Страница:
6
Могилы фараонов все еще разбросаны по нильским берегам. А сами владыки Обеих Земель давно переместились из гробов в витрины Каирского музея.
Главное содержание музея – отломанные ноги безымянных фараонов. Десятки тысяч бесформенных каменных ломтей. Вход в музей стоит почти десять долларов – но это не все. Чтобы пройти в «Зал царских мумий», нужно купить дополнительный (еще более дорогой) билет. У входа висит значок «Не болтать!». Туристы платят за осмотр мертвых фараонов кучу денег и болтают в полный голос.
Свет в зале немного притушен. У мертвой королевы Неджмет, жены фараона Херихора, заплетены африканские косички. Из-под свалявшихся волос местами торчит серый череп. Женщины-туристки светят на ее мертвую голову фонариком-указкой и обсуждают прическу.
Жутче всех выглядит эфиопский самозванец Секененр. Проломленная голова, срезанные с лица губы, скрюченные пальцы с длинными ногтями. Мальчик и девочка экскурсанты разглядывают самозванца, прихлебывая холодную «коку» из бутылочки.
Выставленные в витринах мужчины и женщины свою смерть уже встретили. Думали они о ней или не думали, теперь-то им уже отлично известно, какова она на вкус. Фараоны строили гробницы, велели рисовать на стенах смешных человечков в профиль – а потом умирали. Были живыми, но переставали быть.
Сейчас я жив. Как именно умру – пока не знаю. Честно сказать, я и до нынешнего-то своего возраста жить не собирался. А ведь когда-нибудь мне, наверное, исполнится и шестьдесят… и больше.
Я лежу дома. Старый, не способный даже доковылять до туалета. Закрывая морщинистые, как у черепахи, веки, я засыпаю. С утра скрюченное старое тело находят родственники. Молодые скоты, думающие, что уж они-то будут жить вечно.
Впрочем, в наше время старики редко умирают дома. Скорее всего, сперва меня отправят в больницу, и там доктор пощупает пульс, выйдет к сидящим в приемном покое родным и скажет, что состояние, конечно, тяжелое, но они сделают все возможное. Вечером, после работы, доктор поедет домой. Он будет смотреть телевизор и есть приготовленный женой ужин. А родственники по дороге из больницы обсудят, как надоела эта зима и скорей бы уж май, чтобы поехать на море. А для меня не будет ни вечера, ни мая, потому что в это самое мгновение я умру и сегодняшнее сегодня не кончится для меня никогда.
Врач станет щупать все новые пульсы. Родственники похоронят мое тело. А может, кремируют – это дешевле и быстрее. Они все-таки уедут в отпуск на море. Мне будет все равно. И насчет их отпуска, и насчет кремации. Как бы красива ни была моя могила, долго-то она все равно не простоит. Тем более что вряд ли найдется кто-то, кто станет за ней ухаживать. Я ведь видел могилы самых известных жителей планеты, но на могилы собственных бабушек и дедушек не ездил никогда.
Главное содержание музея – отломанные ноги безымянных фараонов. Десятки тысяч бесформенных каменных ломтей. Вход в музей стоит почти десять долларов – но это не все. Чтобы пройти в «Зал царских мумий», нужно купить дополнительный (еще более дорогой) билет. У входа висит значок «Не болтать!». Туристы платят за осмотр мертвых фараонов кучу денег и болтают в полный голос.
Свет в зале немного притушен. У мертвой королевы Неджмет, жены фараона Херихора, заплетены африканские косички. Из-под свалявшихся волос местами торчит серый череп. Женщины-туристки светят на ее мертвую голову фонариком-указкой и обсуждают прическу.
Жутче всех выглядит эфиопский самозванец Секененр. Проломленная голова, срезанные с лица губы, скрюченные пальцы с длинными ногтями. Мальчик и девочка экскурсанты разглядывают самозванца, прихлебывая холодную «коку» из бутылочки.
Выставленные в витринах мужчины и женщины свою смерть уже встретили. Думали они о ней или не думали, теперь-то им уже отлично известно, какова она на вкус. Фараоны строили гробницы, велели рисовать на стенах смешных человечков в профиль – а потом умирали. Были живыми, но переставали быть.
Сейчас я жив. Как именно умру – пока не знаю. Честно сказать, я и до нынешнего-то своего возраста жить не собирался. А ведь когда-нибудь мне, наверное, исполнится и шестьдесят… и больше.
Я лежу дома. Старый, не способный даже доковылять до туалета. Закрывая морщинистые, как у черепахи, веки, я засыпаю. С утра скрюченное старое тело находят родственники. Молодые скоты, думающие, что уж они-то будут жить вечно.
Впрочем, в наше время старики редко умирают дома. Скорее всего, сперва меня отправят в больницу, и там доктор пощупает пульс, выйдет к сидящим в приемном покое родным и скажет, что состояние, конечно, тяжелое, но они сделают все возможное. Вечером, после работы, доктор поедет домой. Он будет смотреть телевизор и есть приготовленный женой ужин. А родственники по дороге из больницы обсудят, как надоела эта зима и скорей бы уж май, чтобы поехать на море. А для меня не будет ни вечера, ни мая, потому что в это самое мгновение я умру и сегодняшнее сегодня не кончится для меня никогда.
Врач станет щупать все новые пульсы. Родственники похоронят мое тело. А может, кремируют – это дешевле и быстрее. Они все-таки уедут в отпуск на море. Мне будет все равно. И насчет их отпуска, и насчет кремации. Как бы красива ни была моя могила, долго-то она все равно не простоит. Тем более что вряд ли найдется кто-то, кто станет за ней ухаживать. Я ведь видел могилы самых известных жителей планеты, но на могилы собственных бабушек и дедушек не ездил никогда.
Москва, бывший Третий Рим
1
В начале 1990-х годов я жил в самом центре Петербурга, а ночи проводил в петербургском «Jazz-club’е». Как-то, возвращаясь под утро домой, я обнаружил, что на площади перед Преображенским собором установили новый памятник. Я подошел посмотреть поближе.
Была теплая, летняя белая ночь. Вернее, уже утро. На площади было тепло и пусто. Кого именно изображает памятник, понять мне не удалось. На постаменте стоял зеленый бронзовый конь с крыльями, а на коне сидел усатый дядька прусского вида. Я посмотрел дядьке в лицо. Еще раз обошел вокруг. Какой-нибудь малоизвестный Романов? Нестор Махно?
Начало 1990-х было смутным временем. Новый памятник мог изображать кого угодно. Страна не понимала своего завтра и вытаскивала из вчера самые причудливые фигуры. За то время, пока я сидел в «Jazz-club’е», в стране запросто мог появиться новый общенациональный герой – это было бы не странно. Вот только почему у геройского коня растут крылья? Аллегория военной мощи? Новое видение музы Пушкина?
Пока я рассматривал памятник, из-за поворота, со стороны Фонтанки, на площадь выехал танк. Над площадью понеслись многократно усиленные эхом английские слова из громкоговорителя. Вращая грозными гусеницами, танк пёр прямо на меня.
Я отскочил на тротуар. Танк обдал меня вонючим солярочным дымом. Мгновение подумав, он всем корпусом впилился в памятник и своротил его к едрен-фене. Многотонный постамент сложился как гармошка, а дядька с конем плюхнулся танку прямо на башню. Я застыл на тротуаре с открытым ртом.
Над площадью все еще неслись трассирующие иностранные слова. Танк с памятником на крыше замер посреди площади. Я был близок к обмороку.
Неподалеку от танка я разглядел милиционера. Он смотрел на происходящее равнодушно. Я подошел поближе и спросил: что происходит? Началась война? Милиционер устало вздохнул:
– Американцы кино снимают. Про Джеймса Бонда. Называется «Золотой глаз».
Была теплая, летняя белая ночь. Вернее, уже утро. На площади было тепло и пусто. Кого именно изображает памятник, понять мне не удалось. На постаменте стоял зеленый бронзовый конь с крыльями, а на коне сидел усатый дядька прусского вида. Я посмотрел дядьке в лицо. Еще раз обошел вокруг. Какой-нибудь малоизвестный Романов? Нестор Махно?
Начало 1990-х было смутным временем. Новый памятник мог изображать кого угодно. Страна не понимала своего завтра и вытаскивала из вчера самые причудливые фигуры. За то время, пока я сидел в «Jazz-club’е», в стране запросто мог появиться новый общенациональный герой – это было бы не странно. Вот только почему у геройского коня растут крылья? Аллегория военной мощи? Новое видение музы Пушкина?
Пока я рассматривал памятник, из-за поворота, со стороны Фонтанки, на площадь выехал танк. Над площадью понеслись многократно усиленные эхом английские слова из громкоговорителя. Вращая грозными гусеницами, танк пёр прямо на меня.
Я отскочил на тротуар. Танк обдал меня вонючим солярочным дымом. Мгновение подумав, он всем корпусом впилился в памятник и своротил его к едрен-фене. Многотонный постамент сложился как гармошка, а дядька с конем плюхнулся танку прямо на башню. Я застыл на тротуаре с открытым ртом.
Над площадью все еще неслись трассирующие иностранные слова. Танк с памятником на крыше замер посреди площади. Я был близок к обмороку.
Неподалеку от танка я разглядел милиционера. Он смотрел на происходящее равнодушно. Я подошел поближе и спросил: что происходит? Началась война? Милиционер устало вздохнул:
– Американцы кино снимают. Про Джеймса Бонда. Называется «Золотой глаз».
2
Я родился в самом начале Литейного. В здании, стоящем на пересечении проспекта и набережной Невы, напротив Финляндского вокзала.
Мои родители жили там в коммунальной квартире чудовищных размеров. Кроме нас – еще двадцать семей. В квартире были лепные потолки и окна неимоверной высоты. Помыть их было невозможно, даже если встанешь на цыпочки и вытянешь руку со шваброй. Парадная лестница имела двенадцать пролетов – каждый по восемь метров в ширину. У пожилых соседей уходило по полтора часа, чтобы взобраться на последний этаж.
Окна моей комнаты выходили на Неву. Когда, маленьким, я из окна смотрел салют на 7 ноября, то видел залпы сразу с четырех точек: от крейсера «Аврора», от Петропавловской крепости, со Стрелки Васильевского острова, из-за тюрьмы «Кресты»… Я лежал на подоконнике, и этот город был весь моим.
Задним фасадом мой дом выходил на «Большой дом» – офис ленинградского КГБ. В начале 1960-х в камерах «Большого дома» томился поэт Иосиф Бродский. За двадцать с лишним лет до него здесь застрелили Даниила Хармса. А еще за двадцать с лишним лет до этого на месте «Большого дома» располагался Петербургский суд. И первая победоносная русская революция началась с того, что здание было сожжено и разграблено.
На рассвете 27 февраля 1917 года на Литейный проспект повалили толпы вооруженных солдат. Утром солдаты уже перебили своих офицеров и взломали склады оружия. Теперь толпа ворвалась в здание суда. Кабинеты были разгромлены, бумаги свалены в кучу и подожжены.
К месту события прибыли пожарные. Восставшие запретили им тушить здание. Пожарные промолчали и уехали.
Солдаты провели митинг и всей толпой через Литейный мост двинули к тюрьме «Кресты». Надзиратели заперлись внутри и приготовились к осаде. Солдаты предложили им сдаться по-хорошему. Надзиратели все взвесили и приняли предложение. Две тысячи зэков вывалили на улицу. Среди них были политические узники. Так у солдатского бунта появились вожаки, и все происходящее из хулиганского дебоша превратилось в Февральскую революцию.
Мои родители жили там в коммунальной квартире чудовищных размеров. Кроме нас – еще двадцать семей. В квартире были лепные потолки и окна неимоверной высоты. Помыть их было невозможно, даже если встанешь на цыпочки и вытянешь руку со шваброй. Парадная лестница имела двенадцать пролетов – каждый по восемь метров в ширину. У пожилых соседей уходило по полтора часа, чтобы взобраться на последний этаж.
Окна моей комнаты выходили на Неву. Когда, маленьким, я из окна смотрел салют на 7 ноября, то видел залпы сразу с четырех точек: от крейсера «Аврора», от Петропавловской крепости, со Стрелки Васильевского острова, из-за тюрьмы «Кресты»… Я лежал на подоконнике, и этот город был весь моим.
Задним фасадом мой дом выходил на «Большой дом» – офис ленинградского КГБ. В начале 1960-х в камерах «Большого дома» томился поэт Иосиф Бродский. За двадцать с лишним лет до него здесь застрелили Даниила Хармса. А еще за двадцать с лишним лет до этого на месте «Большого дома» располагался Петербургский суд. И первая победоносная русская революция началась с того, что здание было сожжено и разграблено.
На рассвете 27 февраля 1917 года на Литейный проспект повалили толпы вооруженных солдат. Утром солдаты уже перебили своих офицеров и взломали склады оружия. Теперь толпа ворвалась в здание суда. Кабинеты были разгромлены, бумаги свалены в кучу и подожжены.
К месту события прибыли пожарные. Восставшие запретили им тушить здание. Пожарные промолчали и уехали.
Солдаты провели митинг и всей толпой через Литейный мост двинули к тюрьме «Кресты». Надзиратели заперлись внутри и приготовились к осаде. Солдаты предложили им сдаться по-хорошему. Надзиратели все взвесили и приняли предложение. Две тысячи зэков вывалили на улицу. Среди них были политические узники. Так у солдатского бунта появились вожаки, и все происходящее из хулиганского дебоша превратилось в Февральскую революцию.
3
В том году священные империи рушились по всему миру. Русская Февральская революция… Синьхайская революция в Китае… анархический путч в Испании… революция младотурок в Оттоманской империи… крах Австро-Венгрии… и веселая безымянная революция в Мексике.
Священные империи рушились одна за другой. К 1920-м годам священного в мире почти совсем не осталось. Зато можно было заниматься тем, о чем давно мечтал. Каждый стал сам себе господин.
Самоубийства в те годы были модны. Томные набриолиненные типчики донюхивали последнюю дозу кокаина и усталой рукой пускали себе пулю в висок. Поддавшись поветрию, с собой покончила и Русская империя.
По-другому выйти и не могло. На самом деле империя была мертва задолго до 1917-го. А тут еще в столице начались перебои с хлебом. Собравшись в очередь перед булочной, люди впервые взглянули друг другу в глаза, впервые поговорили начистоту и поняли, что больше не хотят так жить. Люди в очереди заорали: «Хватит!» – и император не раздумывая отрекся от престола. Империя пала, и мир кончился.
После Февральской революции город еще долго оставался в руках восставших. Продовольственные магазины брались штурмом. Труп Григория Распутина вытащили из могилы и сожгли. На полицейских была устроена настоящая охота. Если их ловили, то убивали на месте безо всякого разбирательства. В Мойке и Фонтанке было утоплено несколько тысяч человек. Достаточно было крикнуть, что пойман легавый или, наоборот – вор-карманник, и толпа уже бросалась топить схваченного бедолагу.
Большевикам понадобилось больше десятилетия, чтобы навести порядок на взбунтовавшейся территории. Самым видимым знаком этого порядка стал «Большой дом», напротив которого я родился.
Священные империи рушились одна за другой. К 1920-м годам священного в мире почти совсем не осталось. Зато можно было заниматься тем, о чем давно мечтал. Каждый стал сам себе господин.
Самоубийства в те годы были модны. Томные набриолиненные типчики донюхивали последнюю дозу кокаина и усталой рукой пускали себе пулю в висок. Поддавшись поветрию, с собой покончила и Русская империя.
По-другому выйти и не могло. На самом деле империя была мертва задолго до 1917-го. А тут еще в столице начались перебои с хлебом. Собравшись в очередь перед булочной, люди впервые взглянули друг другу в глаза, впервые поговорили начистоту и поняли, что больше не хотят так жить. Люди в очереди заорали: «Хватит!» – и император не раздумывая отрекся от престола. Империя пала, и мир кончился.
После Февральской революции город еще долго оставался в руках восставших. Продовольственные магазины брались штурмом. Труп Григория Распутина вытащили из могилы и сожгли. На полицейских была устроена настоящая охота. Если их ловили, то убивали на месте безо всякого разбирательства. В Мойке и Фонтанке было утоплено несколько тысяч человек. Достаточно было крикнуть, что пойман легавый или, наоборот – вор-карманник, и толпа уже бросалась топить схваченного бедолагу.
Большевикам понадобилось больше десятилетия, чтобы навести порядок на взбунтовавшейся территории. Самым видимым знаком этого порядка стал «Большой дом», напротив которого я родился.
4
Говорят, из «Большого дома» в Неву выведены особые трубы, по которым в реку стекает кровь расстрелянных. Когда в следующий раз вы станете здесь гулять, то не поленитесь заглянуть через ограждения на набережной: вода и на самом деле красноватая. Говорят, это особенность придонного грунта. Но ленинградцам 1930-х годов смотреть на эту особенность было невесело.
Советский Союз был создан в порыве мечты, а стал кошмаром. К моменту, когда я родился, СССР почти совсем сгнил. Жизнь в нем стала невыносима. Что угодно, лишь бы не это. Советская жизнь была сытной и спокойной. Вся система отлично функционировала. Но воспринималась она как полная шизофрения.
Я, маленький, ни о чем подобном не думал. Я просто жил напротив «Большого дома» и любил этот район, потому что он был моим собственным, а кроме того, никакого другого района тогда я еще не знал. Одно было плохо: погулять ребенку-дошкольнику здесь было негде. Одетый в кроличью шубку, я выходил во двор-колодец, пытался детской лопаткой поковырять асфальт и очень быстро возвращался домой.
О детстве у меня нет ни единого теплого воспоминания. Мерзость, прыщи, кретинские школьные дискотеки, монстроидные педагогши, ежедневные драки в туалете, трижды сломанный нос, на парте нарисованы мужские половые органы, девицы не обращают на меня внимания, раз в год визит к стоматологу, одноклассники уверяют, что слово «интим» непременно подразумевает «in team», о чем идет речь на уроках, я не понимаю даже приблизительно, классная руководительница ругает девочек за то, что у них period, гулять до шести вечера, а пойти некуда, постановка на учет в милицию…
Я окончил школу, хлопнул дверью и вычеркнул мерзкие детские годы из своей жизни. Это был самый конец 1980-х.
Советский Союз был создан в порыве мечты, а стал кошмаром. К моменту, когда я родился, СССР почти совсем сгнил. Жизнь в нем стала невыносима. Что угодно, лишь бы не это. Советская жизнь была сытной и спокойной. Вся система отлично функционировала. Но воспринималась она как полная шизофрения.
Я, маленький, ни о чем подобном не думал. Я просто жил напротив «Большого дома» и любил этот район, потому что он был моим собственным, а кроме того, никакого другого района тогда я еще не знал. Одно было плохо: погулять ребенку-дошкольнику здесь было негде. Одетый в кроличью шубку, я выходил во двор-колодец, пытался детской лопаткой поковырять асфальт и очень быстро возвращался домой.
О детстве у меня нет ни единого теплого воспоминания. Мерзость, прыщи, кретинские школьные дискотеки, монстроидные педагогши, ежедневные драки в туалете, трижды сломанный нос, на парте нарисованы мужские половые органы, девицы не обращают на меня внимания, раз в год визит к стоматологу, одноклассники уверяют, что слово «интим» непременно подразумевает «in team», о чем идет речь на уроках, я не понимаю даже приблизительно, классная руководительница ругает девочек за то, что у них period, гулять до шести вечера, а пойти некуда, постановка на учет в милицию…
Я окончил школу, хлопнул дверью и вычеркнул мерзкие детские годы из своей жизни. Это был самый конец 1980-х.
5
В самом конце 1980-х ленинградские бандиты не ходили на дискотеки. Приличным бандитам того времени полагалось ходить не на танцы, а в «Jazz-club».
В моем городе бандиты были самые грозные, но в то же время и самые изысканные в стране. Вечерами эти крепкие мужчины надевали пиджаки с широкими ватными плечами, драили лакированные туфли, непослушными пальцами затягивали узел на галстуке и ехали на Загородный проспект слушать реальный джаз.
«Jazz-club» был самым модным местом города. Ковры, неяркие лампы, постеры с Майлзом Дэвисом. Здесь можно было не только послушать музычку, но и перекусить. Первые бандиты города предпочитали сидеть на балконе. Там они пили водку. Электрический свет отражался в медных тромбонах и на потных лбах тромбонистов. Музыканты перебирали струны, а на балконе в такт их инструментам позвякивали фужеры.
Около восьми на сцену выходили пианист и долговязый немолодой парень с саксофоном. Слушатели хлопали в ладоши. Саксофонист облизывал губы и дул в мундштук первый раз. Девушки в зале начинали заливисто верещать. А минут через двадцать после начала концерта изысканные ленинградские бандиты уже вскакивали из-за столиков и в такт саксофону начинали лупить соседей кулаками по морде. Если вечер удавался, то на головы посетителям попроще с балкона мог прилететь даже накрытый стол.
Ровно через семь минут после начала драки из соседнего отделения милиции прибывал наряд в шлемах, со щитами и дубинками. Балкон ОМОНовцы штурмовали, как петровские гвардейцы крепость Орешек. Драка заканчивалась, зачинщиков увозили, концерт продолжался. На следующий день все начиналось опять – точно по той же схеме.
Я родился в 1974-м. Свой шестнадцатый день рождения я отмечал как раз в ленинградском «Jazz-club’е». Начиналось последнее десятилетие ХХ века. Я понятия не имел, как все обернется. Мне было шестнадцать, я ни разу не выезжал за пределы Ленобласти, и 1990-е обещали стать самым замечательным десятилетием моей жизни.
В моем городе бандиты были самые грозные, но в то же время и самые изысканные в стране. Вечерами эти крепкие мужчины надевали пиджаки с широкими ватными плечами, драили лакированные туфли, непослушными пальцами затягивали узел на галстуке и ехали на Загородный проспект слушать реальный джаз.
«Jazz-club» был самым модным местом города. Ковры, неяркие лампы, постеры с Майлзом Дэвисом. Здесь можно было не только послушать музычку, но и перекусить. Первые бандиты города предпочитали сидеть на балконе. Там они пили водку. Электрический свет отражался в медных тромбонах и на потных лбах тромбонистов. Музыканты перебирали струны, а на балконе в такт их инструментам позвякивали фужеры.
Около восьми на сцену выходили пианист и долговязый немолодой парень с саксофоном. Слушатели хлопали в ладоши. Саксофонист облизывал губы и дул в мундштук первый раз. Девушки в зале начинали заливисто верещать. А минут через двадцать после начала концерта изысканные ленинградские бандиты уже вскакивали из-за столиков и в такт саксофону начинали лупить соседей кулаками по морде. Если вечер удавался, то на головы посетителям попроще с балкона мог прилететь даже накрытый стол.
Ровно через семь минут после начала драки из соседнего отделения милиции прибывал наряд в шлемах, со щитами и дубинками. Балкон ОМОНовцы штурмовали, как петровские гвардейцы крепость Орешек. Драка заканчивалась, зачинщиков увозили, концерт продолжался. На следующий день все начиналось опять – точно по той же схеме.
Я родился в 1974-м. Свой шестнадцатый день рождения я отмечал как раз в ленинградском «Jazz-club’е». Начиналось последнее десятилетие ХХ века. Я понятия не имел, как все обернется. Мне было шестнадцать, я ни разу не выезжал за пределы Ленобласти, и 1990-е обещали стать самым замечательным десятилетием моей жизни.
6
Моя жизнь началась со смерти империи. Я окончил школу, отпраздновал совершеннолетие и был готов к подвигам как раз в тот момент, когда Советский Союз, издав предсмертный стон, наконец издох. Я не расслышал этого стона. Пятнадцать лет назад мне было наплевать на свою страну. Но она развалилась, и дальше все в моей личной биографии пошло наперекосяк.
Пятнадцать лет назад каждый новый день был маленьким приключением. А теперь самое лучшее, что есть в наступающих сутках, это первая утренняя сигарета. Проснулся, выкурил сигарету, и в принципе можно снова ложиться спать.
В той коммуналке на набережной до сих пор живет мой отец. Чем дальше, тем больше я становлюсь на него похож. Только жизнь у меня вышла совсем другой. Например, отец никогда в жизни не менял квартиру: здесь, на набережной, родился, здесь же всю жизнь и прожил. По утрам он выходит на балкон и делает зарядку. Раньше после этого он ехал на работу, но недавно вышел на пенсию и больше не ездит.
Отец следит за своим здоровьем. Вкус первой утренней сигареты ему незнаком. Я никогда так и не решился спросить: каково главное удовольствие в его-то жизни? Чем дальше, тем сильнее я становлюсь на него похож. И все-таки мы – совсем разные люди. Чтобы не жить вместе с отцом, я до сих пор снимаю квартиры. Когда деньги кончаются, снимаю не квартиры, а комнаты или живу у приятелей. В среднем выходит пять—шесть переездов в год. За десять лет – пятьдесят—шестьдесят переездов.
Плюс еще какое-то количество отелей. Я ведь без конца уезжаю из города.
Пятнадцать лет назад каждый новый день был маленьким приключением. А теперь самое лучшее, что есть в наступающих сутках, это первая утренняя сигарета. Проснулся, выкурил сигарету, и в принципе можно снова ложиться спать.
В той коммуналке на набережной до сих пор живет мой отец. Чем дальше, тем больше я становлюсь на него похож. Только жизнь у меня вышла совсем другой. Например, отец никогда в жизни не менял квартиру: здесь, на набережной, родился, здесь же всю жизнь и прожил. По утрам он выходит на балкон и делает зарядку. Раньше после этого он ехал на работу, но недавно вышел на пенсию и больше не ездит.
Отец следит за своим здоровьем. Вкус первой утренней сигареты ему незнаком. Я никогда так и не решился спросить: каково главное удовольствие в его-то жизни? Чем дальше, тем сильнее я становлюсь на него похож. И все-таки мы – совсем разные люди. Чтобы не жить вместе с отцом, я до сих пор снимаю квартиры. Когда деньги кончаются, снимаю не квартиры, а комнаты или живу у приятелей. В среднем выходит пять—шесть переездов в год. За десять лет – пятьдесят—шестьдесят переездов.
Плюс еще какое-то количество отелей. Я ведь без конца уезжаю из города.
Киев, бывшая столица Руси
1
В Хартуме (Судан) я провел четыре дня. Все это время меня интересовал вопрос: что за обезображивающие кровоподтеки видны на лицах у местных мужчин?
Потом мне объяснили: это особая мусульманская отметина. Нечто среднее между синяком и мозолью. Доброго мусульманина всегда можно узнать по этой отметине, остающейся на лбу после самозабвенной, с множеством поклонов и ударов лбом об пол, молитвы. А у кого такой отметины нет, тот, скорее всего, плохой человек. С таким ни одна приличная девушка даже в кино пойти не согласится.
В Хартум я прилетел в пятницу. Протиснулся через паспортный контроль, вышел в здание аэропорта и от неожиданности даже присел. Все пассажиры, все работники аэропортовых служб, все до единого люди в здании совершали молитву. Солдаты в желтом камуфляже, таксисты в чалмах, полицейские с автоматами, летчики в фуражках – несколько тысяч человек стащили ботинки и кверху попами лежали на полу.
Судан – самое исламское государство в мире. Хуже, чем здесь, разве что в Иране. Вообще-то у меня был план притвориться глухонемым татарином и из Судана через Йемен рвануть в Мекку. В священные города ислама немусульманам въезд-то ведь до сих пор запрещен. Но, поближе рассмотрев, как живется в настоящих исламских странах, я засомневался: стоит ли ехать?
На самом деле я хорошо отношусь к мусульманам. Это гостеприимные и чистоплотные люди. Мусульманские девушки довольно симпатичны: из-под платка-хиджаба у них торчат жирно накрашенные ресницы, а через плечо может висеть модная розовая сумочка. Но долго жить в странах ислама я не могу. Вместо того чтобы ехать из Судана на восток, в Мекку, я отправился на юг, в Эфиопию.
Из Хартума на дорогом итальянском автобусе с кондиционером доезжаете до городка Кассала. Дальше идет граница, а за ней начинается Эфиопия. Эфиопы – это уже христиане. Проезжаешь линию паспортного контроля и чувствуешь: тут даже воздух другой.
Словами такое не объяснишь. Я ведь как был в Африке, так и остался. Вокруг не появилось ничего похожего на мой собственный северный город. Меня по-прежнему окружали одни негры. И все равно: после спертого, душного воздуха ислама ощущение – будто ты уезжал, а теперь вернулся домой. Мой автобус шел только до Бахр-Дара, а там я пересел уже на эфиопский автобус и через семь часов был в Лалибэле – священном городе эфиопов.
Сама Лалибэла это даже не город, а деревня. Красные домики, построенные из глины вперемешку с соломой. Мужчины жуют табак и, сидя прямо на перекрестках улиц, прядут шерсть. Женщины на ослах возят воду из колодца.
Главная достопримечательность Лалибэлы – одиннадцать древних, вырубленных в скалах, монастырей. Эфиопия – совершенно не туристическая страна. Внутри монастырей пусто. Белых практически нет. Бродят только смешные эфиопские священники. За каждым священником непременно идет мальчишка со здоровенным белым солнцезащитным зонтом.
Одиннадцать лалибэльских монастырей построены в разное время и совсем не похожи друг на друга. Стены монастыря Мар-Ливанос вырублены из фосфоресцирующего камня и светятся по ночам… В монастыре Бетэ-Гиргис монахи показывают запертую на семь ключей могилу Адама… Внутри монастыря Медхани-Алем есть каменная плита, на которой высечена дата начала Страшного суда… К сожалению, семьсот лет назад плиту укрыли бархатным покрывалом, и с тех пор под покрывало никто не заглядывал.
Потом мне объяснили: это особая мусульманская отметина. Нечто среднее между синяком и мозолью. Доброго мусульманина всегда можно узнать по этой отметине, остающейся на лбу после самозабвенной, с множеством поклонов и ударов лбом об пол, молитвы. А у кого такой отметины нет, тот, скорее всего, плохой человек. С таким ни одна приличная девушка даже в кино пойти не согласится.
В Хартум я прилетел в пятницу. Протиснулся через паспортный контроль, вышел в здание аэропорта и от неожиданности даже присел. Все пассажиры, все работники аэропортовых служб, все до единого люди в здании совершали молитву. Солдаты в желтом камуфляже, таксисты в чалмах, полицейские с автоматами, летчики в фуражках – несколько тысяч человек стащили ботинки и кверху попами лежали на полу.
Судан – самое исламское государство в мире. Хуже, чем здесь, разве что в Иране. Вообще-то у меня был план притвориться глухонемым татарином и из Судана через Йемен рвануть в Мекку. В священные города ислама немусульманам въезд-то ведь до сих пор запрещен. Но, поближе рассмотрев, как живется в настоящих исламских странах, я засомневался: стоит ли ехать?
На самом деле я хорошо отношусь к мусульманам. Это гостеприимные и чистоплотные люди. Мусульманские девушки довольно симпатичны: из-под платка-хиджаба у них торчат жирно накрашенные ресницы, а через плечо может висеть модная розовая сумочка. Но долго жить в странах ислама я не могу. Вместо того чтобы ехать из Судана на восток, в Мекку, я отправился на юг, в Эфиопию.
Из Хартума на дорогом итальянском автобусе с кондиционером доезжаете до городка Кассала. Дальше идет граница, а за ней начинается Эфиопия. Эфиопы – это уже христиане. Проезжаешь линию паспортного контроля и чувствуешь: тут даже воздух другой.
Словами такое не объяснишь. Я ведь как был в Африке, так и остался. Вокруг не появилось ничего похожего на мой собственный северный город. Меня по-прежнему окружали одни негры. И все равно: после спертого, душного воздуха ислама ощущение – будто ты уезжал, а теперь вернулся домой. Мой автобус шел только до Бахр-Дара, а там я пересел уже на эфиопский автобус и через семь часов был в Лалибэле – священном городе эфиопов.
Сама Лалибэла это даже не город, а деревня. Красные домики, построенные из глины вперемешку с соломой. Мужчины жуют табак и, сидя прямо на перекрестках улиц, прядут шерсть. Женщины на ослах возят воду из колодца.
Главная достопримечательность Лалибэлы – одиннадцать древних, вырубленных в скалах, монастырей. Эфиопия – совершенно не туристическая страна. Внутри монастырей пусто. Белых практически нет. Бродят только смешные эфиопские священники. За каждым священником непременно идет мальчишка со здоровенным белым солнцезащитным зонтом.
Одиннадцать лалибэльских монастырей построены в разное время и совсем не похожи друг на друга. Стены монастыря Мар-Ливанос вырублены из фосфоресцирующего камня и светятся по ночам… В монастыре Бетэ-Гиргис монахи показывают запертую на семь ключей могилу Адама… Внутри монастыря Медхани-Алем есть каменная плита, на которой высечена дата начала Страшного суда… К сожалению, семьсот лет назад плиту укрыли бархатным покрывалом, и с тех пор под покрывало никто не заглядывал.
2
На самом деле я видел все самые знаменитые монастыри мира. Лалибэла стала последней, а до нее были греческие Метеоры, итальянское Субиако, грузинский Света-Цховбели, пещерные монастыри в Каппадокии, Солемское аббатство и три коптских монастыря в Вади-Нутрун…
Сказать, что поездка в монастырь духовно обогащает, не возьмусь. Что тут может обогатить? Древние стены рушатся, количество монахов сокращается, вместо паломников в ворота стучатся организованные тургруппы во главе с наглыми гидами. Хуже всего в этом смысле в Синайском монастыре Святой Екатерины (самом древнем православном монастыре планеты). Позади территории там есть вырубленная в скале лестница: четыре тысячи ступеней, ведущих к месту, на котором пророк Моисей когда-то разговаривал с Богом. Сегодня по лестнице безостановочным потоком ползут целлюлитные тетки и прямо на ступенях в спальных мешках спят укуренные голландские хиппи.
Монастыри выглядят ободранно и странно. Но если бы они вдруг совсем позакрывались – лучше бы не стало. Голые, умирающие с голоду эфиопы выглядят счастливыми: у них есть священная Лалибэла. Многотонные вырубленные в надежных скалах монастыри стоят, и, значит, тылы прикрыты. Поэтому эфиопы неторопливы, улыбчивы, внимательны… Они знают какую-то настоящую жизнь, а я о ней только слышал.
Все на свете народы гордятся своей историей. Когда сложно, народы оглядываются назад – и становится немного легче. Только русские смотрят всегда лишь в будущее. У русских прошлого нет. Что-то напутано с нашей историей, а что – уже и не разберешься.
Сказать, что поездка в монастырь духовно обогащает, не возьмусь. Что тут может обогатить? Древние стены рушатся, количество монахов сокращается, вместо паломников в ворота стучатся организованные тургруппы во главе с наглыми гидами. Хуже всего в этом смысле в Синайском монастыре Святой Екатерины (самом древнем православном монастыре планеты). Позади территории там есть вырубленная в скале лестница: четыре тысячи ступеней, ведущих к месту, на котором пророк Моисей когда-то разговаривал с Богом. Сегодня по лестнице безостановочным потоком ползут целлюлитные тетки и прямо на ступенях в спальных мешках спят укуренные голландские хиппи.
Монастыри выглядят ободранно и странно. Но если бы они вдруг совсем позакрывались – лучше бы не стало. Голые, умирающие с голоду эфиопы выглядят счастливыми: у них есть священная Лалибэла. Многотонные вырубленные в надежных скалах монастыри стоят, и, значит, тылы прикрыты. Поэтому эфиопы неторопливы, улыбчивы, внимательны… Они знают какую-то настоящую жизнь, а я о ней только слышал.
Все на свете народы гордятся своей историей. Когда сложно, народы оглядываются назад – и становится немного легче. Только русские смотрят всегда лишь в будущее. У русских прошлого нет. Что-то напутано с нашей историей, а что – уже и не разберешься.
3
Последний раз я был в Киеве два года назад. Мне позвонили и предложили в качестве журналиста поработать на выборах. Денег обещали столько, что, услышав сумму, я сразу пошел собирать вещи.
Мои работодатели были бандитами средней руки. Выглядели они что надо – стопроцентными головорезами. День их начинался в десять утра: молодые люди встречались и решали перекусить. Они садились в ближайшем ресторанчике и заказывали по здоровой тарелке борща. Я покупал себе чашку кофе и подолгу думал: часто ли эти парни убивают людей? От запаха борща меня тошнило.
Дозавтракав, молодые люди рассаживались по джипам и отправлялись на соседнюю улицу пообедать. Теперь покупался не борщ, а, например, мясо. Они опять долго его ели. Я опять долго пил свой кофе. Думал о том, что эфиопы нам не указ. Пусть они у себя в Африке проводят воскресные утра в церквях. У русских свои представления о правильной жизни.
Парни подзывали официанта и велели рассказать, что у него в заведении есть еще. Официанты подолгу рассказывали. Парни морщили лбы, пытались сделать хоть какой-то выбор, но воспринять информацию на слух не могли. Официанту они говорили:
– Что-то ты меня паришь… Какой-то ты высокопарный…
После второго ресторана были еще третий… и седьмой… и тринадцатый… Джипы каждый раз парковались поперек тротуара. Где-то по ходу появлялась водка. Парням хотелось, чтобы одновременно с водкой появились также и дамы, но опускаться до проституции им не хотелось. Парни вставали с мест, подходили к девушкам из-за соседних столиков, хватали их за руки и отпускали комплименты:
– Слышь, это… Ты такая красивая… На Фредди Меркьюри похожа… Пойдешь с нами?..
Так продолжалось до глубокой ночи. Хозяин последнего ресторана долго извинялся, просил господ посетителей закругляться и говорил, что его заведение уже закрыто. Те отвечали:
– Закрыто? Жалко! Как же мы тогда отсюда выйдем?
За две недели в Киеве я обошел ресторанов больше, чем в Петербурге за всю жизнь. Написать для работодателей мне удалось от силы полторы строчки. Парней это вполне устроило, и расплатились они без обману. Непонятно с чего, но молодые люди сочли, что поработать нам всем удалось на славу. В последний день они пригласили меня прогуляться: спросили, не хочу ли я побывать в Лавре? Я сказал, что хочу. Тогда я не очень понимал, что такое Киево-Печерская лавра.
Мои работодатели были бандитами средней руки. Выглядели они что надо – стопроцентными головорезами. День их начинался в десять утра: молодые люди встречались и решали перекусить. Они садились в ближайшем ресторанчике и заказывали по здоровой тарелке борща. Я покупал себе чашку кофе и подолгу думал: часто ли эти парни убивают людей? От запаха борща меня тошнило.
Дозавтракав, молодые люди рассаживались по джипам и отправлялись на соседнюю улицу пообедать. Теперь покупался не борщ, а, например, мясо. Они опять долго его ели. Я опять долго пил свой кофе. Думал о том, что эфиопы нам не указ. Пусть они у себя в Африке проводят воскресные утра в церквях. У русских свои представления о правильной жизни.
Парни подзывали официанта и велели рассказать, что у него в заведении есть еще. Официанты подолгу рассказывали. Парни морщили лбы, пытались сделать хоть какой-то выбор, но воспринять информацию на слух не могли. Официанту они говорили:
– Что-то ты меня паришь… Какой-то ты высокопарный…
После второго ресторана были еще третий… и седьмой… и тринадцатый… Джипы каждый раз парковались поперек тротуара. Где-то по ходу появлялась водка. Парням хотелось, чтобы одновременно с водкой появились также и дамы, но опускаться до проституции им не хотелось. Парни вставали с мест, подходили к девушкам из-за соседних столиков, хватали их за руки и отпускали комплименты:
– Слышь, это… Ты такая красивая… На Фредди Меркьюри похожа… Пойдешь с нами?..
Так продолжалось до глубокой ночи. Хозяин последнего ресторана долго извинялся, просил господ посетителей закругляться и говорил, что его заведение уже закрыто. Те отвечали:
– Закрыто? Жалко! Как же мы тогда отсюда выйдем?
За две недели в Киеве я обошел ресторанов больше, чем в Петербурге за всю жизнь. Написать для работодателей мне удалось от силы полторы строчки. Парней это вполне устроило, и расплатились они без обману. Непонятно с чего, но молодые люди сочли, что поработать нам всем удалось на славу. В последний день они пригласили меня прогуляться: спросили, не хочу ли я побывать в Лавре? Я сказал, что хочу. Тогда я не очень понимал, что такое Киево-Печерская лавра.
4
Киев – город в стиле «Vоплi Viдоплясова». Полная противоположность Петербургу. Мой город сер, уныл, гранитен, неприспособлен для жизни. Киев – веселый, южный, почти средиземноморский. Улыбаются грудастые девушки. Если бы не их акцент, киевлянки были бы безупречны.
С залитой солнцем киевской улочки мы вошли внутрь самого древнего русского монастыря. Снаружи, за стеной, остался бесконечный киевский карнавал. В Лавре висела тишина. Подгибая коленки, мы прошагали вниз по склону холма. Экскурсоводом была ненакрашенная тонкогубая православная женщина в платочке.
– Готовы? – спросила она. – Прошу мужчин снять головные уборы. Сюда, пожалуйста.
Голос у экскурсоводки был такой же тихий и бесцветный, как всё вокруг. Мы вошли в двери небольшой часовни.
– Здесь вы можете взять свечи. Они освященные. Прежде чем мы спустимся в лаврские пещеры, я должна рассказать, что ждет каждого из вас после смерти.
На стене часовни висело громадное живописное полотно. Как я понял, это было что-то вроде карты загробного мира. На полотне мохнатые черти вилами рвали кожу на боках грешников.
– На девятый день после того, как вы умрете, душа попадает вот сюда… На этом уровне мытарств воздушных вы поймете, что…
Бесцветным монотонным голосом женщина рассказывала: здесь, в Лавре, есть особое помещение, в котором батюшки изгоняют бесов из женщин. Священник читает молитву, а женщины на коленях ползут к нему через длинный зал. Бесы рвутся и мечутся. Женщин бросает из конца в конец помещения. От криков изгоняемой нечисти закладывает уши.
Яркое киевское солнце показалось мне тусклым изнутри этой часовни. Я видел самые известные монастыри мира, но такого, как здесь, не видал никогда. Здесь, в Лавре, монастырь пах не радостью, а могилой. Здесь люди вели суровую жизнь, и эта жизнь могла запросто закончиться непоправимой смертью.
– А теперь давайте осмотрим сами пещеры.
Присмиревшие экскурсанты начали по одному протискиваться в узкую дверь. Вниз, к пещерам, вел тесный лаз. Он был настолько узкий, что левым плечом я касался одной стены, а правым – другой. Где-то в другом мире по-прежнему играла танцевальная музыка и смеялись веселые киевлянки. А я полз по направлению к древним могилам, и мне было страшно. Допотопные монахи спускались в эту могилу и никогда в жизни больше не видели света, но они делали это добровольно, это был их выбор, а я хотел не ползти по направлению к могилам, а жить, и еще я хотел понять: зачем эти допотопные люди сами закапывали себя в этих жутких подземельях?
Я не очень представлял, сколько времени займет спуск. Я надеялся, что вот сейчас, за поворотом, мы окажемся на месте. Но лаз все не кончался. На каком-то из поворотов я сдуру оглянулся. Сзади меня, плотно натрамбовалось несколько сотен экскурсантов со свечами в руках.
Дошло до меня моментально. Если я передумаю и захочу вернуться наверх, то просто не смогу этого сделать. Более жуткого приступа клаустрофобии прежде я не испытывал.
С залитой солнцем киевской улочки мы вошли внутрь самого древнего русского монастыря. Снаружи, за стеной, остался бесконечный киевский карнавал. В Лавре висела тишина. Подгибая коленки, мы прошагали вниз по склону холма. Экскурсоводом была ненакрашенная тонкогубая православная женщина в платочке.
– Готовы? – спросила она. – Прошу мужчин снять головные уборы. Сюда, пожалуйста.
Голос у экскурсоводки был такой же тихий и бесцветный, как всё вокруг. Мы вошли в двери небольшой часовни.
– Здесь вы можете взять свечи. Они освященные. Прежде чем мы спустимся в лаврские пещеры, я должна рассказать, что ждет каждого из вас после смерти.
На стене часовни висело громадное живописное полотно. Как я понял, это было что-то вроде карты загробного мира. На полотне мохнатые черти вилами рвали кожу на боках грешников.
– На девятый день после того, как вы умрете, душа попадает вот сюда… На этом уровне мытарств воздушных вы поймете, что…
Бесцветным монотонным голосом женщина рассказывала: здесь, в Лавре, есть особое помещение, в котором батюшки изгоняют бесов из женщин. Священник читает молитву, а женщины на коленях ползут к нему через длинный зал. Бесы рвутся и мечутся. Женщин бросает из конца в конец помещения. От криков изгоняемой нечисти закладывает уши.
Яркое киевское солнце показалось мне тусклым изнутри этой часовни. Я видел самые известные монастыри мира, но такого, как здесь, не видал никогда. Здесь, в Лавре, монастырь пах не радостью, а могилой. Здесь люди вели суровую жизнь, и эта жизнь могла запросто закончиться непоправимой смертью.
– А теперь давайте осмотрим сами пещеры.
Присмиревшие экскурсанты начали по одному протискиваться в узкую дверь. Вниз, к пещерам, вел тесный лаз. Он был настолько узкий, что левым плечом я касался одной стены, а правым – другой. Где-то в другом мире по-прежнему играла танцевальная музыка и смеялись веселые киевлянки. А я полз по направлению к древним могилам, и мне было страшно. Допотопные монахи спускались в эту могилу и никогда в жизни больше не видели света, но они делали это добровольно, это был их выбор, а я хотел не ползти по направлению к могилам, а жить, и еще я хотел понять: зачем эти допотопные люди сами закапывали себя в этих жутких подземельях?
Я не очень представлял, сколько времени займет спуск. Я надеялся, что вот сейчас, за поворотом, мы окажемся на месте. Но лаз все не кончался. На каком-то из поворотов я сдуру оглянулся. Сзади меня, плотно натрамбовалось несколько сотен экскурсантов со свечами в руках.
Дошло до меня моментально. Если я передумаю и захочу вернуться наверх, то просто не смогу этого сделать. Более жуткого приступа клаустрофобии прежде я не испытывал.
5
Как-то я был в Италии и там ездил посмотреть на древний, давно не обитаемый монастырь Монте-Кассино. Он лежит на вершине зеленого-зеленого холма. Карабкаться на вершину нужно приблизительно полчаса. По сторонам дороги там росли настоящие оливки. Рядом со мной шло еще несколько людей. Иногда мы смотрели друг на друга и улыбались.
Я видел самые знаменитые монастыри планеты и могу сказать: все они лежат на вершинах холмов. Запыхавшийся, ты наконец добираешься до вершины, и улыбающиеся монахи протягивают тебе стакан холодной воды.
И только в моей собственной стране дорога на небеса проложена под землей. Под зеленым лаврским холмом расположено гигантское средневековое кладбище. Здесь похоронены все, о ком вы вспоминаете, когда слышите слова «Киевская Русь», – от Нестора-летописца до Ильи Муромца. Здесь, под землей, они жили, здесь похоронены, здесь и лежат уже тысячу лет.
Я видел самые знаменитые монастыри планеты и могу сказать: все они лежат на вершинах холмов. Запыхавшийся, ты наконец добираешься до вершины, и улыбающиеся монахи протягивают тебе стакан холодной воды.
И только в моей собственной стране дорога на небеса проложена под землей. Под зеленым лаврским холмом расположено гигантское средневековое кладбище. Здесь похоронены все, о ком вы вспоминаете, когда слышите слова «Киевская Русь», – от Нестора-летописца до Ильи Муромца. Здесь, под землей, они жили, здесь похоронены, здесь и лежат уже тысячу лет.