– Я знаю, о чем ты думаешь, – говорит Петруня, сидя в своем коконе, как мумия фараона, и в голосе его играет лукавость кларнета. – Не надейся, что для меня твои мысли – тайны мадридского дворца. Ты хочешь потащить меня дальше по смачным камням Истории, по злачным местам дряхлеющего Востока. Зна-а-аю!..
   – Ты у нас в языках король, – мурлычет Петруня через секунду, заплывая с другой стороны. – Это для меня, плебея, вся эта филология – как с белых яблок дым… А ты на скольких языках говоришь, Андрюш, а?
   Потом, вздохнув, злобится:
   – Привередливый ты, как Пиноккио. А я, между прочим, вчера внес…
   – Знаю, все знаю! – не выдерживает Андрей и перечисляет, опережая:
   – Внес в жизнь немного разнообразия, обманул бутылочку, положил в себя полбанки…
   – Аккуратно положил, – вздыхая, поправляет Петруня последний вариант, и с этим вздохом рушится картонный мир, где было так уютно и просто, и Антар больше не скачет, застыв раскрашенной картинкой с неловко приделанными руками, и топырящаяся люстра и пластмассовые горшки съеживаются, вдруг поняв свое убожество, и угол у фонтана отколот, и чьи-то ноги шаркают мимо, отсвечивая красными пятнами мозолей сквозь дырки в сандалиях.
   – Ты беспросветный человек, Петруня.
   – Я… беспросветный… – смакует Петруня слово. – Как ты припечатал меня, Андрюш, а? Вот что значит вольная пташка, не в нашем посольском компаунде живешь, не за забором. А я сижу и думаю: «Упаси бог, надумает завтра Саддам по нам ракету кинуть. Или вдруг какая-нибудь одна дурная до евреев не долетит, свалится нам на голову». И знаешь, почему я больше тебя об этом думаю? Потому что нашего брата, технаря, тогда никуда вообще из посольства выпускать не будут. По соображениям безопасности. Только и будешь знать, что вкалывать, как проклятый бобик.
   – Ладно. Пойдем, куда хочешь, черт с тобой!
   – Спасибо за глоток свободы. Если уж связался с таким, как я, то терпи двумя руками. И вообще… – Петрунины синие глаза оказались болезненно близко, и смотреть в них было неприятно, как в таинственно переливающийся купорос, – вообще… мне почему-то кажется, что тебе сегодня это тоже не повредит.
 
   Когда вышли из бани, на Дамаск сыпался мелкий копеечный дождь. В такой дождь комфортнее всего гражданкам в чадре, наверняка съязвил бы по этому поводу Петруня, если бы не был так отягощен мечтами о пиве. Чтобы обмануть стихию, пришлось дать обход буквой Г через крытые пуговичные ряды и рынок новобрачных. В отместку дождь пошел крупными пулями, а с неба стала быстро спускаться тьма. Оливковая «Вольво» тронулась обратно. Андрей засунул в щель магнитофона кассету, и под Жана-Мишеля Жарра город плыл за стеклами, как в кино.
   – В какой бар рванем, Петруня?
   – В барах цены барские, Андрюш, лучше у ливанца прямо в лавке.
   – Ты что! Плебейство какое. Сейчас как раз наши хабиры[5] с работы повалят. Хочешь, чтобы тебя местные граждане замучили вопросами типа: «Как дьела, садык?..»[6]
   – Ну, тогда только не в» Белую лошадь», я там как-то полтыщи ни за фигом оставил.
   – Понятное дело. «Лошадь» – не бар, это уже кабак. А мы поедем в «Пингвин».
   – Где этот «Пингвин» живет?
   – Возле площади Арнус.
   – Не знаю… – сварливо сказал Петруня, – не знаю, что за Арнус, что за «Пингвин»… A-а! Пропадай все! Устроим Пирров пир!
   Сквозь капли дождя на стекле огни и тела машин переливались, как медузы. Андрей почувствовал, что тот – второй – мир опять подкрался опасно близко. Одно неосторожное движение внутри, какое-нибудь дуновение ветра в голове, – и этот легкий руль мощной машины, и теплая волна из печки, и удобные ботинки из Ливана за 35 долларов, и негустые огни Абу Румани вдруг поплывут болезненным бредом, мысли станут расползаться, как гнилое сукно, которое сдуру расправили, чтобы рассмотреть, что там за узор?..
   – Ты смотри, какой «мерс»! – заорал Петруня с таким воодушевлением, что Андрей вздрогнул. – Вон тот, серебристый… как хек. Это же тридцать четвертый год, шесть цилиндров, сорок сил, гонит до ста в час… А вон, гляди, «хадсон» сорок шестого года… нет, сорок седьмого. Не город, а автомобильный музей, ус. ться можно.
   – Ты бы шел в автобизнес, что ли.
   – Ты что, дурак? Идиот? Не знаешь, что почем у нас в стране? Куда попал – там и сиди, не рыпайся. То в философы меня засунуть хочешь, то еще куда… Как будто сам родился для того, чтобы в торгпредстве непонятно чем торговать…
   Андрей ничего не ответил, потому что Петруня попал на сей раз метко, да и подъехали уже, и он напрягал глаза, чтобы в расплывающемся сыром ландшафте, среди блестевших под фарами автомобильных задов найти нишу для «Вольво».
   Два скромных фонаря «Пингвина» делали угол улицы уютным; над входом дерево беспокойно шевелило голыми пальцами, сбрасывая капли. Полукруглая открытая терраса была, разумеется, пуста, только махал на ветру красными плавниками мокрый навес. Сам пингвин на темной вывеске под фонарями совсем растаял в тени, зато еще сразу три жестяные птицы во фраках, отражая неон, сияли над дверью, которая вела куда-то вроде трюма. Андрей и Петруня провалились по крутым ступеням в красно-коричневое узкое нутро этого трюма, оказавшись нос к носу с не слишком опрятным парнем, вид которого наверняка успокоил Петрунины опасения насчет кошелька, и который тут же стал бойко называть их «месье». Конечно, дураку понятно, что никаких месье в его заведении быть не может, и за версту он разбирает, что заявились русские садыки (особенная походка, что ли, черт возьми!), но знает: садыкам нравится, когда их называют «месье».
   – Пиво есть?
   Вот типично отечественный вопрос. Конечно, пиво есть, и что к пиву – тоже, и никелевые ободки стульев прямо скучают по влажным от дождя спинам.
   – Интересно, у нас в Союзе Советских пиво вот так запросто когда-нибудь будет или нет? – пробует Петруня шекспировски поставить вопрос и усаживается за клетчатое полотно скатерти.
   – Ты лучше подумай, что со страной будет.
   – Ничего невероятного с ней не будет. Только слова заменят. Вместо «политически грамотен» – «ненавязчиво интеллигентен». Или что-нибудь еще. «Исторический материализм – продажная девка коммунизма». Звучит?
   Малый вежливо ждал и делал такую заинтересованную мину, – того и гляди, сам вступит в разговор.
   – Парень-то ждет, – сказал Андрей.
   – А чего ждет? Что у них – меню в сто страниц? По два пива, а остальное пусть сам домыслит – маслин, орешков… Чего он мямлит?
   – Спрашивает: маслин, орешков, еще чего?
   – Скажи ему, что он не философ. Люди всегда лучше знают, чего не хотят, чем чего они хотят!..
   Малый почувствовал, что месье нервничает, и все понял, не дожидаясь дальнейшего перевода.
   – Маши-ль-халь, маши-ль-халь[7], месье…
   Пока он за стойкой собирал, чем богато его заведение, Замурцев непроизвольно проехал взглядом по подвалу. Редкие клиенты, разумеется, уперлись глазами в залетевших иностранцев. Глазеть здесь вроде как хороший тон. А впрочем, не только глазеть. «Аль-ах мин уэйн? А! Русья! Горбачифф – мних?..»[8]
   – Ну? – сказал Петруня.
   – Что – ну?
   – Знаешь, чем человек отличается от пчелы?
   – Чем?
   – Умеет рассказать о том, что чувствует.
   – Так вот прямо взять и все рассказать?
   – А что тебе еще делать? Давать объявление в газету? Сейчас модно давать объявления. «Куплю индийское пособие по любви и подвесной мотор»…
   Малый со звоном посадил на стол поднос с бутылками, стаканами и плошками, и Суслопаров предупредил:
   – Антракт.
   Он не позволил малому наполнить:
   – Иди, иди, тамам![9]
   Он налил сам, выпил сразу свой стакан, и снова налил, и тогда опять стал годен для философских обобщений:
   – Андрюш, подумать только, сколько лет люди гробились из-за каких-то мифических истин, разных там национальных и социальных миражей, и вот, наконец, явился один парень в Кремле и все поставил на место: держите, ребята, курс на общечеловеческие ценности. Правда, он их не обрисовал, Андрюш, эти ценности, но по логике нетрудно домыслить, верно? Вкусный харч, густое пиво, нормальный прикид… Впрочем, прости, я отвлекся, ты продолжай… то есть начинай.
   – О чем ты хочешь, чтобы я начал?
   – Не притворяйся. Каждому всегда есть, о чем. Всегда что-то жжет.
   – Даже мытищинских философов?
   – Даже. Но меня жжет не сильно, так что вполне охлаждает вот эта жидкость с пеной. А в твоей котельной сегодня температура выше, чем у средней обыденной души.
   – Ты думаешь, пьяный треп для моей души – лучшее средство?
   – Фи, как грубо, молодой человек. Ну и держи весь свой угар при себе.
   – Если б ты знал, в чем дело, ты бы не трепался.
   – А я уже знаю.
   – Откуда?
   Петруня забеспокоился. Он и сам толком не понимал, как так получается, что он столько всего видит в людях, да и разбираться в собственном внутреннем хламе не хотел. Ему было бы противно всерьез убеждать кого-либо в своих прозрениях, но и вышучивать божий дар тоже не стоило. Он снова окунул мысли в пиво и наконец нашел нужное, став прежним Петруней.
   – А что ты стесняешься, Андрюш? Знаешь, когда немного пахнет грешком, это даже приятно… будто чуть пригоревшей кашей.
   – Петруня, ты… ты сатир, – сказал Андрей почти весело, и ему стало легче, оттого что Суслопаров все (или почти все) почуял своим узким носом, и уже вроде как установилась уютная, домашняя обстановка маленького заговора, и не надо барахтаться в глупых излияниях. – Что – так сильно заметно?
   – Если присмотреться, то да. И потом, я же знаю, каким ты нормально должен быть.
   Андрей помолчал, шелуша орешки и отправляя их в рот.
   – А у тебя было что-нибудь… вроде такого?
   – Не думаю. У каждого свой стиль жизни, Андрюш. Высокие драмы – это не мое.
   – Ты понимаешь… Она такие писала письма вначале… Ты не понимаешь!..
   – Я слушаю, Андрюш.
   – Такие письма… А потом вдруг – ничего. Два месяца ничего. Сегодня я ей позвонил… в общем, кажется, все. Сказала, что ей не нравится писать письма на чужое имя. Как будто не понимает, что здесь личных почтовых ящиков нет, а общественных почтальонов больше, чем хотелось бы. И так еле сумел уломать одного, чтобы согласился на себя получать… Правда, фамилия у него дур-рацкая!
   – Я в этих вопросах не силен, Андрюш. Но допускаю, что есть такие женщины: для них лучше вообще без писем, чем вот так… Давай еще пивка?
   – Разве ничего не осталось?
   – А разве осталось?
   – Не ерничай, тебе это не идет. Я сам удивляюсь, что так быстро кончилось. Эй, друг!..
   Малый уже все понял (очевидно, по перетряхиванию бутылок), был тут и вежливо улыбался, показывая нездоровые зубы.
   – Ты уже здесь? Смотри, какой сладкий… Еще четыре пива. Арбаа[10]. Ферштейн?
   Как не понять, когда Петрунины глаза восходят двумя солнцами в легком тумане, когда четырехпалая корона из пальцев парит, как птеродактиль, а в голосе накатывает шум большого далекого леса.
   – На чем мы остановились?
   – Мы остановились на том, Андрюш, что у тебя был сегодня разговор, который заронил червя сомнения.
   – Петруня, я тебе все пиво вылью за шиворот!
   – Вон уже несут. Давай лучше выльем его в стаканы. Ты мне скажи: хорошая была девочка?
   Жалобно закричали невидимые птицы в густых ветвях над головой.
   – Хорошая…
   «Как тебе объяснить, Петруня? Что-то вроде внезапной флейты в привычном гуле оркестра. Безмолвно качающаяся ветка в окне… Печально идущий где-то снег…»
   – Очень хорошая, Петруня. Ты знаешь, у нее были глаза… как тебе объяснить… не забирающие, а отдающие. И, как ни банально, зеленые. Изумрудные… Нет! Изумрудные – это слишком стеклянные. У нее другие. Живые изумруды.
   – Кажется, представляю, – вздохнул Суслопаров. – Мандраж по коже…
   – Она сама говорила, чтобы я ехал, – продолжает Андрей, чувствуя, как весь наполняется сладостной грустью красивого умирания, похожего на закат над холмами Пальмиры под музыку Вивальди. – Сама говорила, чтобы ехал, – он толком не помнит, что она говорила ему и как говорила, но, кажется, что именно так, и он сбивчиво рассказывает Петруне, как они два года встречались, и как она обещала ждать, и что чертовски прекрасные были ее письма, все время прекрасные, пока не стало никаких. – Ведь ясно же было, что я когда-нибудь куда-нибудь уеду, контора же выездная! Зачем тогда было два года встречаться? Я ее не понимаю! Как она себе это внутри выстраивала, – не понимаю! Какие там мысли бродили?..
   – Ты же не хирург, Андрюш. Чтобы с женщиной тррр… – что-то лишнее попало Суслопарову в горло, он захрипел и заперхал, но спасся пивом, – чтобы с женщиной встречаться, необязательно знать, что и как у нее внутри фунциклирует. Это даже мешает. Отвлекает. Поэтому они и убегают с гусарами и цыганами, которым на метафизику с антимонией начихать… – тут Петруня понял, что переехал грань, и сгладил, – это я, разумеется, в порядке дежурного бреда, Андрюш.
   Но Андрей уже был слишком далеко, чтобы его могли достать мелкие камешки Петруниного нагличания.
   – У меня даже не осталось ее фотографии… Как-то не думал об этом, ведь у меня была вся она, – зачем фотографии?..
   – Это, может быть, и хорошо, – утешает Петруня, оценивая ситуацию со своей точки зрения. – А то еще Вероника накроет. У них вообще нюх… Ты письма-то хорошо спрятал?
   В голосе приятеля Андрею слышится слишком развязная гамма, и он суровеет.
   – Ты не трогай Мисюсь. Это просто подарок судьбы – такая жена. Без нее я бы толком и галстук не умел завязать.
   – Понятное дело! – коварно соглашается Петруня. – Она теперь опять всего дороже.
   – Да! Представь себе! Или ты думаешь, что я собирался ее бросить?
   – Ого-го! Пью за повелителя стихий.
   – Ты дурак и алкоголик. Может, я и ребенка собирался бросить? Тебя бросали родители?
   – У них ничего такого не было.
   – Откуда ты знаешь? А?
   – Ладно. Успокойся. Все равно я тебе завидую. Безобразие лучше однообразия. Слушай, опять все кончилось. Давай теперь чего-нибудь покрепче.
   – Да мне уже хватит.
   – Ну вот, я так и думал. С тобой идти пиво пить, – все равно что ехать в пустыню купаться. Надо как следует закончить… Где этот представитель древнего народа? Халдей! Принеси «ладошку» арака, понял? Что он клювом щелкает?
   – Говорит, у них не подают.
   – Вот те нате, хрен в томате… Знакомая песня… Ну, скажи тогда, пусть принесет откуда-нибудь. Надо напоследок весело закончить… Чего он?
   – Говорит, подороже будет.
   – Ладно. Пусть тащит, не обидим.
   Андрей не помнил, перевел ли он последнее, или Суслопаров уже поднялся на воздушном шаре воодушевления над высотой всех языковых барьеров. Во всяком случае, малый тут же исчез.
   На какой-то миг у Андрея блеснуло, как солнце из туч, предвидение:
   – Петруня, может, не надо «ладошку»?
   – Почему это?
   – Мне-то, знаешь, проще, я отдельно живу, а тебе через все посольство топать.
   – Не будь роялистом больше, чем рояль. Я же не девка, чтобы ты меня провожал. А на всех этих цербернаров я клал, понял?
   – Понял.
   – Ничего ты не понял.
   – Я понял, что ты на них всех клал.
   – Да не в этом дело! Ты просто рад мне еще раз напомнить, как ты безобразно свободен… Молчи, я знаю, что ты не хотел. Просто у всех у вас пещерные понятия о свободе. А классик как говорит? «Свобода – есть осознанная необходимость». Не кивай, не кивай, ты не понимаешь всей глубины… А! Принес, наконец, мурмудон ты мой, молодец, парень куэйс[11]. Тебе сколько, Андрюш? Разбавить сильно? Ледку?.. Так вот, сегодня мной осознана необходимость устроить в этой пивной центр мироздания. И я устроил. Поэтому я свободен. Ха-ха! Спроси его: он верит, что я свободен?.. Ладно, не спрашивай, давай лучше выпьем.
   Арак мятной струей легко льется в горло, и внутри долго тает его холодная дорожка.
   – Я, Петруня, тоже бы… как-нибудь… Каждый день одно и то же!
   – Правильно. Знаешь, чем человек отличается от пчелы?
   – Чем?
   – Тем, что должен доказать себе смысл жизни.
   – Вот я и докажу. Поеду куда-нибудь…
   Поначалу туманная, эта мысль стала быстро оседать в голове переливающимся инеем.
   – Возьму и поеду прямо сейчас.
   – Куда же ты поедешь?
   – Какая тебе разница?.. Что, в Сирии некуда поехать?
   – Верно, есть места симпатичные… Маалюля ничего, Забадани…
   – Дерьмо твой Забадани! Вы все дальше Забадани не ездили. Каботажники! А на севере ты был?
   – Куда уж нам в лаптях за паровозом! Да и чего там хорошего?
   – Там природа, друг мой. Ширь.
   – Ну и что? Поедешь за пятьсот кэмэ и увидишь, что там такая же сраная пустыня. Ехал бы лучше в Маа-люлю, – и ближе, и красивей.
   – Ты дурак. Я там миллион раз был.
   – Ну и съезди еще. Я там два миллиона, может, был.
   – Тебе не понять. Это как зов.
   – Ну-ну. Езжай, если у тебя такая идея с фиксой… Слушай, а может, лучше Бейрут? Вот, куда бы я смотался.
   – И не говори мне про него. Это же просто припадочная Ницца местного значения. Ты снимаешь трусы со своего плебейского преклонения перед банальщиной. Там, на севере, мне рассказывал Муликов из культурного центра, серная река вытекает из земли. Зеленая река, понимаешь?.. Как стекло… или, наверное, как жидкая бирюза. Может, она прямо из ада течет… Ты в Бейруте такое увидишь?
   Насчет ада Петру ню задело.
   – Да… Муликов – мужик с тараканами в голове… (это означало похвалу). И страну знает взад и поперек.
   – Там, вообще, наверное, ближе к аду, Петруня, – продолжал Андрей разрабатывать найденный сюжет. – Потому, что вся земля пахнет серой, особенно к вечеру… и мост римский на Тигре… и лиловые горы… и еще черные горы… может, они торчат из самого пекла…
   – Все равно, – капризно сказал Суслопаров, как будто Андрей умолял его тут же полюбить этот самый сирийский север, о котором наплел Муликов. – По пустыне тащиться… не люблю я эту вселенскую пудреницу…
   Так или примерно так протекал, как вспоминалось впоследствии, этот полумифический разговор, полумифический не только потому, что весь вселенский космос, начиная от самых глаз, уже заливало нереальным туманом, но главным образом, может быть, оттого, что в недоступной никому параллельной жизни, в этой раковине, куда сам Замурцев заглядывал с опасением, вдруг, непонятно как, хозяйски расположился Петруня, пытающийся даже и сюда распространить свои философские изыски. Хотя, кажется, разговор очень скоро съехал в какие-то невыносимые джунгли, отчего в памяти зацепились только несколько невнятных обрывков: почему-то о гражданской войне, которая, в общем-то, понятное стремление народа внести разнообразие в унылый идиотизм существования, и что, если петуха в воду бросить, ему, в принципе, раз плюнуть поплыть – между перьями-то и в костях воздух, – а он начнет безрассудно барахтаться и все равно захлебнется, и что все мы похожи на таких вот петухов.
   Помнилось еще, что потом (уже на улице) какой-то мальчишка целовал себе грязные пальцы, показывая, какой Андрей сладкий, и говорил весело хриплым голосом:
   – Мистер, дай двадцать пять!
   И еще – сопливый от грязи тротуар и Петруня, делающий время от времени такие плавные па, что казалось: вот-вот заиграет нежная музыка «Лебединого озера», и крик его души, когда он наконец добился своего: «Думаешь, легко представителю великой державы в картонных ботиночках за 150 лир?!»
   Как ехали опять в «Вольво», Замурцев помнил уже лучше, все-таки ему, как водителю, приходилось напрягать центральную нервную и вегетативную. Машины проносились мимо так быстро, что казались очень длинными. Петруня вертелся на сиденье (ничего нет хуже пьяного философа) и кричал:
   – Куда лезешь, гад! Слушай, Андрюш, ну когда, наконец, все эти кретины за рулем переколошматятся и ездить станет приятно?.. – и тут же: – О-о!.. Глянь: вот это «Мазда»! Какая форма – просто гениальный обсос! – и вдруг вспыхивала еще одна жгучая мысль, и он опять принимался орать, – ты видишь? Видишь, какая зайка поехала?.. Вон, в «Бьюик Сенчури»… одной кожи на ней на двадцать тыщ. А номерочек-то государственный! Зарываются они, не кончится это добром, точно тебе говорю. Как у нас…
   Слава богу, все лучшие места в Дамаске собраны тесно, и вот уже – темные задворки посольства с рядами машин под навесом и без, и сыроватый ветер, гасящий пронзительный Петрунин голос:
   – Знаешь, ч… чем человек отличается от пч… пчелы?
   – Кончай со своей пчелой. Надоел. Скажи лучше, чем не отличается.
   – А ты разве сам не просекаешь? Вроде неглупый парень…
   – Тем, что тоже живет в ульях?
   – Ты умница. И тоже любит нектар! Ха-ха!..
   Что-то будто толкнуло Андрея, он поднял глаза и угадал в темном небе глыбу горы Касьюн, в этом месте меньше усеянную огнями, чем где-нибудь напротив Абу Румани. И нужно было бы, конечно, еще раз попытаться разгадать неясное беспокойство, немое послание, звездный язык, но сил уже не было, и он только сказал Суслопарову на всякий случай:
   – Ты там… поосторожней.
   Но этот пижон не понимал неслышного голоса судьбы, проговаривающегося шелестом ветра и кружением облаков, и в ответ на дружеский совет продолжал гаерствовать:
   – Ты что, Андрюш, забыл, как пишет центральная партийная печать? «Мы не боимся разоблачений. Мы такие, как есть, и гордимся этим!»…
   – Ну все-таки. Постарайся там… без эксцессов.
   – Конечно, конечно, друг мой… не волнуйся, я и сам понимаю. Будет очень неприятно, если после нашего милого вечера… Это ведь такая же будет гадость, как испортить воздух в сауне.
   Андрей вздрогнул. В сауне? Ах да, просто очередная Петрунина шутка.
   Но вот Суслопаров пошел к воротам, растворяясь в ночных бликах, а Андрей залез обратно в теплое автонутро к интимным огням (жалко, не зеленые, а то было бы похоже на кабину самолета). Часы показывали девять, в это время он всегда слушал «Радио Монте-Карло», уже почти выработался условный рефлекс. Да и в самом деле интересно, что там случилось в остальном мире, пока они с Петруней заседали в бане и в «Пингвине», время сейчас богатое.
   «…госсекретарь США заявил, что Буш и Горбачев назначат новую дату встречи в верхах, как только это станет возможным. Нельзя быть уверенным, подчеркнул он, что конфликт в Заливе завершится к середине года». Женский голос сменяется мужским.
   «С начала военных действий союзная авиация совершила 25 тысяч вылетов против Ирака. Сегодня утром дождь из бомб обрушился на города Зурбатия и Бадра, – сообщило агентство ИРНА, – американское командование подтвердило, что была проведена воздушная атака на военно-морскую базу Умм Каср».
   «Двенадцатый день войны привлек внимание двумя главными проблемами: массовым перелетом иракских самолетов в Иран и разрастанием нефтяного пятна, которое угрожает саудовскому побережью…»
   Еще полторы минуты такого же ровного, даже чуть занудного рассказа об армагеддоне:
   «Саддам Хусейн подтвердил журналисту Си-эн-эн Питеру Арнетту, что иракские ракеты СКАД могут нести ядерные, биологические и химические заряды. По словам советского генерала Петрова, в распоряжении Багдада имеется от 2 до 4 тысяч тонн химических средств, в основном, горчичного газа, табуна и зарина».
   Нежные голоса: «Радио Монте-Карло-о-о!..» Потом – реклама стирального порошка. Как любят писать в плохих романах, жизнь продолжается.
* * *
   Мисюсь тоже провела то время, пока они не виделись, культурно: сходила на угол за пиццей и теперь сидела с тарелкой перед телевизором. Андрей встал в дверях, для начала – подальше.
   – Как баня?
   – Ничего. Петруня только, по-моему, немного перестарался.
   – Это я чувствую. По амбрэ.
   Нюху Вероники был поразительный. Он всегда просил ту не использовать крепкие духи, а еще лучше – не использовать никакие.
   – Не надоело тебе якшаться с разной пьянью?
   – Я как Фрэнк Каупервуд[12], – сказал Замурцев, спотыкаясь на чересчур длинном имени. – Я независим и встречаюсь с людьми интересными, а не полезными.
   – Фрэнк Каупервуд… – повторила она с сомнением, граничащим с насмешкой. – Фрэнк Каупервуд был миллионер.
   – А я что? Я тоже не последний человек по советским меркам!
   Постукивание вилки, вопли телевизора. Мисюсь иногда умела так промолчать, что получалось впечатлительней любых слов.
   Потом ровный голос:
   – Хочешь пиццу?
   «Может, надо ожесточиться?» – подумал Андрей. Но ожесточиться не получилось, и он в конце концов сказал:
   – Ладно, давай.
   Потом он вспомнил, что все-таки главарь семьи, как сказал бы Петруня.
   – А ребенок где?
   – Занимается.
   – Это хорошо.
   Андрей тоже сел перед ящиком для идиотов и откусил кусок пиццы.
   – Про Залив показывали?
   – Показывали и говорили что-то, но я не разобрала, по-арабски ведь.
   – Ничего, в десять снова будут новости, я тебе переведу.
   – Маслом пиццу помажь, полезно, чтобы ногти не слоились.
   – Пап! Па-ап!
   – Слышишь? Юлька кричит – тебя к телефону.
   – Да ну их всех… (скаламбурил сам для себя) в баню!
   – Ты что! Вдруг что-нибудь важное.
   – Па-ап!
   Как у них все основательно и правильно, прямо секретариат, а не семья.
   – Не ори, иду!
   Юлька преданно протягивала трубку, зажав ладонью микрофон.