Страница:
Может быть, ему поручили показать, что тогда Россия увязала в смрадном болоте, а такой показ начала столетия нужен кремлевским догматикам, чтобы бороться с религиозным возрождением, с монархическими настроениями, неожиданно проявляющимися ныне в новом российском поколении? Добились ли заказчики желанного результата? Наверное, нет. Пикуль, с одной стороны, неумело лгал, а с другой - перешагнул через черту предписанного и дозволенного. Пора перейти теперь к тем фразам, а иногда и целым страницам в романе, которые написаны другим почерком. Во-первых, Пикуль изменил марксизму. Как отмечает "Правда", он "подменил социально-классовый подход к событиям предреволюционной поры идеей саморазложения царизма". Но хотя она и не социально-классовая, "идея саморазложения царизма" более близка к истине. Саморазложение наблюдалось (с каких пор? с конца прошлого столетия?) во всех слоях российского общества. И среди бюрократии, оторвавшейся от либеральной интеллигенции. И среди интеллигенции, живущей утопиями и оторвавшейся от народа. И среди купечества (богатей Савва Морозов, и не он только, финансировал Ленина и работу его террористических групп). Но, наряду с больными клетками были и клетки здоровые. Саморазложение могло прекратиться. В государственном организме после революции 1905 г. вновь началось здоровое кровообращение. В романе мы находим строки, как бы написанные культурным и разумным учителем на полях сочинения зарвавшегося ученика. Так, там говорится, что в царствование Николая II, "... творили Максим Горький и Мечников, Репин и Циолковский, ... пел Шаляпин и танцевала несравненная Анна Павлова, ... Заболотный побеждал чумную бациллу, а макаровский "Ермак" сокрушал льды Арктики ... Борис Розинг обдумывал проблему будущего телевидения, а юный Игорь Сикорский вертикально вздымал над землей первый в России вертолет... Об этом следует помнить, чтобы не впадать в ложную крайность". И хотя автор и впадает в ложную крайность, он все же, то тут, то там, вставляет в свой текст многозначительные фразы: "Моральный авторитет России был очень велик, и Европа смиренно выжидала, что скажут на берегах Невы... Индустриальная мощь Империи возрастала, и Россия могла выбрасывать на мировой рынок почти все - от броненосцев до детских сосок... Промышленный подъем начался в 1909 году, и русская мощь во многом определяла тональность европейской политики. Россия стояла в одном ряду с Францией и Японией, но отставала от Англии и Германии. Зато по степени концентрации производства Российская Империя вышла на первое место в мире". К словам Пикуля, конечно, многое можно было бы добавить. Но и то, что написано, - показательно. Пикуль решается даже робко напомнить о царившей тогда свободе печати. Председатель Думы Родзянко говорит царю: "У нас принято в газетах ругать министров. Синод, Думу... и меня обливают. Мы все терпим - привыкли-с!" Если бы Пикуль добавил, что перед первой мировой войной большевистская "Правда" печаталась в Петербурге легально, то картина была бы еще полнее. Решается Пикуль сказать несколько слов и о роли Думы: "В отличие от царя, желавшего игнорировать Думу, премьер активно сдружился с нею. Понимал, что парламент, пусть даже самый плюгавый (! - А. С.), все-таки это глас общественного мнения. Столыпин вел большую игру с членами ЦК октябрьской партии... Россия, после поражения в войне с японцами, быстро набирала военную мощь. Потому и ассигнования на дело обороны - самые острые, самые ранящие". И тут не все договорено. Но из приведенной цитаты явствует, что Дума отнюдь не была простой регистрационной канцелярией, штампующей заранее принятые в иной инстанции решения. Ассигнование кредитов по всем отраслям правительственной работы зависело от народного представительства. Поэтому думские дебаты о воссоздании флота были "острые, ранящие". Министров, представителей общественности, военных, многих замарал, оклеветал Пикуль. Но не только оклеветал и замарал. Если их портреты собрать воедино, то перед глазами встает нечто реальное и даже почти правдивое. Вот министр финансов Коковцев. "Правые упрекали Коковцева в недостатке монархизма, Левые критиковали за излишек монархизма. А Владимир Николаевич попросту был либерал". "Коковцев был человек умный и хорошо воспитанный, но болтлив не в меру (? - А. С.). Он был человеком честным и в обширную летопись грабежа русской казны (? - А. С.) он вошел как собака на сене". Вот военный министр Редигер. "Автор многих военно-научных трудов, которые долгое время считались почти классическими, высоко образованный человек". Вот генерал-губернатор Туркестана А. Самсонов. "Он осваивал новые площади под посевы хлопка, бурил в пустынях артезианские колодцы, в Голодной степи проводил оросительный канал". Вот председатель Государственной Думы: "Лидер октябристов, глава помещичьей партии Родзянко внешне напоминал Собакевича (? - А. С.), но за этой внешностью скрывался тонкий, проницательный ум, большая сила воли, стойкая принципиальность в тех вопросах, которые он защищал со своих, монархических позиций". Пикуль даже решается намекнуть, что время "столыпинской реакции" отнюдь не было временем господства реакционных элементов: "Крайне правые для правительства были так же неудобны и одиозны, как и крайне левые. Царизм никогда не рисковал черпать сановные кадры из числа крайне правых". Отдельно хочется остановиться на моем дяде - министре иностранных дел Сазонове. Не потому, что он пришелся Пикулю особенно по вкусу, а потому, что со строками, посвященными этому государственному деятелю, связаны большие национальные проблемы. Описан он таким, каким я его помню: "Очень слабый здоровьем Сазонов не курил, не пил, не имел дурных привычек... он был полиглот и музыкант, знаток истории и политики". В романе описан важный разговор Сазонова с немецким послом графом Пурталесом перед самым началом первой мировой войны: "Сазонов замер посреди кабинета... Я могу вам сказать одно, - заметил он спокойно, - пока остается хоть ничтожный шанс на сохранение мира, Россия никогда и ни на кого не нападет... Агрессором будет тот, кто нападет на нас, и тогда мы будем защищаться". Приведенные слова Сазонова сводят на нет бытующую в коммунистических и коммунизанствующих кругах дезинформацию о том, что царский режим якобы нарочито спровоцировал первую мировую войну, чтобы пресечь нараставшие в стране революционные настроения. В этом вопросе Пикуль подтверждает слова Бьюкенена, который пишет: "Россия не желала войны. Когда возникали проблемы, могущие вызвать войну, царь неизменно проявлял все свое влияние в пользу мира. В своей миролюбивой политике он зашел так далеко, что в конце 1913 г. сложилось впечатление, что Россия ни при каких обстоятельствах не будет воевать. Беда в том, что это ложное впечатление побудило Германию воспользоваться сложившейся обстановкой". Далее Бьюкенен уточняет: "В Германии прекрасно знали, что вслед за усилением германской армии в 1913 году Россия была вынуждена выработать новую военную программу, которая не могла быть полностью завершена ранее 1918 года. Таким образом, для военного нападения сложился особенно благоприятный случай, и Германия им воспользовалась". Среди вымыслов и непристойностей в книге есть места, где все же видна фигура министра-реформатора. Пикуль пишет: "Столыпин выделялся из толпы, был чрезвычайно колоритен. Именно он составлял сейчас фон власти... был реакционен, но порою мыслил радикально, стремясь разрушить в порядке вещей то, что до него оставалось нерушимо столетиями. Натура цельная и сильная - нечета другим бюрократам". В книге имеются четыре места, где автор почти что вложил в уста моего отца слова, действительно произнесенные им. Пусть это было сказано в другой обстановке и в менее грубой форме - но основные мысли его государственного творчества выражены верно. Первое: на следующий день после взрыва на Аптекарском острове, на заседании Совета министров, "Столыпин сказал, что вчерашнее покушение, едва не лишившее жизни его самого и его детей, ничего не изменит во внутренней политике российского государства. - Мой поезд с рельс не сошел - заявил Столыпин - Террористам нужны великие потрясения, а мне нужна Великая Россия... Моя программа остается неизменной: подавление беспорядка, разрешение аграрного вопроса как самое неотложное дело Империи и выборы во Вторую думу". Второй отрывок (относится тоже к первому году правительственной деятельности Столыпина, когда не утихало еще революционное брожение): "Он тряхнул колокольчик, вызывая секретаря, телеграмма по губерниям, записывайте, диктую: - "Борьба ведется не против общества, а против врагов общества. Поэтому огульные репрессии не могут быть одобрены. Действия незакономерные и неосторожные, вносящие вместо успокоения озлобление, нетерпимы. Старый строй получит обновление". Третье место, особенно показательное. Пусть это никогда не бывший и приведенный в грубых выражениях разговор Столыпина с царем. Но в этом разговоре вкратце изложены основные мысли аграрной реформы: "Давно пора раздробить общину и дать мужику землю: возьми, вот это твое! Чтобы он почуял вкус ее, чтобы он сказал - "Моя земля, а кто ее тронет, на того с топором пойду!". Вот тогда в мужике проснутся инстинкты землевладельца, и все революционные доктрины разобьются о могучий пласт крестьянства, как буря о волнолом"'. "Моя земля, а кто ее тронет, на того с топором пойду" - как такое пропустила цензура? В этих словах, приписываемых моему отцу, звучит сегодня также и осуждение всего колхозного и совхозного строя. Четвертый отрывок как бы дополняет все ранее сказанное: "Премьер срочно выехал в Крым... В вагон к нему забрался (! - А. С.) журналист из влиятельной газеты "Волга", и ночью Столыпин, прохаживаясь по ковровой дорожке, крепко сколачивал фразы интервью. - Дайте мне - диктовал он всего двадцать лет внутреннего и внешнего покоя, и наши дети уже не узнают темной, отсталой России. Вполне мирным путем, одним только русским хлебом, мы способны раздавить всю Европу". Давить Европу Столыпин не собирался. Но в остальном цитата соответствует действительно им сказанному. Неизбежна ли была революция? Так вопрос Пикуль, конечно, не ставит. Но ответ сквозит в приведенных выше словах Стольпина. Он сквозит тоже в описании дней, предшествовавших первой мировой войне: "Бравурная музыка лилась в открытые настежь окна. Маршировала русская гвардия, воспитанная на традициях умирать, но не сдаваться... Мерно и четко шагала железная русская гвардия". Так и просится на бумагу то, что тут показано, но не договорено. Если бы "железная русская гвардия" не полегла на полях Восточной Пруссии и Галиции, если бы некоторые гвардейские части были (как в 1905 году) оставлены в столице? Что было бы тогда? Удалось бы распропагандированным солдатам петроградского гарнизона (из запасных) осуществить "великую и бескровную"?" Август 14-го автор трактует не так, как Солженицын. Кратко упоминая о наступлении наших войск в Восточной Пруссии, он пишет: "Это был день полного разгрома германской армии, и в летопись русской боевой славы вписалась новая страница под названием Гумбинен... Прорыв армии Самсонова заранее определил поражение Германии, и те немцы, кто умел здраво мыслить, уже тогда поняли, что Германия победить не сможет... Немцы проиграли войну не за столом Версаля в 1918 году, а в топях Мазурских болот еще в августе 1914 года". В этих словах слышится сожаление о том, что России не оказалось в числе победителей. В этом вопросе автор близок к мыслям сэра Бьюкенена, надеявшегося, что первая мировая война окончится по-иному. Английский посол вспоминает в своей книге аудиенцию у царя 13 марта 1915 года, на которой присутствовал министр иностранных дел Сазонов. На повестке дня была договоренность о Константинополе и о сферах влияния в Персии: "Царь раскрыл атлас и стал следить по нему за докладом Сазонова, указывая пальцем, с поразившей меня быстротой, точное местоположение на карте каждого города и каждой области, о коих шла речь... Затем, повернувшись к императору, я говорю: после окончания войны Россия и Великобритания будут двумя самыми могущественными державами, и всеобщий мир будет обеспечен". Вполне обоснованные, но несбывшиеся надежды. Таким образом, в романе "У последней черты" мы сталкиваемся как бы с двумя текстами, порою резко противоречащими один другому. В одном, более обширном, тексте речь идет о государстве, скатывающемся в пропасть. В другом - о государстве, набирающем новые силы и могущем, не прибегая к насилию, занять первое место в Европе. Все это Пикуль не договаривает, но это звучит между строк. Получается, таким образом, что роман "У последней черты" отражает две тенденции, обозначающиеся сейчас в кругах российского общества. Одна тенденция - догматическая, тоталитарная. Ее представители стремятся втоптать в грязь, показать в уродливом виде наше историческое прошлое. Особенно думский период начала столетия - со столькими возможностями, несший столько надежд! Скрыть правду об этом времени, очевидно, уже невозможно: в новых поколениях начался процесс восстановления исторической памяти. Поэтому власти необходимо представить это время в искаженном виде и так попытаться воспрепятствовать здравому видению будущего. К другой тенденции принадлежат люди, видящие, что тоталитаризм катится к пропасти и влечет туда за собой и Россию, и другие страны. Люди этой тенденции (некоторые из них по эгоистическим мотивам, ради собственного спасения) стремятся опереться на еще живые основы прошлого. Роман "У последней черты" подвергся чуть ли не запрету со стороны властей. Думается, что это происходит не из-за недостатков, отмеченных советскими критиками (неверности в трактовке исторических событий, изобилия альковных и бутафорских эпизодов). А из-за того, что автор в какой-то мере, робко отметил наличие и положительных сторон нашей, еще способной возродиться, национальной государственности.