.
– Теперь ты снова о ней.
– Господин ел исключительно тухлую рыбу – протухшую некоторое время назад.
– Всё. Довольно. Хватит меня дурачить. – Джек заткнул пальцами уши и спел несколько весёлых мадригалов, состоящий по большей части из «фа-ля-ля».
Минуло, быть может, несколько дней – дороги на западе длинные. Однако со временем Элиза возобновила рассказ:
– Берберийские пираты дивились ничуть не меньше твоего, Джек. Впрочем, судя по всему, господин обладал неограниченной властью и мог добиться, чтобы все его желания исполнялись. Каждый день кого-нибудь из моряков за провинность отправляли готовить тухлую рыбу. Несчастный падал на колени и молил лучше выпороть его или протащить под килем. Однако всякий раз кого-то одного избирали и отправляли за борт по верёвочной лестнице…
– Это ещё зачем?
– Рыба тухла в открытой лодке, которую тянули за кораблём на длинном-предлинном буксирном тросе. Раз в день лодку подтягивали к борту, и несчастный под дулами пистолетов спускался в неё, зажав в зубах листок с рецептом блюда, которое заказал господин. Матросы, задыхаясь, травили буксир, и повар приступал к готовке на маленькой жаровне. Закончив, он махал флагом с костями и черепом. Его подтягивали к корме, из каюты спускали верёвку, и он привязывал к ней корзину с приготовленной трапезой. Позже господин звонил в колокольчик, и юнгу били палками по пяткам, пока тот не соглашался забрать посуду и выбросить её за борт.
– Ясно. В каюте, значит, стояла вонь.
– Господин пытался заглушить её пряностями и восточными благовониями. Всюду стояли искусно изготовленные деревья с листочками, пропитанными редкими духами. Фимиам курился над золотыми решетками восточных жаровен, в хрустальных фиалах плескались благоуханные настои, окрашенные лепестками тропических цветов, а смоченные в них тампоны распространяли ароматы по воздуху. И всё, разумеется, тщетно, потому что…
– В каюте стояла вонь.
– Да. Разумеется, мы с матушкой почувствовали её примерно за милю, когда нас везли на галере, но объяснили тогда варварским обычаем корсаров и мужским бытом. Мы дважды видели, как готовят еду, однако ничего не поняли. На второй раз повар – тот самый моряк, которого спасла моя матушка, – не помахал Весёлым Роджером, а как будто заснул в лодке. Чтобы его разбудить, принялись дудеть в трубы и палить из пушек… всё тщетно. Наконец его втащили на палубу, и корабельный врач, дыша через повязку, смоченную цитрусовым маслом, миррой, мятой, бергамотом, опием, розовой водой, шафраном и анисом, объявил, что несчастный мёртв. Он порезал руку, разделывая недельной давности каракатицу, и трупный яд, попав в кровь, убил его, как стрела из арбалета промеж глаз.
– Ты описываешь каюту господина с подозрительной полнотой и дотошностью.
– О, меня тоже туда водили. После того, как матушка не выдержала проверки на вонь, господин пришёл в ярость, и в качестве жертвы ему предложили меня. Однако и я его не удовлетворила, поскольку, по малолетству, не выделяла тех женских гуморов, которые…
– Всё, замолчи. Моя жизнь с тех пор, как я подошёл к Вене, превратилась в балаган уродов на Варфломеевской ярмарке.
Прошёл час или, может быть, два.
– Так я должен поверить, что тебя и твою дражайшую матушку похитили средь Йглмских топей исключительно в надежде, что матушка пройдет проверку на вонь?
– Корсары думали, что пройдёт, но офицер, который её обнюхивал, ошибся – его обоняние…
– …отшибли миазмы прибрежных топей и залежей гуано. Господи, ничего хуже мне слышать не доводилось – а я-то боялся напугать тебя своей историей. – Джек замахал руками встречному монаху и крикнул: – Эй, в какой стороне Массачусетс? Я становлюсь пуританином.
– Позже во время плавания господин раз или два всё-таки попользовался моей бедной матушкой, но лишь за отсутствием иного выбора, ибо мы не проходили мимо отдалённых поселений, где можно похитить женщин.
– Ладно, давай начистоту – что он делал в своей убранной коврами каюте?
Тут на Элизу напала несвойственная ей робость. Они были уже в нескольких днях пути от Вены. Девушка сняла окровавленный офицерский камзол и сидела теперь в одеяле поверх палатки, в которой Джек впервые её увидел. Время от времени Элиза предлагала уступить ему место в седле и пойти пешком, но она была босая, а Джек не хотел мешкать. Голова Элизы, впрочем, выступала из куля, и Джек мог бы, обернувшись, сколько угодно её разглядывать. Обычно он этого не делал, понимая, что не следует всматриваться в плавную симметрию её лица, идеально ровные зубы и ловить оттенки пресловутых чувств, быстрых и завораживающих, как огонь. Однако сейчас Джек обернулся: Элиза замолчала так резко, что он подумал, уж не выбило ли её из седла шальное ядро. Она никуда не делась, просто смотрела на идущих впереди путниц: четырёх монахинь.
Вскоре они обогнали монашенок и оставили их позади.
– Можешь говорить, – сказал Джек, однако Элиза, стиснув зубы, смотрела вдаль.
Четверть часа спустя они миновали сам монастырь, а ещё через четверть часа Элиза как ни в чем не бывало принялась подробно расписывать, что происходило за занавесями цвета авокадо на ковре золотом, как спелая нива. Описывались довольно чудные вещи – из индийских книг, как подозревал Джек.
В целом рассказы Элизы странным образом достигали кульминационной точки на подъезде к монастырю или городу. Джек услышал всё, что хотел, и даже больше – сальная история, излагаемая в таких подробностях, стала однообразной, и с какого-то момента ему начало казаться, что цель повествования – внушить чувство глубочайшей вины и отвращения к себе любому слушателю-мужчине.
Припоминая последние несколько дней их общего странствия, Джек заметил, что в чистом поле или в лесу Элиза по большей части молчала. Однако стоило им заметить селение или монастырь (а последними этот католический край кишел, как блохами), она начинала говорить, и рассказ принимал крайне интересный оборот как раз у городских ворот или дверей обители. Здесь Элиза замолкала и не раскрывала рта, пока город или монастырь не оставались далеко позади.
– Следующая остановка: Берберийский берег. Поскольку мы не угодили господину, то попали в общий фонд европейских невольников, который насчитывает десятки тысяч человек.
– Чёрт, я понятия не имел!
– Вся Европа глуха к их участи! – воскликнула Элиза, и Джек с опозданием осознал, что наступил на больную мозоль. Слова хлынули стремительным потоком. Если бы только её голова была по-прежнему замотана: дернуть посильнее, затянуть узлом, и его мучения позади. Вместо этого, отпустив поводья на всю длину, Джек смог буксировать благородного жеребца, которого нарёк (или перенарёк) Турком, на значительном отдалении, как корабль в Элизиной сказочке – лодку с протухшей рыбой. Тем не менее до его слуха то и дело долетали отрывки страстного монолога. Джек узнал, что матушку продали в гарем оттоманского военачальника в алжирской касбе, и та все своё неограниченное свободное время посвятила созданию Общества британских невольников, которое имеет теперь отделения в Марокко, Триполи, Бизерте и Феце, встречается раз в две недели (исключая Рамадан), а его устав занимает сотни страниц, причём Элизе надлежало переписывать их от руки на краденой оттоманской бумаге после учреждения каждого нового филиала.
Путники приближались к Линцу. Монастыри, богатые усадьбы и посёлки встречались теперь всё чаше. В середине гневной проповеди об участи белых невольников в Северной Африке Джек (просто из желания проверить, что будет) замедлил шаг перед воротами особо мрачной готической обители. Оттуда доносилось заунывное пение монахинь. Внезапно Элиза резко сменила тему.
– Начиная фразу, – заметил Джек, – ты рассказывала о процедуре внесения поправок в устав Общества британских невольников, затем плавно переключилась на то, как целый корабль индийских танцовщиц сел на мель рядом с замком мальтийских рыцарей. Уж не боишься ли ты, что я брошу тебя здесь или продам какому-нибудь крестьянину?
– Что тебе до моих чувств?
– А ты не думаешь, что в монастыре тебе было бы лучше?
Судя по всему, Элиза прежде об этом не думала, но сейчас задумалась. Личико её наполнилось самым очаровательным испугом и обратилось к воротам обители.
– О, я свои обещания выполню. Проболтавшись столько лет на ногах у висельников, я научился ценить честное слово. – Джек на мгновение замолчал, перебарывая смешок. – Да, преимуществ в путешествии с Джеком Куцым Хером много: никто надо мной не властен. У меня есть ботфорты, сабля, топор и конь. Я не могу покуситься на твою честь. Мне ведомы тайные тропы контрабандистов. Я знаю арго и язык жестов, на котором общаются вагабонды, составляющие (если позволено выразиться поэтически) тайную сеть, что передаёт информацию по всему миру и действует безотказно, даже если какие-то части её повреждены. Благодаря ей я знаю, через какие страны можно идти без опаски, а в каких жестоко преследуют бродяг. Тебе достался не худший спутник.
– Так почему же ты говоришь, что мне было бы лучше здесь? – Элиза кивнула на монастырь, тянущийся к дороге готическими флигелями, словно жук – жвалами.
– Некоторые сказали бы, что я должен был предупредить раньше: ты пустилась в путь с человеком, которого в большинстве стран могут схватить и повесить без разбирательства.
– О-о-о! Ты ужасный преступник?
– Лишь отчасти – но не поэтому.
– Так почему же?
– Я принадлежу к определенному типу – дьяволов бедняк.
– Ой.
– Стыдно признаваться, однако в опьянении от боя и бренди я показал тебе другой мой секрет и не думаю, что могу упасть в твоих глазах ещё ниже.
– Что такое дьяволов бедняк? Ты сатанист?
– Если бы! Нет, это английское выражение. Есть два вида бедняков – Божьи и дьяволовы. Божьим беднякам – вдовам, сиротам и бежавшим из плена смазливым белым невольницам – можно и нужно помогать. Чертовым беднякам помогать бесполезно – только деньгам перевод. Разницу между этими двумя категориями признают все цивилизованные страны.
– Думаешь, тебя повесят прямо здесь?
Они остановились на холме над поймой Дуная. Внизу лежал Линц. После ухода войск он сжался раз в десять, до своих обычных размеров: на земле остался шрам вроде розовой кожицы на месте отпавшего струпа.
– Сейчас тут должно быть более или менее ничего – много солдат возвращается через этот край. Всех не перевешаешь – верёвки в Австрии не хватит. Я насчитал полдюжины висельников на деревьях у городских ворот и ещё столько же голов на стенах – умеренно низкое количество для города такого размера.
– Тогда на рынок, – объявила Элиза, сверкая глазами.
– Ага. Въезжаем в город, находим улицу торговцев страусовыми перьями и идём от лавки к лавке, выбирая, кто больше даст?
Элиза сникла.
– В том-то и беда с редким товаром, – сказал Джек.
– И что ты думаешь делать?
– О, любой товар можно продать. В каждом городе есть улица, где купят что угодно. Мое дело – знать эти улицы.
– Джек, какую цену даст скупщик краденого? Мы очень сильно прогадаем.
– Зато у нас будет в карманах серебро, девонька.
– Может, потому ты и дьяволов бедняк, что, заполучив ценную вещь, пробираешься в город, как человек, которого ждёт наказание, и идешь к последнему барыге, который работает даже не на самого перекупщика, а на его посредника.
– Заметь, я жив, свободен, при ботфортах, сберёг почти все части тела…
– И приобрёл французскую хворь, которая сведёт тебя с ума, а затем и в могилу за несколько лет.
– Это больше, чем я прожил бы в таком городе, выдавая себя за купца.
– Я клоню к другому – ты сам сказал, что наследство для сыновей надо скопить сейчас.
– Много у тебя было женщин, Джек?
– …притворное возмущение тем, что совершенно естественно… рассчитанные приступы сварливости… копание при сборах… туманные намёки на женское недомогание…
– Кстати, Джек, у меня как раз эти дела, так что изволь остановиться прямо на поле боя, скажем на… да, думаю, в полчаса я управлюсь.
– Ничуть не смешно. Ты видишь, чтобы я смеялся?
– Я вижу бинты.
– В таком случае сообщаю, что мне отнюдь не весело. Мы огибаем то, что осталось от лагеря Кара-Мустафы. Справа в траншее стоят пленные турки и крестятся – что странно…
– Я слышу, как они молятся на славянском наречии. Это янычары, скорее всего – сербы. Как те, от которых ты меня спас.
– Слышишь, как кавалерийские сабли рубят им головы?
– Так вот что это за звуки!
– А чего бы, по-твоему, они молились? Янычар предают смерти польские гусары!
– За что?
– Слыхала про старые родственные размолвки? Вот так они выглядят. Какая-то давняя обида. Лет сто назад янычары чем-то огорчили поляков.
Кавалерийские полки пронеслись по останкам турецкого стана словно волны по простыне. Хоть сейчас не время было думать о простынях.
– О чём я говорил?
– Добавлял очередной пункт к нашему партнёрскому соглашению, словно какой-нибудь бродяга-крючкотвор.
– И ещё одно…
– Ещё?!
– Не называй меня бродягой. Сам я могу так себя называть – для смеху, чтобы оживить разговор, обаять даму и всё такое. Но ты не должна применять ко мне этот уничижительный эпитет. – Джек заметил, что потирает большой палец правой руки, куда палач когда-то приложил раскалённое клеймо в форме буквы V, оставив отметину, которая временами начинала чесаться. – Возвращаясь к тому, что я говорил, прежде чем ты так невежливо меня перебила: малейшая неприятность с твоей стороны, сестрёнка, и я брошу тебя в Париже.
– Ой, какой ужас! Только не это, жестокий человек!
– Ты наивна, как богатая барышня. Известно ли тебе, что всякую беспризорную женщину в Париже тут же арестует, острижёт, выпорет и прочее начальник полиции – всесильный ставленник короля Луя, обладающий неограниченной властью, жестокосердый гонитель нищих и бродяг?
– Ты же ничего не знаешь о бродягах, о высокородный господин.
– Лучше, но пока недостаточно хорошо.
– Где ты нахватался таких слов, как «уничижительный эпитет», «всесильный ставленник» и «жестокосердый гонитель»?
– В театре, глупая.
– Ты актёр?
– Актёр? Актёр? – Обещание попозже её выпороть вертелось у Джека на языке, однако он сдержался из опасения, что она снова выбьет его ответом из колеи. – Учись манерам, детка. Иногда вагабонды из христианского благодушия позволяют актёрам следовать за ними на почтительном расстоянии.
– Рассыпаюсь в извинениях.
– Ты закатываешь под бинтами глаза? Я насквозь вижу… Тише! К нам приближается офицер. Судя по гербу – неаполитанский граф и бастард по меньшей мере в трёх поколениях.
Поняв намек, Элиза, у которой, по счастью, был густой, чуть хрипловатый альт, принялась стонать.
– Мсье, мсье, – обратился к ней Джек, изображая французскую речь. – Знаю, седло давит на огромные чёрные вздутия, что появились у вас в паху после того, как вы вопреки моему совету переспали с теми двумя злополучными цыганками. Однако нам надо попасть к брадобрею-цирюльнику или, на худой конец, к цирюльнику-брадобрею, чтобы тот извлёк из вашей головы турецкое ядро, покуда вас опять не начал трясти озноб… – И так далее, пока неаполитанский граф не отъехал.
Последовала долгая пауза, во время которой мысли Джека витали вдалеке, а мысли Элизы, как выяснилось, нет.
– Джек, можно говорить без опаски?
– Для мужчины говорить с женщиной всегда небезопасно. Однако мы уже выехали из лагеря. Я более не наступаю на отрубленные руки. Дунай справа, Вена – за ним. Наёмники выстроились перед охраняемыми фургонами, дабы получить плату за сегодняшний день, – можно говорить более-менее без опаски.
– Погоди! А ты когда получишь свою плату?
– Перед боем нам выдали бренди и клочки бумаги с какими-то буквами, по которым (как уверял капитан) в конце дня выплатят серебро. Однако Джека Шафто не проведёшь. Я сразу продал свою бумажку жиду.
– Сколько ты за неё получил?
– Я отлично сторговался. Синица в руках стоит двух…
– Ты получил пятьдесят процентов?
– Неплохо, правда? Учти, мне достанется лишь половина выручки от страусовых перьев – из-за тебя.
– Ой, Джек, как я должна себя чувствовать, когда ты говоришь такие слова?
– Я что, слишком громко ору? Уши болят?
– Нет…
– Хочешь сесть поудобнее?
– Нет, нет, Джек. Речь не о телесных страданиях.
– Тогда как прикажешь тебя понимать?
– Когда ты говоришь: «Один косой взгляд, и я оставлю тебя среди поляков, которые выжигают беглым холопам клеймо на лбу» или «Погоди, пока начальник полиции короля Луи до тебя доберётся…»
– Ты нарочно выбираешь худшее, – возмутился Джек. – Я больше грозил оставить тебя в монастыре.
– Так ты признаёшь, что грозить клеймом более жестоко, нежели монастырём?
– Это очевидно. Но…
– А зачем вообще проявлять жесткость, Джек?
– Ловкий трюк. Надо будет запомнить. Так кто из нас крючкотвор?
– Если ты так беспокоишься, может, не стоило спасать меня от янычар?
– Что это вообще за разговор? В каком таком месте ты жила, где людей и впрямь волнуют чужие чувства? Ни один ли хрен, что там другой человек чувствует?
– У невольниц в гареме не так уж много занятий: коротать время за женскими рукоделиями; шитьём, вышиванием и вязанием тончайшего шёлкового белья, ажурного, как лёгкая паутина…
– Отставить!
– …и за беседами на разных языках (которые невозможны, если не следить самым внимательным образом за чувствами собеседниц) плести интриги и козни, торговаться на базаре…
– Этим ты уже хвасталась.
– …
– Ты что-то ещё собиралась упомянуть, девонька? Давай выкладывай.
– Только то, что я уже говорила, – при помощи изощрённейших знаний древнего Востока медленно доводить друг дружку до самозабвенных, потных, неистовых восторгов…
– Довольно!
– Ты сам попросил.
– Ты меня заставила – интригами и кознями!
– Боюсь, теперь это моя вторая натура.
– А какая у тебя первая? С виду ты типичная англичанка.
– Счастье, что тебя не слышит моя матушка. Она гордилась своим чисто йглмским происхождением.
– Короче, густопсовая дворняга.
– Ни капли английской крови, или кельтской, норвежской или чего ещё там в вас намешано.
– Сто процентов чего ещё, надо думать. И во сколько лет тебя похитили?
– В пять.
– Ты точно знаешь свой возраст, – уважительно произнёс Джек. – Из благородных, что ли?
– Матушка считает, что все йглмцы…
– Хватит. Я уже знаю про твою мать больше, чем про свою. Что ты помнишь о Йглме?
– Дверь нашего жилища, озарённую весёлым светом горящего гуано, обвешанную причудливой формы ломами и топориками, чтобы отец мог вырубить нас из-подо льда после июньских буранов, таких здоровых и бодрящих. Деревушка на круче, где простые селяне жгли безлунными ночами костры, направляя мореплавателей к безопасности… Джек, что это за звуки? В горле запершило.
– Костры жгут, чтобы заманить мореплавателей.
– Дабы обменяться с ними товарами?
– Дабы они вместе со всем добром разбились о Риф Цезаря, Горе Варяга, Рок Сарацина, Могилу Галеонов, Кладбище Французов, Молот Голландца или иные навигационные опасности, из-за которых о твоей родине идёт столь недобрая слава.
– А-а, – протянула Элиза мелодичным голосом, от которого у Джека едва не подогнулись колени. – Это проливает новый свет на некоторые другие наши обычаи.
– А именно?
– Выходить по ночам с большими длинными ножами, дабы избавить выброшенных на берег моряков от лишних мучений.
– По их просьбе, полагаю?
– И возвращаться с тюками или сундуками добра, полученными в благодарность за услугу. Да, Джек, твое объяснение куда правдоподобнее – как мило было со стороны добрейшей матушки оберегать мой детский слух от жестокой правды.
– Теперь ты понимаешь, почему английские короли долго терпели – вернее, поощряли, не исключено, что взятками, – корсарские набеги на берега Йглма?
– Это было во вторую неделю августа. Мы с матушкой шли по пляжу…
– Там есть пляжи?
– Мне он казался золотым – возможно, то была прибрежная топь. Перед нами ослепительно белел Снежный утёс.
– Как, летом?
– Не от снега. То был дар чаек, на котором держится процветание Йглма. У нас с матушкой были елке и сктл.
– Чего-чего?
– Первое – орудие для отбивания, рубки, соскребания и ворошения, состоящее из устричной раковины, привязанной к берцовой кости.
– Почему не к палке?
– Англичане вырубили все наши леса. Сктл – бадья или ведро. Мы были на полпути к утёсу, когда услышали некий ритмичный звук. Не привычное биение волн об острые скалы; он был быстрее, резче, гулче – бой дикарских африканских барабанов! Северных, не конголезских, но всё равно африканских, не свойственных нашей местности. В йглмской музыке ударные почти не используются…
– Трудно сделать барабан из крысиной шкуры…
– Мы повернулись к солнцу. В бухте – на смятом листе сусального золота – скользила тень, похожая на сколопендру; её бесчисленные ноги двигались взад-вперёд под барабанный бой…
– Исполинская сороконожка шла по воде?
– То была многовесельная галера берберийских корсаров. Мы бросились бежать, но грязь засасывала так, что у нас ещё несколько недель были сквщ.
– Сквщ?
– Синяки на пятках, подобные следу от поцелуя. Пираты спустили шлюпку и направили её по мелководью наперерез нам. Несколько человек – силуэты в тюрбанах, столь варварские и непривычные для моего юного взора – выпрыгнули и побежали за нами. Один угодил прямиком в зыбун.
– Так! Начинается то, что мы в Уоппинге зовём потехой!
– Только прирождённая йглмка могла бы отыскать проход в зыбучих песках. В мгновение он ушёл по шейку и забился, выкрикивая стихи из Корана.
– А твоя мать сказала: «Мы можем убежать, но христианский долг повелевает выручить бедного моряка; мы обязаны пожертвовать свободой, дабы спасти его жизнь», и вы остались.
– Нет, матушка сказала что-то вроде: «Есть шанс убежать, однако у чуреков мушкеты; я притворюсь, будто хочу помочь тому чернозадому, может, нам это зачтётся».
– Вот женщина!
– Она потребовала весло и протянула его увязшему моряку. Видя, что она не проваливается, другие отважились вылезти из лодки и вытащили товарища. Нас как-то странно обнюхал не говорящий по-английски офицер, всем своим видом показывая, что ему ужасно неловко. Затем нас посадили в лодку и доставили на галеру, а с неё – на сорокапушечный корсарский галеон. Не какую-нибудь развалюху-барку, а настоящий линейный корабль, отбитый, купленный или взятый в аренду у какого-то европейского военного флота.
– И над твоей матерью грубо надругались похотливые магометане.
– Нет. Этих людей, судя по всему, в женщинах влекло лишь то, что объединяет нас с мужчинами.
– Неужто брови?
– Нет, нет!
– Так ногти? Потому что…
– Прекрати!
– Но человеколюбие, которое проявила твоя мать к бедному моряку, не осталось без награды? В минуту нечаянной опасности он как-то её спас, верно?
– Он через два дня умер от тухлой рыбы, и его выбросили за борт.
– Тухлой рыбы? На корабле? В океане? Мне казалось, мусульмане очень серьёзно относятся к провианту.
– Он её не ел, просто коснулся, когда готовил.
– Какого черта…
– Не спрашивай меня, – сказала Элиза, – спрашивай странного господина, принудившего мою матушку утолять его извращённое сластолюбие.
– Ты вроде бы сказала…
– Ты спросил, надругались ли над ней магометане. Этот господин не был мусульманином. Или евреем. Или ещё кем из тех, кто практикует обрезание.
– Э…
– Мне остановиться и нарисовать картинку?
– Нет. Так кто он был?
– Не знаю. Он никогда не покидал свою каюту на корме корабля, как если бы страшился солнечного света или хотя бы загара. Когда матушку туда привели, высокие окна были завешены тяжёлым бархатом, темно-зеленым, словно кожица авокадо – плода, произрастающего в Новой Испании. Не успела она опомниться, как её припёрли спиной к ковру…
– Ты хотела сказать «бросили на ковёр».
– Нет. Ибо стены и даже потолок каюты были убраны ковром – шерстяным, тончайшей ручной работы, с самым густым и роскошным ворсом (по крайней мере так показалось моей матушке, которая до того ковров никогда не видела) и золотистым, словно спелая нива…
– По твоим словам, там было темно.
– С этих свиданий она возвращалась вся в ворсе. И даже в темноте чувствовала спиной затейливый узор, вытканный искусными ремесленниками.
– Пока вроде всё не так плохо – если сравнивать с тем, что обычно ждёт женщину на корабле корсаров.
– Я ещё не упомянула смрад.
– Мир вообще смердит, девонька. Лучше зажать нос и привыкать помаленьку.
– Ты не узнаешь, что такое смрад, пока…
– Извини меня. Ты бывала в Ньюгейтской тюрьме? В Париже на исходе лета? В Страсбурге после чумы?
– Подумай о рыбе.
– Теперь ты снова о ней.
– Господин ел исключительно тухлую рыбу – протухшую некоторое время назад.
– Всё. Довольно. Хватит меня дурачить. – Джек заткнул пальцами уши и спел несколько весёлых мадригалов, состоящий по большей части из «фа-ля-ля».
Минуло, быть может, несколько дней – дороги на западе длинные. Однако со временем Элиза возобновила рассказ:
– Берберийские пираты дивились ничуть не меньше твоего, Джек. Впрочем, судя по всему, господин обладал неограниченной властью и мог добиться, чтобы все его желания исполнялись. Каждый день кого-нибудь из моряков за провинность отправляли готовить тухлую рыбу. Несчастный падал на колени и молил лучше выпороть его или протащить под килем. Однако всякий раз кого-то одного избирали и отправляли за борт по верёвочной лестнице…
– Это ещё зачем?
– Рыба тухла в открытой лодке, которую тянули за кораблём на длинном-предлинном буксирном тросе. Раз в день лодку подтягивали к борту, и несчастный под дулами пистолетов спускался в неё, зажав в зубах листок с рецептом блюда, которое заказал господин. Матросы, задыхаясь, травили буксир, и повар приступал к готовке на маленькой жаровне. Закончив, он махал флагом с костями и черепом. Его подтягивали к корме, из каюты спускали верёвку, и он привязывал к ней корзину с приготовленной трапезой. Позже господин звонил в колокольчик, и юнгу били палками по пяткам, пока тот не соглашался забрать посуду и выбросить её за борт.
– Ясно. В каюте, значит, стояла вонь.
– Господин пытался заглушить её пряностями и восточными благовониями. Всюду стояли искусно изготовленные деревья с листочками, пропитанными редкими духами. Фимиам курился над золотыми решетками восточных жаровен, в хрустальных фиалах плескались благоуханные настои, окрашенные лепестками тропических цветов, а смоченные в них тампоны распространяли ароматы по воздуху. И всё, разумеется, тщетно, потому что…
– В каюте стояла вонь.
– Да. Разумеется, мы с матушкой почувствовали её примерно за милю, когда нас везли на галере, но объяснили тогда варварским обычаем корсаров и мужским бытом. Мы дважды видели, как готовят еду, однако ничего не поняли. На второй раз повар – тот самый моряк, которого спасла моя матушка, – не помахал Весёлым Роджером, а как будто заснул в лодке. Чтобы его разбудить, принялись дудеть в трубы и палить из пушек… всё тщетно. Наконец его втащили на палубу, и корабельный врач, дыша через повязку, смоченную цитрусовым маслом, миррой, мятой, бергамотом, опием, розовой водой, шафраном и анисом, объявил, что несчастный мёртв. Он порезал руку, разделывая недельной давности каракатицу, и трупный яд, попав в кровь, убил его, как стрела из арбалета промеж глаз.
– Ты описываешь каюту господина с подозрительной полнотой и дотошностью.
– О, меня тоже туда водили. После того, как матушка не выдержала проверки на вонь, господин пришёл в ярость, и в качестве жертвы ему предложили меня. Однако и я его не удовлетворила, поскольку, по малолетству, не выделяла тех женских гуморов, которые…
– Всё, замолчи. Моя жизнь с тех пор, как я подошёл к Вене, превратилась в балаган уродов на Варфломеевской ярмарке.
Прошёл час или, может быть, два.
– Так я должен поверить, что тебя и твою дражайшую матушку похитили средь Йглмских топей исключительно в надежде, что матушка пройдет проверку на вонь?
– Корсары думали, что пройдёт, но офицер, который её обнюхивал, ошибся – его обоняние…
– …отшибли миазмы прибрежных топей и залежей гуано. Господи, ничего хуже мне слышать не доводилось – а я-то боялся напугать тебя своей историей. – Джек замахал руками встречному монаху и крикнул: – Эй, в какой стороне Массачусетс? Я становлюсь пуританином.
– Позже во время плавания господин раз или два всё-таки попользовался моей бедной матушкой, но лишь за отсутствием иного выбора, ибо мы не проходили мимо отдалённых поселений, где можно похитить женщин.
– Ладно, давай начистоту – что он делал в своей убранной коврами каюте?
Тут на Элизу напала несвойственная ей робость. Они были уже в нескольких днях пути от Вены. Девушка сняла окровавленный офицерский камзол и сидела теперь в одеяле поверх палатки, в которой Джек впервые её увидел. Время от времени Элиза предлагала уступить ему место в седле и пойти пешком, но она была босая, а Джек не хотел мешкать. Голова Элизы, впрочем, выступала из куля, и Джек мог бы, обернувшись, сколько угодно её разглядывать. Обычно он этого не делал, понимая, что не следует всматриваться в плавную симметрию её лица, идеально ровные зубы и ловить оттенки пресловутых чувств, быстрых и завораживающих, как огонь. Однако сейчас Джек обернулся: Элиза замолчала так резко, что он подумал, уж не выбило ли её из седла шальное ядро. Она никуда не делась, просто смотрела на идущих впереди путниц: четырёх монахинь.
Вскоре они обогнали монашенок и оставили их позади.
– Можешь говорить, – сказал Джек, однако Элиза, стиснув зубы, смотрела вдаль.
Четверть часа спустя они миновали сам монастырь, а ещё через четверть часа Элиза как ни в чем не бывало принялась подробно расписывать, что происходило за занавесями цвета авокадо на ковре золотом, как спелая нива. Описывались довольно чудные вещи – из индийских книг, как подозревал Джек.
В целом рассказы Элизы странным образом достигали кульминационной точки на подъезде к монастырю или городу. Джек услышал всё, что хотел, и даже больше – сальная история, излагаемая в таких подробностях, стала однообразной, и с какого-то момента ему начало казаться, что цель повествования – внушить чувство глубочайшей вины и отвращения к себе любому слушателю-мужчине.
Припоминая последние несколько дней их общего странствия, Джек заметил, что в чистом поле или в лесу Элиза по большей части молчала. Однако стоило им заметить селение или монастырь (а последними этот католический край кишел, как блохами), она начинала говорить, и рассказ принимал крайне интересный оборот как раз у городских ворот или дверей обители. Здесь Элиза замолкала и не раскрывала рта, пока город или монастырь не оставались далеко позади.
– Следующая остановка: Берберийский берег. Поскольку мы не угодили господину, то попали в общий фонд европейских невольников, который насчитывает десятки тысяч человек.
– Чёрт, я понятия не имел!
– Вся Европа глуха к их участи! – воскликнула Элиза, и Джек с опозданием осознал, что наступил на больную мозоль. Слова хлынули стремительным потоком. Если бы только её голова была по-прежнему замотана: дернуть посильнее, затянуть узлом, и его мучения позади. Вместо этого, отпустив поводья на всю длину, Джек смог буксировать благородного жеребца, которого нарёк (или перенарёк) Турком, на значительном отдалении, как корабль в Элизиной сказочке – лодку с протухшей рыбой. Тем не менее до его слуха то и дело долетали отрывки страстного монолога. Джек узнал, что матушку продали в гарем оттоманского военачальника в алжирской касбе, и та все своё неограниченное свободное время посвятила созданию Общества британских невольников, которое имеет теперь отделения в Марокко, Триполи, Бизерте и Феце, встречается раз в две недели (исключая Рамадан), а его устав занимает сотни страниц, причём Элизе надлежало переписывать их от руки на краденой оттоманской бумаге после учреждения каждого нового филиала.
Путники приближались к Линцу. Монастыри, богатые усадьбы и посёлки встречались теперь всё чаше. В середине гневной проповеди об участи белых невольников в Северной Африке Джек (просто из желания проверить, что будет) замедлил шаг перед воротами особо мрачной готической обители. Оттуда доносилось заунывное пение монахинь. Внезапно Элиза резко сменила тему.
– Начиная фразу, – заметил Джек, – ты рассказывала о процедуре внесения поправок в устав Общества британских невольников, затем плавно переключилась на то, как целый корабль индийских танцовщиц сел на мель рядом с замком мальтийских рыцарей. Уж не боишься ли ты, что я брошу тебя здесь или продам какому-нибудь крестьянину?
– Что тебе до моих чувств?
– А ты не думаешь, что в монастыре тебе было бы лучше?
Судя по всему, Элиза прежде об этом не думала, но сейчас задумалась. Личико её наполнилось самым очаровательным испугом и обратилось к воротам обители.
– О, я свои обещания выполню. Проболтавшись столько лет на ногах у висельников, я научился ценить честное слово. – Джек на мгновение замолчал, перебарывая смешок. – Да, преимуществ в путешествии с Джеком Куцым Хером много: никто надо мной не властен. У меня есть ботфорты, сабля, топор и конь. Я не могу покуситься на твою честь. Мне ведомы тайные тропы контрабандистов. Я знаю арго и язык жестов, на котором общаются вагабонды, составляющие (если позволено выразиться поэтически) тайную сеть, что передаёт информацию по всему миру и действует безотказно, даже если какие-то части её повреждены. Благодаря ей я знаю, через какие страны можно идти без опаски, а в каких жестоко преследуют бродяг. Тебе достался не худший спутник.
– Так почему же ты говоришь, что мне было бы лучше здесь? – Элиза кивнула на монастырь, тянущийся к дороге готическими флигелями, словно жук – жвалами.
– Некоторые сказали бы, что я должен был предупредить раньше: ты пустилась в путь с человеком, которого в большинстве стран могут схватить и повесить без разбирательства.
– О-о-о! Ты ужасный преступник?
– Лишь отчасти – но не поэтому.
– Так почему же?
– Я принадлежу к определенному типу – дьяволов бедняк.
– Ой.
– Стыдно признаваться, однако в опьянении от боя и бренди я показал тебе другой мой секрет и не думаю, что могу упасть в твоих глазах ещё ниже.
– Что такое дьяволов бедняк? Ты сатанист?
– Если бы! Нет, это английское выражение. Есть два вида бедняков – Божьи и дьяволовы. Божьим беднякам – вдовам, сиротам и бежавшим из плена смазливым белым невольницам – можно и нужно помогать. Чертовым беднякам помогать бесполезно – только деньгам перевод. Разницу между этими двумя категориями признают все цивилизованные страны.
– Думаешь, тебя повесят прямо здесь?
Они остановились на холме над поймой Дуная. Внизу лежал Линц. После ухода войск он сжался раз в десять, до своих обычных размеров: на земле остался шрам вроде розовой кожицы на месте отпавшего струпа.
– Сейчас тут должно быть более или менее ничего – много солдат возвращается через этот край. Всех не перевешаешь – верёвки в Австрии не хватит. Я насчитал полдюжины висельников на деревьях у городских ворот и ещё столько же голов на стенах – умеренно низкое количество для города такого размера.
– Тогда на рынок, – объявила Элиза, сверкая глазами.
– Ага. Въезжаем в город, находим улицу торговцев страусовыми перьями и идём от лавки к лавке, выбирая, кто больше даст?
Элиза сникла.
– В том-то и беда с редким товаром, – сказал Джек.
– И что ты думаешь делать?
– О, любой товар можно продать. В каждом городе есть улица, где купят что угодно. Мое дело – знать эти улицы.
– Джек, какую цену даст скупщик краденого? Мы очень сильно прогадаем.
– Зато у нас будет в карманах серебро, девонька.
– Может, потому ты и дьяволов бедняк, что, заполучив ценную вещь, пробираешься в город, как человек, которого ждёт наказание, и идешь к последнему барыге, который работает даже не на самого перекупщика, а на его посредника.
– Заметь, я жив, свободен, при ботфортах, сберёг почти все части тела…
– И приобрёл французскую хворь, которая сведёт тебя с ума, а затем и в могилу за несколько лет.
– Это больше, чем я прожил бы в таком городе, выдавая себя за купца.
– Я клоню к другому – ты сам сказал, что наследство для сыновей надо скопить сейчас.