Страница:
Роберт Льюис Стивенсон
Провидение и гитара
ГЛАВА I
Месье Леон Бертелини всегда заботился о своей внешности и старательно согласовывал с ней осанку, манеры, речь, да и душевное его настроение чаще всего гармонировало с костюмами, которые он надевал в тот или иной час дня. Даже в домашней обстановке он являл собой подобие то испанского идальго, то театрального бандита, и часто от него положительно веяло Рембрандтом.
Между тем он был человеком маленького роста, с несомненной склонностью к полноте и добродушнейшим лицом, почти всегда отражавшим великолепное расположение духа. Выделялись лишь его чрезвычайно выразительные темные глаза, в которых светились веселый характер, неугомонный дух и вообще вся его подвижная натура.
Явись он перед вами в соответственном костюме, и вы могли бы его принять за что-то среднее между говорливым брадобреем, содержателем гостиницы и любезнейшим аптекарем. Но стоило ему облачиться в любимый костюм: затейливо обвязать шею беленьким платочком, взамен или в отрицание галстука; надеть бархатную, дерзостно вызывающего вида куртку, за которой следовало что-то вроде театрального трико; на ноги — башмаки из материи, еще более тонкой, чем на сцене у персонажей Мольера (в любую погоду), да еще лихо накрыть голову мягкой шляпой, огромные поля которой то скрывали, то обнаруживали свесившуюся над его бровью прядь густых кудрей, точно у богов Олимпа, — и вы тотчас, при первом же взгляде, должны были понять и признать, что перед вами «избранная натура» — великий человек.
Надевая пальто, Бертелини, разумеется, презирал употребление рукавов. Пристегнув его одной пуговицей на плечах и откинув назад наподобие театрального плаща, он ходил с поступью и манерами графа Альмавивы.
Я придерживаюсь того мнения, что господину Бертелини было уже около сорока лет, но сердцем он оставался совсем юным. Как дитя любовался он своим щегольским видом и вообще жизненный путь пробегал с беспечностью ребенка, постоянно играя какую-нибудь роль со всеми радостями ее переживаний. Жизнь не даровала Леону Бертелини и малой доли богатства или эффектной внешности графа Альмавивы, но это нисколько не мешало ему всецело проникаться настроениями испанского гранда и то и дело играть в него.
Я видел его в минуты подобного самовнушения. Он так сживался со своей ролью, вкладывал в нее столько теплоты, естественности, заразительной веселости, что впечатление получалось поразительное.
Тогда я и уверовал в эту позу «великого человека».
Но действительная жизнь — увы! — строится не на таком зыбком фундаменте. Нельзя прожить век одной альмавивщиной, и «великий человек», провалившись в разных театрах, вынужден был спуститься с заветной артистической вышины. Пришлось зарабатывать себе хлеб насущный игрой на гитаре и пением комических куплетов и романсов, по десятку и более каждый вечер. Вдобавок во время турне в провинции после собственных концертов ему приходилось устраивать «беспроигрышные» лотереи…
Была и мадам Бертелини — верная подруга мужа и единственная соучастница его скромной артистической деятельности. По-видимому, на лестнице разумных существ она занимала более высокое место, чем ее муж, и это придавало ей естественное выражение собственного достоинства, сменявшееся порой несколько меланхолическим выражением. Этот вид придавал ее вообще красивым чертам особого рода привлекательность и несомненно шел к ней, но совершенно не гармонировал с жизнерадостным, то и дело приподнятым до небес, почти мальчишеским задором ее супруга.
Он же все парил в небесах, точно сокол при свежем ветерке, высоко и далеко от волнений и зла грешной земли. Суровые бури нередко омрачали его небосклон, но на него не действовали ни угрюмые туманы, ни угнетающая атмосфера. Он не знал, что такое слезливый упадок сил. На злую напасть, на горькую, незаслуженную обиду он отвечал эффектным ударом кулака по столу или гордой позой, подсмотренной у Меленга или Фредерика, — и этого было достаточно, чтобы развеять минутный гнев или «отомстить» нечестивому обидчику. Пусть хотя бы небо валилось, но если при этом Леону Бертелини досталась «хорошая» роль, он больше ничего бы не потребовал и остался бы совершенно доволен.
Если не сами поступки, то дух их, вся атмосфера, в которой витал Леон Бертелини, увлекали и его жену. Они давно и горячо любили друг друга. По природным склонностям супруги Бертелини, казалось бы, должны были очень скоро разойтись; между тем они продолжали жизненный путь вместе, рука об руку, поддерживая и утешая друг друга.
Между тем он был человеком маленького роста, с несомненной склонностью к полноте и добродушнейшим лицом, почти всегда отражавшим великолепное расположение духа. Выделялись лишь его чрезвычайно выразительные темные глаза, в которых светились веселый характер, неугомонный дух и вообще вся его подвижная натура.
Явись он перед вами в соответственном костюме, и вы могли бы его принять за что-то среднее между говорливым брадобреем, содержателем гостиницы и любезнейшим аптекарем. Но стоило ему облачиться в любимый костюм: затейливо обвязать шею беленьким платочком, взамен или в отрицание галстука; надеть бархатную, дерзостно вызывающего вида куртку, за которой следовало что-то вроде театрального трико; на ноги — башмаки из материи, еще более тонкой, чем на сцене у персонажей Мольера (в любую погоду), да еще лихо накрыть голову мягкой шляпой, огромные поля которой то скрывали, то обнаруживали свесившуюся над его бровью прядь густых кудрей, точно у богов Олимпа, — и вы тотчас, при первом же взгляде, должны были понять и признать, что перед вами «избранная натура» — великий человек.
Надевая пальто, Бертелини, разумеется, презирал употребление рукавов. Пристегнув его одной пуговицей на плечах и откинув назад наподобие театрального плаща, он ходил с поступью и манерами графа Альмавивы.
Я придерживаюсь того мнения, что господину Бертелини было уже около сорока лет, но сердцем он оставался совсем юным. Как дитя любовался он своим щегольским видом и вообще жизненный путь пробегал с беспечностью ребенка, постоянно играя какую-нибудь роль со всеми радостями ее переживаний. Жизнь не даровала Леону Бертелини и малой доли богатства или эффектной внешности графа Альмавивы, но это нисколько не мешало ему всецело проникаться настроениями испанского гранда и то и дело играть в него.
Я видел его в минуты подобного самовнушения. Он так сживался со своей ролью, вкладывал в нее столько теплоты, естественности, заразительной веселости, что впечатление получалось поразительное.
Тогда я и уверовал в эту позу «великого человека».
Но действительная жизнь — увы! — строится не на таком зыбком фундаменте. Нельзя прожить век одной альмавивщиной, и «великий человек», провалившись в разных театрах, вынужден был спуститься с заветной артистической вышины. Пришлось зарабатывать себе хлеб насущный игрой на гитаре и пением комических куплетов и романсов, по десятку и более каждый вечер. Вдобавок во время турне в провинции после собственных концертов ему приходилось устраивать «беспроигрышные» лотереи…
Была и мадам Бертелини — верная подруга мужа и единственная соучастница его скромной артистической деятельности. По-видимому, на лестнице разумных существ она занимала более высокое место, чем ее муж, и это придавало ей естественное выражение собственного достоинства, сменявшееся порой несколько меланхолическим выражением. Этот вид придавал ее вообще красивым чертам особого рода привлекательность и несомненно шел к ней, но совершенно не гармонировал с жизнерадостным, то и дело приподнятым до небес, почти мальчишеским задором ее супруга.
Он же все парил в небесах, точно сокол при свежем ветерке, высоко и далеко от волнений и зла грешной земли. Суровые бури нередко омрачали его небосклон, но на него не действовали ни угрюмые туманы, ни угнетающая атмосфера. Он не знал, что такое слезливый упадок сил. На злую напасть, на горькую, незаслуженную обиду он отвечал эффектным ударом кулака по столу или гордой позой, подсмотренной у Меленга или Фредерика, — и этого было достаточно, чтобы развеять минутный гнев или «отомстить» нечестивому обидчику. Пусть хотя бы небо валилось, но если при этом Леону Бертелини досталась «хорошая» роль, он больше ничего бы не потребовал и остался бы совершенно доволен.
Если не сами поступки, то дух их, вся атмосфера, в которой витал Леон Бертелини, увлекали и его жену. Они давно и горячо любили друг друга. По природным склонностям супруги Бертелини, казалось бы, должны были очень скоро разойтись; между тем они продолжали жизненный путь вместе, рука об руку, поддерживая и утешая друг друга.
ГЛАВА II
Однажды чета Бертелини прибыла на гастроли в крохотный городок Кастель-ле-Гаши. Пассажиров и их багаж — два чемоданчика и гитара в затасканном и засаленном от времени футляре — забрал с железнодорожной станции омнибус и отвез на узенькую улицу к мрачному зданию старинного вида, вроде монастыря, с такими толстыми стенами, что стоило запереть ворота и можно было бы выдержать продолжительную средневековую осаду. Это была гостиница «Черная голова». Путешественников при входе поразил запах, несшийся от внутренних покоев, — странная смесь испарений от соломы, шоколада и старых женских одежд.
Бертелини даже приостановился на пороге. Его охватило какое-то тягостное предчувствие. Ему показалось, что он и раньше входил в такую же гостиницу, от которой пахло так же скверно, и приняли его там не очень любезно.
Хозяин в широкой шляпе — Бертелини увидел трагический тон в ней и ее обладателе — встал со стула, над которым висела огромная связка ключей его комнатных и ящичных владений, и, обнажив голову, выступил навстречу приезжим с самой широкой медовой улыбкой, почтительно держа «трагическую» шляпу обеими руками.
— Милостивый государь, имею честь кланяться! Позвольте вас спросить, какую плату вы берете с артистов за комнату и ужин? — произнес Бертелини тоном довольно торжественным, но вполне вежливым и даже с маленькой заискивающей ноткой.
— «С артистов»?! — повторил хозяин, и с лица его мгновенно сбежала приветственная улыбка. — С артистов, — прибавил он уже совсем грубо, — четыре франка в сутки! — И повернулся к Бертелини спиной.
Приезжие оказались слишком незначительными.
Во французских провинциальных гостиницах скидкой обычно пользуются и артисты и коммивояжеры, но отношение к этим двум категориям лиц совершенно различное. Коммивояжеры — желанные гости. Они могут требовать что угодно, даже заклания жирного тельца, и все в гостинице к их услугам. Артистов же, хотя бы они обладали наружностью и манерами графа Альмавивы или по богатству костюма производили такое же впечатление, как царь Соломон в пышных одеждах во время его наивысшей славы, встречают чуть ли не как собак и прислуживают им с той же бесцеремонной небрежностью и нахальным невниманием, как случайно заехавшей, одинокой и робкой женщине.
Как ни привык Бертелини к трениям своей профессии, его неприятно покоробили манеры хозяина.
— Эльвира! — шепнул он жене. — Запомни мои слова о Кастель-ле-Гаши: трагическое безумие!
— Подожди. Посмотрим, что можно покушать, — ответила Эльвира.
— Мы ничего здесь не съедим, — возразил Бертелини. — Нас здесь угостят обидами, а не обедом. Эльвира, ты знаешь, какой у меня дар предвидения: это место проклято! Хозяин отеля груб, как скотина. Полицейское начальство здесь, конечно, в том же роде. Концерт не даст сбора. Ты простудишь себе горло. Глупо, страшно глупо было с нашей стороны ехать в этот Кастель-ле-Гаши. Пропащая поездка! Это будет второй Седан!
Седан был городом, ненавистным обоим Бертелини не только из-за их патриотических чувств (оба Бертелини были чистейшими французами), но еще и оттого, что в нем они пережили самый неприятный эпизод своей артистической жизни: им пришлось целых три недели просидеть в одной гостинице в качестве залога уплаты своего собственного счета, и если бы не совершенно случайный, прямо изумительный поворот фортуны, они и поныне, быть может, сидели бы там в плену.
Напоминание про дни в Седане производило на чету Бертелини впечатление неожиданного громового удара или первого содрогания почвы при землетрясении.
Граф Альмавива с отчаянием глубоко нахлобучил шляпу; вздрогнула даже Эльвира, словно перед ней мелькнул зловещий призрак.
— Закажем все-таки завтрак, — промолвила она с чисто женским тактом.
Полицейское начальство города Кастель-ле-Гаши олицетворялось в дородном, краснолицем, прыщеватом и вдобавок вечно потном комиссаре. Подобно множеству представителей его профессии он был больше полицейским, чем человеком; более проникнут чванством, чем сознанием законности и служебного долга. Беспричинно оскорбляя обывателя, он всерьез был уверен, что этим угождает правительству. Одним словом, это была грубая скотина не только по отсутствию образования и человеческого достоинства, но и по убеждению, что именно таким должен быть образцовый полицейский. Его «канцелярия» представляла собой темную дыру, откуда до слуха прохожих то и дело доносились не слова закона, а грубые выкрики полицейского «усмотрения».
Шесть раз в течение дня Бертелини отправлялся в эту канцелярию за получением полицейского разрешения на концерт, шесть раз находил ее пустой, шесть раз дожидался там комиссара, шесть раз уходил, не дождавшись его. Многие горожане сразу его приметили, и скоро Бертелини стал в городке известной личностью — на него прямо указывали, как на господина, «который ищет комиссара». Немедленно образовался отряд добровольцев: уличные мальчишки с восторгом «искали комиссара» вместе с артистом, то следуя за ним по пятам, то шумно опережая его.
Трудно было при таких условиях сохранять непринужденно-гордую осанку Альмавивы и играть его роль! Бертелини менял и позы, и жесты, давал своей огромной шляпе самые разнообразные наклоны, останавливался и с особым шиком крутил папиросы, затем быстро шагал вперед, но все это начинало приедаться и актеру, и зрителям. К счастью, когда Бертелини уже в тринадцатый раз переходил через базарную площадь, ему указали на комиссара, который стоял около базарных весов в расстегнутом сюртуке и с заложенными за спину руками. Он наблюдал за взвешиванием сливочного масла. Бертелини быстро проложил себе дорогу через базарные чаны и стойки и подошел к должностному лицу с поклоном, который по изяществу должен был бы считаться верхом совершенства в актерском искусстве.
— Кажется, я имею честь видеть господина комиссара полиции? — спросил Бертелини.
Такое «благородное» обращение произвело на комиссара большое впечатление, и он даже превзошел Леона Бертелини, если не изяществом, то глубиной ответного поклона.
— Это я самый и есть! — ответил он, стараясь придать багровому лицу посильное выражение любезности.
— Милостивый государь, — продолжал странствующий певец, — я артист. Простите, что по личному делу я позволяю себе беспокоить вас во время исполнения служебных обязанностей. Сегодня вечером я намерен дать концерт — маленькое музыкальное развлечение в зале кафе «Торжества плуга» — вы позволите представить вам эту программку? — и явился к вам за требуемым по закону разрешением.
При слове «артист» комиссар тотчас надел снятое им при поклоне кепи и принял вид человека, который, сообразив, что его снисходительность зашла слишком далеко, вдруг вспоминает свое положение в обществе и обязанности службы.
— Я занят! Я должен следить за взвешиванием масла! Проходите! — произнес он, придав голосу надлежащую начальственную сухость.
«Проклятый полицейский! » — подумал Леон. — Но позвольте, господин комиссар, — продолжил он вслух, — я уже шесть раз был у вас.
— Представьте вашу бумагу в канцелярию, — перебил полицейский. — Через час или два я посмотрю, в чем дело. А теперь уходите! Я занят!
«Глядишь на масло! — подумал Бертелини. — О, Франция! И для этого ты сделала девяносто третий год! » 1
Леон принялся за хлопоты по устройству концерта. Скоро в столовых всех гостиниц и харчевен были положены программы вечера. В конце общего зала «Торжества плуга» появились подмостки. Бертелини снова отправился к комиссару, и того снова не оказалось в полицейском участке.
«Этот комиссар настоящая госпожа Бенуатон, — подумал Бертелини. — Проклятый полицейский! »
Он уже направился назад, как в дверях очутился лицом к лицу с комиссаром.
— Вот, — сказал Леон, — мои документы. Не будете ли столь любезны их проверить? ..
Но комиссар хотел есть и шел обедать.
— Не надо, не надо! Я занят! Давайте свой концерт, — буркнул он и поспешил домой.
— Проклятый полицейский! — воскликнул Леон.
Бертелини даже приостановился на пороге. Его охватило какое-то тягостное предчувствие. Ему показалось, что он и раньше входил в такую же гостиницу, от которой пахло так же скверно, и приняли его там не очень любезно.
Хозяин в широкой шляпе — Бертелини увидел трагический тон в ней и ее обладателе — встал со стула, над которым висела огромная связка ключей его комнатных и ящичных владений, и, обнажив голову, выступил навстречу приезжим с самой широкой медовой улыбкой, почтительно держа «трагическую» шляпу обеими руками.
— Милостивый государь, имею честь кланяться! Позвольте вас спросить, какую плату вы берете с артистов за комнату и ужин? — произнес Бертелини тоном довольно торжественным, но вполне вежливым и даже с маленькой заискивающей ноткой.
— «С артистов»?! — повторил хозяин, и с лица его мгновенно сбежала приветственная улыбка. — С артистов, — прибавил он уже совсем грубо, — четыре франка в сутки! — И повернулся к Бертелини спиной.
Приезжие оказались слишком незначительными.
Во французских провинциальных гостиницах скидкой обычно пользуются и артисты и коммивояжеры, но отношение к этим двум категориям лиц совершенно различное. Коммивояжеры — желанные гости. Они могут требовать что угодно, даже заклания жирного тельца, и все в гостинице к их услугам. Артистов же, хотя бы они обладали наружностью и манерами графа Альмавивы или по богатству костюма производили такое же впечатление, как царь Соломон в пышных одеждах во время его наивысшей славы, встречают чуть ли не как собак и прислуживают им с той же бесцеремонной небрежностью и нахальным невниманием, как случайно заехавшей, одинокой и робкой женщине.
Как ни привык Бертелини к трениям своей профессии, его неприятно покоробили манеры хозяина.
— Эльвира! — шепнул он жене. — Запомни мои слова о Кастель-ле-Гаши: трагическое безумие!
— Подожди. Посмотрим, что можно покушать, — ответила Эльвира.
— Мы ничего здесь не съедим, — возразил Бертелини. — Нас здесь угостят обидами, а не обедом. Эльвира, ты знаешь, какой у меня дар предвидения: это место проклято! Хозяин отеля груб, как скотина. Полицейское начальство здесь, конечно, в том же роде. Концерт не даст сбора. Ты простудишь себе горло. Глупо, страшно глупо было с нашей стороны ехать в этот Кастель-ле-Гаши. Пропащая поездка! Это будет второй Седан!
Седан был городом, ненавистным обоим Бертелини не только из-за их патриотических чувств (оба Бертелини были чистейшими французами), но еще и оттого, что в нем они пережили самый неприятный эпизод своей артистической жизни: им пришлось целых три недели просидеть в одной гостинице в качестве залога уплаты своего собственного счета, и если бы не совершенно случайный, прямо изумительный поворот фортуны, они и поныне, быть может, сидели бы там в плену.
Напоминание про дни в Седане производило на чету Бертелини впечатление неожиданного громового удара или первого содрогания почвы при землетрясении.
Граф Альмавива с отчаянием глубоко нахлобучил шляпу; вздрогнула даже Эльвира, словно перед ней мелькнул зловещий призрак.
— Закажем все-таки завтрак, — промолвила она с чисто женским тактом.
Полицейское начальство города Кастель-ле-Гаши олицетворялось в дородном, краснолицем, прыщеватом и вдобавок вечно потном комиссаре. Подобно множеству представителей его профессии он был больше полицейским, чем человеком; более проникнут чванством, чем сознанием законности и служебного долга. Беспричинно оскорбляя обывателя, он всерьез был уверен, что этим угождает правительству. Одним словом, это была грубая скотина не только по отсутствию образования и человеческого достоинства, но и по убеждению, что именно таким должен быть образцовый полицейский. Его «канцелярия» представляла собой темную дыру, откуда до слуха прохожих то и дело доносились не слова закона, а грубые выкрики полицейского «усмотрения».
Шесть раз в течение дня Бертелини отправлялся в эту канцелярию за получением полицейского разрешения на концерт, шесть раз находил ее пустой, шесть раз дожидался там комиссара, шесть раз уходил, не дождавшись его. Многие горожане сразу его приметили, и скоро Бертелини стал в городке известной личностью — на него прямо указывали, как на господина, «который ищет комиссара». Немедленно образовался отряд добровольцев: уличные мальчишки с восторгом «искали комиссара» вместе с артистом, то следуя за ним по пятам, то шумно опережая его.
Трудно было при таких условиях сохранять непринужденно-гордую осанку Альмавивы и играть его роль! Бертелини менял и позы, и жесты, давал своей огромной шляпе самые разнообразные наклоны, останавливался и с особым шиком крутил папиросы, затем быстро шагал вперед, но все это начинало приедаться и актеру, и зрителям. К счастью, когда Бертелини уже в тринадцатый раз переходил через базарную площадь, ему указали на комиссара, который стоял около базарных весов в расстегнутом сюртуке и с заложенными за спину руками. Он наблюдал за взвешиванием сливочного масла. Бертелини быстро проложил себе дорогу через базарные чаны и стойки и подошел к должностному лицу с поклоном, который по изяществу должен был бы считаться верхом совершенства в актерском искусстве.
— Кажется, я имею честь видеть господина комиссара полиции? — спросил Бертелини.
Такое «благородное» обращение произвело на комиссара большое впечатление, и он даже превзошел Леона Бертелини, если не изяществом, то глубиной ответного поклона.
— Это я самый и есть! — ответил он, стараясь придать багровому лицу посильное выражение любезности.
— Милостивый государь, — продолжал странствующий певец, — я артист. Простите, что по личному делу я позволяю себе беспокоить вас во время исполнения служебных обязанностей. Сегодня вечером я намерен дать концерт — маленькое музыкальное развлечение в зале кафе «Торжества плуга» — вы позволите представить вам эту программку? — и явился к вам за требуемым по закону разрешением.
При слове «артист» комиссар тотчас надел снятое им при поклоне кепи и принял вид человека, который, сообразив, что его снисходительность зашла слишком далеко, вдруг вспоминает свое положение в обществе и обязанности службы.
— Я занят! Я должен следить за взвешиванием масла! Проходите! — произнес он, придав голосу надлежащую начальственную сухость.
«Проклятый полицейский! » — подумал Леон. — Но позвольте, господин комиссар, — продолжил он вслух, — я уже шесть раз был у вас.
— Представьте вашу бумагу в канцелярию, — перебил полицейский. — Через час или два я посмотрю, в чем дело. А теперь уходите! Я занят!
«Глядишь на масло! — подумал Бертелини. — О, Франция! И для этого ты сделала девяносто третий год! » 1
Леон принялся за хлопоты по устройству концерта. Скоро в столовых всех гостиниц и харчевен были положены программы вечера. В конце общего зала «Торжества плуга» появились подмостки. Бертелини снова отправился к комиссару, и того снова не оказалось в полицейском участке.
«Этот комиссар настоящая госпожа Бенуатон, — подумал Бертелини. — Проклятый полицейский! »
Он уже направился назад, как в дверях очутился лицом к лицу с комиссаром.
— Вот, — сказал Леон, — мои документы. Не будете ли столь любезны их проверить? ..
Но комиссар хотел есть и шел обедать.
— Не надо, не надо! Я занят! Давайте свой концерт, — буркнул он и поспешил домой.
— Проклятый полицейский! — воскликнул Леон.
ГЛАВА III
Публики на концерте собралось очень много, и хозяин кафе в этот вечер отлично торговал пивом, но чета Бертелини проработала почти впустую.
Между тем Леон был великолепен. Бархатный костюм на нем так и сиял; одна его манера, особенно шикарная — крутить папироски в перерыве между песнями, — положительно стоила денег; комические места в куплетах он подчеркивал так рельефно, что даже самые заплывшие жиром мозги в Кастель-ле-Гаши могли понять, что именно тут надо засмеяться; наконец, гитара звучало быстро, громко, увлекательно.
Со своей стороны и Эльвира распевала свои романсы и патриотические песни с большим подъемом чем обыкновенно; голос ее разливался широкой волной, ласковой даже для требовательного слуха. И сама она, в роскошном коричневом платье, с модной тогда низкой талией и отсутствием рукавов, обнажавшим руки до самых плеч, с большим красным, провоцирующим цветком, выглядывавшим из-за лифа, была весьма эффектна. Леон все на нее любовался, когда она пела, и повторял про себя в тысячный раз, что его Эльвира — прелестнейшая из женщин. Но, увы, когда Эльвира начала обходить зал с протянутым тамбурином, «золотая молодежь» города Кастель-ле-Гаши холодно от нее отворачивалась. Лишь изредка в тамбурин падала медная монета и, несмотря на поощрение искусства со стороны местного мэра, который, впрочем — и то не сразу!
— расщедрился всего на десять сантимов, весь сбор был меньше одного франка…
Холодная дрожь охватила артистов: перед такой аудиторией моллюсков у самого Аполлона заныло бы сердце. Однако оба Бертелини решили не сдаваться без жаркого боя, и снова запели — еще громче, еще веселее. С еще большей силой зазвенела гитара. Наконец Леон затянул свою лучшую песнь, свою самую эффектную сатиру, свой «великий» номер: «Il а у des honnetes gens partout! » 2. Никогда, кажется, он не пел ее с таким мастерством, но это не пронимало местных моллюсков. Бертелини на всю жизнь сохранил убеждение, что кастельлегашийцы в отношении здравого смысла и музыкального слуха составляют исключение из рода человеческого. «Тупые волы, воры! » — восклицал он. Но, однако, он не сдавался: повторял свои куплеты, точно бросал вызов публике, точно провозглашал исповедание новой веры, и лицо его так сияло, что можно было подумать: лучи от него обратят на правильный путь хоть нескольких кастельлегашийцев, которые, по-видимому, больше внимания обращали на свое пиво, чем на музыку и слова песни.
Он как раз тянул заключительную высокую ноту, с широко открытым ртом и откинутой назад головою, как вдруг с сильным стуком отворилась дверь в кафе, и два новых посетителя стали шумно пробираться по залу к первому ряду «кресел», то есть преимущественно табуреток и скамеек. Это был комиссар полиции в сопровождении другого важного должностного лица — местного жандарма.
Неутомимый Бертелини снова во весь голос завопил: «Везде есть честные люди! », но теперь аудитория сразу отозвалась. Бертелини не мог понять причины: он не знал биографии жандарма и не слышал о его маленькой истории с почтовыми или гербовыми марками, но публика отлично ее знала и с великим наслаждением забавлялась совпадением сатирического куплета с местным «злободневным» вопросом.
Комиссар уже уселся на один из передних стульев с видом Кромвеля, посещающего Долгий парламент и значительным шепотом стал сообщать свои замечания жандарму, который почтительно стоял за его спиной, но скоро глаза обоих чрезвычайно строго устремились на Бертелини. Тот же все продолжал, как ни в чем не бывало, выкрикивать:
— «Везде есть честные люди!»
В двадцатый раз и во всю мощь своей глотки провозгласил Бертелини этот афоризм, но тут комиссар вскочил с места и грозно замахал своею тростью по направлению певца.
— Я вам нужен? — спросил Леон, обрывая куплет.
— Да, вы! — крикнул властитель.
«Проклятый полицейский! » — пронеслось в уме Леона, и он спустился с подмостков по направленно к комиссару.
— Как могло так случиться, милостивый государь, — произнес, точно раздуваясь, полицейский, — что я нахожу вас паясничающим в кафе, в общественном месте без моего разрешения?
— Как без разрешения? — вскрикнул Леон с негодованием. — Позвольте вам напомнить…
— Довольно, довольно! — перебил комиссар. — Я не желаю объяснений!
— Мне нет дела до того, чего вы желаете или не желаете, — возразил певец. — Я предложил дать объяснения, и вы мне рот не заткнете. Я артист, милостивый государь, — это отличие, которое, правда, вы не в состоянии понять. Я получил от вас разрешение и нахожусь здесь на законном основании. Пусть помешает мне, кто посмеет!
— А я вам говорю, что вы не имеете моего письменного разрешения! — крикнул комиссар. — Покажите мне его! Покажите мою подпись!
Леон сообразил, что попал в западню, но почувствовал подъем духа и, отбросив назад свои пышные кудри, сразу вошел в роль угнетенного благородства; комиссар же для него предстал в роли тирана. Благородство стало наступать, тиран подался несколько назад. Аудитория привстала и слушала с серьезным и молчаливым вниманием, обычным у французов при зрелище столкновения с полицией.
Эльвира присела. Подобные эпизоды не представляли для нее интереса новизны, и на ее лице отразились лишь утомление и печаль, а не страх.
— Еще одно слово, — заревел комиссар, — и я вас арестую!
— Арестуете меня?! — вскрикнул Леон. — Не посмеете!
— Я… я начальник полиции!
Леон удержал свои чувства. Внушительно, но весьма деликатно он ответил:
— По-видимому, это действительно так.
Такой стилистический оборот был слишком тонок для кастельлегашийцев: никто в зале даже не улыбнулся. Что же касается комиссара, он просто приказал певцу следовать за ним «в канцелярию» и горделиво направил начальственные стопы к двери. Леону оставалось только повиноваться. Он это и сделал, тотчас придав лицу, после надлежащей пантомимы, выражение полнейшего равнодушия. Конечно, за обоими потянулась целая свита любопытных.
Тем временем мэр, который еще раньше вышел, уже поджидал комиссара у входа в канцелярию. Мэр во Франции является благодетельным противовесом придиркам полицейских и часто принимает граждан под свою защиту от их притеснений. Как выборное лицо мэр большей частью не зазнается, не особенно чванится своим общественным положением, бывает доступен, слушает и понимает то, что ему говорят. Между прочим, путешественникам полезно принять это к сведению. Когда же все, по-видимому, погибло, и ум начинал свыкаться с неустранимым фактом совершающейся несправедливости, у человека остается еще маленький рожок, в который, как говорится в предании, он может протрубить призыв о помощи, и тогда — как современный, вполне комфортабельный deus ex machina 3 — является мэр города или деревенской общины спасать его от формальных представителей или, точнее, извратителей закона.
Так и мэр города Кастель-ле-Гаши, хотя и остался совершенно нечувствительным к искусству Леона и его музыке, ни на минуту не задумался взять притесненного артиста под свою защиту. Он тотчас повел атаку против комиссара в высокопарных и весьма энергичных выражениях. Глубоко уязвленный комиссар, бессильный на почве «принципов», упорно стоял на факте отсутствия письменного разрешения, и, казалось, победа клонилась уже на его сторону, как вдруг мэр объявил, что принимает на свою ответственность все последствия, и, повернувшись к комиссару спиной, посоветовал Леону возвратиться в кафе и завершить концерт.
— Становится уже поздно! — добавил он.
Бертелини не заставил его повторять благой совет. Он со всею свитой поспешил обратно в кафе «Торжества плуга». Но, увы, в его отсутствие толпа слушателей растаяла. Эльвира с сокрушенным выражением лица сидела на гитарном футляре.
Она видела, как посетители исчезали по два и по три, и это слишком продолжительное зрелище не могло не быть удручающим. Каждый уходящий, говорила она себе, уносит в своем кармане частицу ее возможного заработка. Она видела, что деньги и за ночлег, и на завтрашний железнодорожный билет, и, наконец, на завтрашний обед постепенно уходят из кафе, исчезая во мраке ночи.
— В чем дело? — спросила она мужа совершенно истомленным голосом.
Леон не ответил. Он смотрел вокруг себя на опустевший зал, на печальное поле поражения… Оставалось всего десятка два слушателей, и то самого малообещающего сорта. Минутная стрелка стенных часов была уже близка к одиннадцати.
— Это проигранная битва, — сказал он и, достав кошелек, вывернул его содержимое. — Три франка семьдесят пять! — воскликнул он. — Надо четыре франка за гостиницу и шесть на железную дорогу, а на лотерею не остается времени! .. Эльвира, это наше Ватерлоо.
Он сел и с отчаянием запустил руки в свои кудри.
— О, проклятый комиссар! Проклятый полицейский! — крикнул он вне себя.
— Соберем вещи и уйдем отсюда, — сказала Эльвира. — Можно бы еще спеть что-нибудь, но во всем зале не будет сбора и на полфранка.
— «Полфранка»?! — возопил Леон. — Полтысячи чертей им! Здесь нет ни одной человеческой души! Только собаки, свиньи и комиссары! Моли Бога, чтобы мы благополучно добрались до постели.
— Ну что ты выдумываешь! — воскликнула Эльвира, но сама невольно вздрогнула.
Они быстро начали укладываться. Коробки с табаком, чубуки, три картонных листа с цифрами, предназначенные для «беспроигрышной» лотереи, если бы она состоялась, — все это было увязано вместе с ножами в один узел; гитару заточили в ее старый футляр. Эльвира накинула тоненькую шаль на голые руки и плечи, и артисты направились к гостинице «Черная голова».
На городских часах пробило одиннадцать, когда они переходили базарную площадь. Осенняя ночь была черная, но мягкая; по дороге они не встретили ни одного прохожего.
— Все это прекрасно, — сказал Леон, — но у меня какое-то скверное предчувствие. Ночь еще не прошла…
Между тем Леон был великолепен. Бархатный костюм на нем так и сиял; одна его манера, особенно шикарная — крутить папироски в перерыве между песнями, — положительно стоила денег; комические места в куплетах он подчеркивал так рельефно, что даже самые заплывшие жиром мозги в Кастель-ле-Гаши могли понять, что именно тут надо засмеяться; наконец, гитара звучало быстро, громко, увлекательно.
Со своей стороны и Эльвира распевала свои романсы и патриотические песни с большим подъемом чем обыкновенно; голос ее разливался широкой волной, ласковой даже для требовательного слуха. И сама она, в роскошном коричневом платье, с модной тогда низкой талией и отсутствием рукавов, обнажавшим руки до самых плеч, с большим красным, провоцирующим цветком, выглядывавшим из-за лифа, была весьма эффектна. Леон все на нее любовался, когда она пела, и повторял про себя в тысячный раз, что его Эльвира — прелестнейшая из женщин. Но, увы, когда Эльвира начала обходить зал с протянутым тамбурином, «золотая молодежь» города Кастель-ле-Гаши холодно от нее отворачивалась. Лишь изредка в тамбурин падала медная монета и, несмотря на поощрение искусства со стороны местного мэра, который, впрочем — и то не сразу!
— расщедрился всего на десять сантимов, весь сбор был меньше одного франка…
Холодная дрожь охватила артистов: перед такой аудиторией моллюсков у самого Аполлона заныло бы сердце. Однако оба Бертелини решили не сдаваться без жаркого боя, и снова запели — еще громче, еще веселее. С еще большей силой зазвенела гитара. Наконец Леон затянул свою лучшую песнь, свою самую эффектную сатиру, свой «великий» номер: «Il а у des honnetes gens partout! » 2. Никогда, кажется, он не пел ее с таким мастерством, но это не пронимало местных моллюсков. Бертелини на всю жизнь сохранил убеждение, что кастельлегашийцы в отношении здравого смысла и музыкального слуха составляют исключение из рода человеческого. «Тупые волы, воры! » — восклицал он. Но, однако, он не сдавался: повторял свои куплеты, точно бросал вызов публике, точно провозглашал исповедание новой веры, и лицо его так сияло, что можно было подумать: лучи от него обратят на правильный путь хоть нескольких кастельлегашийцев, которые, по-видимому, больше внимания обращали на свое пиво, чем на музыку и слова песни.
Он как раз тянул заключительную высокую ноту, с широко открытым ртом и откинутой назад головою, как вдруг с сильным стуком отворилась дверь в кафе, и два новых посетителя стали шумно пробираться по залу к первому ряду «кресел», то есть преимущественно табуреток и скамеек. Это был комиссар полиции в сопровождении другого важного должностного лица — местного жандарма.
Неутомимый Бертелини снова во весь голос завопил: «Везде есть честные люди! », но теперь аудитория сразу отозвалась. Бертелини не мог понять причины: он не знал биографии жандарма и не слышал о его маленькой истории с почтовыми или гербовыми марками, но публика отлично ее знала и с великим наслаждением забавлялась совпадением сатирического куплета с местным «злободневным» вопросом.
Комиссар уже уселся на один из передних стульев с видом Кромвеля, посещающего Долгий парламент и значительным шепотом стал сообщать свои замечания жандарму, который почтительно стоял за его спиной, но скоро глаза обоих чрезвычайно строго устремились на Бертелини. Тот же все продолжал, как ни в чем не бывало, выкрикивать:
— «Везде есть честные люди!»
В двадцатый раз и во всю мощь своей глотки провозгласил Бертелини этот афоризм, но тут комиссар вскочил с места и грозно замахал своею тростью по направлению певца.
— Я вам нужен? — спросил Леон, обрывая куплет.
— Да, вы! — крикнул властитель.
«Проклятый полицейский! » — пронеслось в уме Леона, и он спустился с подмостков по направленно к комиссару.
— Как могло так случиться, милостивый государь, — произнес, точно раздуваясь, полицейский, — что я нахожу вас паясничающим в кафе, в общественном месте без моего разрешения?
— Как без разрешения? — вскрикнул Леон с негодованием. — Позвольте вам напомнить…
— Довольно, довольно! — перебил комиссар. — Я не желаю объяснений!
— Мне нет дела до того, чего вы желаете или не желаете, — возразил певец. — Я предложил дать объяснения, и вы мне рот не заткнете. Я артист, милостивый государь, — это отличие, которое, правда, вы не в состоянии понять. Я получил от вас разрешение и нахожусь здесь на законном основании. Пусть помешает мне, кто посмеет!
— А я вам говорю, что вы не имеете моего письменного разрешения! — крикнул комиссар. — Покажите мне его! Покажите мою подпись!
Леон сообразил, что попал в западню, но почувствовал подъем духа и, отбросив назад свои пышные кудри, сразу вошел в роль угнетенного благородства; комиссар же для него предстал в роли тирана. Благородство стало наступать, тиран подался несколько назад. Аудитория привстала и слушала с серьезным и молчаливым вниманием, обычным у французов при зрелище столкновения с полицией.
Эльвира присела. Подобные эпизоды не представляли для нее интереса новизны, и на ее лице отразились лишь утомление и печаль, а не страх.
— Еще одно слово, — заревел комиссар, — и я вас арестую!
— Арестуете меня?! — вскрикнул Леон. — Не посмеете!
— Я… я начальник полиции!
Леон удержал свои чувства. Внушительно, но весьма деликатно он ответил:
— По-видимому, это действительно так.
Такой стилистический оборот был слишком тонок для кастельлегашийцев: никто в зале даже не улыбнулся. Что же касается комиссара, он просто приказал певцу следовать за ним «в канцелярию» и горделиво направил начальственные стопы к двери. Леону оставалось только повиноваться. Он это и сделал, тотчас придав лицу, после надлежащей пантомимы, выражение полнейшего равнодушия. Конечно, за обоими потянулась целая свита любопытных.
Тем временем мэр, который еще раньше вышел, уже поджидал комиссара у входа в канцелярию. Мэр во Франции является благодетельным противовесом придиркам полицейских и часто принимает граждан под свою защиту от их притеснений. Как выборное лицо мэр большей частью не зазнается, не особенно чванится своим общественным положением, бывает доступен, слушает и понимает то, что ему говорят. Между прочим, путешественникам полезно принять это к сведению. Когда же все, по-видимому, погибло, и ум начинал свыкаться с неустранимым фактом совершающейся несправедливости, у человека остается еще маленький рожок, в который, как говорится в предании, он может протрубить призыв о помощи, и тогда — как современный, вполне комфортабельный deus ex machina 3 — является мэр города или деревенской общины спасать его от формальных представителей или, точнее, извратителей закона.
Так и мэр города Кастель-ле-Гаши, хотя и остался совершенно нечувствительным к искусству Леона и его музыке, ни на минуту не задумался взять притесненного артиста под свою защиту. Он тотчас повел атаку против комиссара в высокопарных и весьма энергичных выражениях. Глубоко уязвленный комиссар, бессильный на почве «принципов», упорно стоял на факте отсутствия письменного разрешения, и, казалось, победа клонилась уже на его сторону, как вдруг мэр объявил, что принимает на свою ответственность все последствия, и, повернувшись к комиссару спиной, посоветовал Леону возвратиться в кафе и завершить концерт.
— Становится уже поздно! — добавил он.
Бертелини не заставил его повторять благой совет. Он со всею свитой поспешил обратно в кафе «Торжества плуга». Но, увы, в его отсутствие толпа слушателей растаяла. Эльвира с сокрушенным выражением лица сидела на гитарном футляре.
Она видела, как посетители исчезали по два и по три, и это слишком продолжительное зрелище не могло не быть удручающим. Каждый уходящий, говорила она себе, уносит в своем кармане частицу ее возможного заработка. Она видела, что деньги и за ночлег, и на завтрашний железнодорожный билет, и, наконец, на завтрашний обед постепенно уходят из кафе, исчезая во мраке ночи.
— В чем дело? — спросила она мужа совершенно истомленным голосом.
Леон не ответил. Он смотрел вокруг себя на опустевший зал, на печальное поле поражения… Оставалось всего десятка два слушателей, и то самого малообещающего сорта. Минутная стрелка стенных часов была уже близка к одиннадцати.
— Это проигранная битва, — сказал он и, достав кошелек, вывернул его содержимое. — Три франка семьдесят пять! — воскликнул он. — Надо четыре франка за гостиницу и шесть на железную дорогу, а на лотерею не остается времени! .. Эльвира, это наше Ватерлоо.
Он сел и с отчаянием запустил руки в свои кудри.
— О, проклятый комиссар! Проклятый полицейский! — крикнул он вне себя.
— Соберем вещи и уйдем отсюда, — сказала Эльвира. — Можно бы еще спеть что-нибудь, но во всем зале не будет сбора и на полфранка.
— «Полфранка»?! — возопил Леон. — Полтысячи чертей им! Здесь нет ни одной человеческой души! Только собаки, свиньи и комиссары! Моли Бога, чтобы мы благополучно добрались до постели.
— Ну что ты выдумываешь! — воскликнула Эльвира, но сама невольно вздрогнула.
Они быстро начали укладываться. Коробки с табаком, чубуки, три картонных листа с цифрами, предназначенные для «беспроигрышной» лотереи, если бы она состоялась, — все это было увязано вместе с ножами в один узел; гитару заточили в ее старый футляр. Эльвира накинула тоненькую шаль на голые руки и плечи, и артисты направились к гостинице «Черная голова».
На городских часах пробило одиннадцать, когда они переходили базарную площадь. Осенняя ночь была черная, но мягкая; по дороге они не встретили ни одного прохожего.
— Все это прекрасно, — сказал Леон, — но у меня какое-то скверное предчувствие. Ночь еще не прошла…
ГЛАВА IV
В гостинице «Черная голова» не было ни одного огонька, даже ворота были заперты.
— Это прямо невиданно! — заметил Леон. — Гостиница, которая в пять минут двенадцатого уже закрыта! А в кафе ведь остались еще посетители, и между ними были коммивояжеры. Эльвира, сердце что-то щемит… Ну, позвоним!
Дверной колокол дал низкую, густую ноту, которая разлилась по всему зданию снизу до верху с гудящим, долго не замирающим звуком. Это как раз подходило к монастырскому виду здания, к впечатлению холода и поста, которое оно навевало.
У Эльвиры болезненно сжалось сердце; что же касается Леона, он имел такой вид, будто читает и прорабатывает режиссерские реплики к проведению пятого действия мрачной трагедии.
— Мы сами виноваты, — сказала Эльвира. — Вот что значит вечно фантазировать!
Леон снова потянул за веревку колокола, и снова торжественный гул разнесся по всему зданию. Лишь когда он совершенно замер, в окошечке передней блеснул огонек и раздался громкий, взбешенный голос.
— Это что такое? — кричал сквозь дверь хозяин трагическим голосом.
— Почти полночь, а вы шумите, точно пруссаки, у дверей тихой и почтенной гостиницы! Ага, я узнал вас! — крикнул он после мгновенного перерыва. — Бродяги-певцы, которые ссорятся с полицией! И вот, извольте видеть, теперь, точно господа, милорды и леди, являются в полночь! Вон отсюда!
— Позвольте вам напомнить, — возразил Леон громким, но дрожащим от волнения голосом, — что я ваш гость, я надлежащим образом записан в книге жильцов, я оставил в гостинице багаж на четыреста франков…
— Вы не можете его получить в этот час! — крикнул в ответ хозяин.
— Моя гостиница — не ночной трактир, не пристанище для воров, ночных распутников, шарманщиков и шарманщиц…
— Скотина! — крикнула ему Эльвира, задетая последним эпитетом.
— Я тре-бу-ю свой ба-гаж! — громко и внушительно проскандировал Леон с ударением на каждом слоге.
— Я не зна-ю ва-ше-го ба-га-жа! — тем же манером отвечал хозяин.
— Вы за-дер-жи-ва-е-те мой ба-гаж? Вы осмелитесь задержать мои вещи?! — крикнул Леон таким голосом, что хозяин, очевидно, счел за лучшее отступить.
— Да кто вы такой? — дипломатично ответил он вопросом на вопрос. — Я не могу вас узнать. Страшно темно…
— Ага! Отлично! Вы все-таки задерживаете мои вещи! — заключил Леон. — Вы за это ответите! Я испорчу вам всю жизнь. Я подам в суд, во все суды, и если во Франции есть правосудие, оно рассудит нас! И еще я из вас сделаю ходячее посмешище! Я сочиню про вас песню, — песню грубую, непристойную, которая сделается у вас здесь народной, которую мальчишки на улицах будут кричать, которую будут выть у ваших ворот в самую полночь!
— Это прямо невиданно! — заметил Леон. — Гостиница, которая в пять минут двенадцатого уже закрыта! А в кафе ведь остались еще посетители, и между ними были коммивояжеры. Эльвира, сердце что-то щемит… Ну, позвоним!
Дверной колокол дал низкую, густую ноту, которая разлилась по всему зданию снизу до верху с гудящим, долго не замирающим звуком. Это как раз подходило к монастырскому виду здания, к впечатлению холода и поста, которое оно навевало.
У Эльвиры болезненно сжалось сердце; что же касается Леона, он имел такой вид, будто читает и прорабатывает режиссерские реплики к проведению пятого действия мрачной трагедии.
— Мы сами виноваты, — сказала Эльвира. — Вот что значит вечно фантазировать!
Леон снова потянул за веревку колокола, и снова торжественный гул разнесся по всему зданию. Лишь когда он совершенно замер, в окошечке передней блеснул огонек и раздался громкий, взбешенный голос.
— Это что такое? — кричал сквозь дверь хозяин трагическим голосом.
— Почти полночь, а вы шумите, точно пруссаки, у дверей тихой и почтенной гостиницы! Ага, я узнал вас! — крикнул он после мгновенного перерыва. — Бродяги-певцы, которые ссорятся с полицией! И вот, извольте видеть, теперь, точно господа, милорды и леди, являются в полночь! Вон отсюда!
— Позвольте вам напомнить, — возразил Леон громким, но дрожащим от волнения голосом, — что я ваш гость, я надлежащим образом записан в книге жильцов, я оставил в гостинице багаж на четыреста франков…
— Вы не можете его получить в этот час! — крикнул в ответ хозяин.
— Моя гостиница — не ночной трактир, не пристанище для воров, ночных распутников, шарманщиков и шарманщиц…
— Скотина! — крикнула ему Эльвира, задетая последним эпитетом.
— Я тре-бу-ю свой ба-гаж! — громко и внушительно проскандировал Леон с ударением на каждом слоге.
— Я не зна-ю ва-ше-го ба-га-жа! — тем же манером отвечал хозяин.
— Вы за-дер-жи-ва-е-те мой ба-гаж? Вы осмелитесь задержать мои вещи?! — крикнул Леон таким голосом, что хозяин, очевидно, счел за лучшее отступить.
— Да кто вы такой? — дипломатично ответил он вопросом на вопрос. — Я не могу вас узнать. Страшно темно…
— Ага! Отлично! Вы все-таки задерживаете мои вещи! — заключил Леон. — Вы за это ответите! Я испорчу вам всю жизнь. Я подам в суд, во все суды, и если во Франции есть правосудие, оно рассудит нас! И еще я из вас сделаю ходячее посмешище! Я сочиню про вас песню, — песню грубую, непристойную, которая сделается у вас здесь народной, которую мальчишки на улицах будут кричать, которую будут выть у ваших ворот в самую полночь!