Несчастный священник вспомнил камень, который не далее как сегодня утром подал отчаявшейся женщине вместо хлеба, и, вспомнив, склонил голову под тяжестью удара.
   – Итак,– завершил свою речь протодьякон,– используйте короткий отпущенный вам срок: уже подули летние ветры, уже оделись цветами луга, и горлица подала голос в нашем краю. До дня святого Сильвестра ultimo mensis Decembris [4] я снова побываю у вас, и к тому времени дом ваш должен быть чист и наряден, как если бы сам Спаситель намеревался вас посетить, и вы сделаете это под угрозой отлучения от церкви. Можете на досуге обстоятельно ознакомиться с этими документами. Прощайте! И не забывайте читать декреталии!
   Он уселся на белого коня и ускакал прочь, чтобы той же ночью попасть в соседний приход, посеяв и там тревогу и горе, подобно апокалипсическому всаднику.
   Отец Педер из Расбу был убит горем. Он не рискнул сразу же вернуться домой, а вместо того бросился назад в церковь и пал ниц перед алтарем. Позолоченные двери ризницы были открыты, и красные лучи вечернего солнца озаряли путь Спасителя на Голгофу. В этот миг священник был не божьим судией, карающим и грозным, он лежал как покорный богомолец и просил о милосердии. Он поднял глаза к Христу, но не увидел там сострадания; Христос принимал чашу из протянутой к нему руки и осушал ее до дна; он поднимался по крутому склону и нес свой крест на израненной спине, а наверху ему предстояла казнь, но над ним, распятым, разверзалось небо. Значит, было же что-то над и за этими муками. Священник начал отыскивать причины такого великого жертвоприношения, которое неизбежно захватит всю страну. Должно быть, церковь почувствовала, что люди начинают сомневаться в праве своих пастырей быть судьями и вершителями, ибо судьи эти полны человеческих слабостей; и вот духовенство вознамерилось доказать, что во имя божьего дела оно способно вырвать свое сердце из груди и возложить его на алтарь. Но – продолжал работать мятежный разум,– но христианство отменило человеческие жертвы. Мысли между тем шли своим чередом: а вдруг, подумалось ему, вдруг в языческих жертвоприношениях скрыта какая-то истина? Авраам был язычником, ибо не знал Христа, а ведь сына своего он готов был принести в жертву по божьему велению. Христа принесли в жертву, всех святых великомучеников принесли в жертву, с какой же стати церковь должна щадить именно его? Никаких причин для этого нет, и священник невольно пришел к выводу, что пастве, дабы и впредь принимать на веру его проповеди, надо убедиться в его способности пожертвовать ради нее самым дорогим, пожертвовать собой, ибо он и его жена давно уже составляют единое целое. Он пришел к этому выводу и испытал странное удовлетворение при мысли об ужасных муках, ему предстоящих, а там проснулось тщеславие и поманило венцом великомученика, что вознесет его над всей паствой, на которую он хоть и привык смотреть сверху вниз, с высоты алтаря, но которая начала поднимать голову и дерзновенно покушаться на штурм этой высоты.
   Укрепленный и ободренный своей мыслью, он поднялся с пола и прошел за алтарную ограду. Он уже не был распятым на кресте грешником, он стал праведником, достойным стоять одесную Христа, ибо претерпел столь же тяжкие муки. Он горделиво взглянул на скамейки для молящихся, напоминавшие в сумерки коленопреклоненных людей, и обрушил на их грешные головы праведный гнев, раз они не желают верить в истинность его проповеди. Он разорвал на себе стихарь и показал им свою окровавленную грудь, на том месте, где полагалось быть сердцу, зияла большая дыра, ибо сердце он пожертвовал богу; он призвал маловеров запустить пальцы в его разверстый бок и удостовериться; он чувствовал, как растет под бременем страданий, и разгоряченное воображение привело его к такому экстазу, что представление о действительности на миг сместилось, и он увидел себя Христом Спасителем. Далее в своих мечтах он зайти не успел и, когда сторож пришел запирать церковь на ночь, поник, как изодранный ветром парус.
   Идучи домой, он от всей души сожалел об утраченном экстазе и даже готов был повернуть назад, если бы нечто, не поддающееся определению и напоминавшее по форме слабо выраженное чувство долга, не влекло его к дому. Чем ближе он подходил, тем слабей делалось это чувство и тем ничтожнее представлялся он самому себе. А уж когда он вошел в дверь и жена раскрыла ему объятия и когда он почувствовал приятное тепло, исходившее от печки, и увидел спящих детей, таких спокойных, таких цветущих, ему открылась неизмеримая ценность того, с чем он должен расстаться, и он распахнул свое сердце, к которому прихлынула его молодая кровь, и ощутил сокрушающую мир силу первой любви, способной все вынести и возрождаться снова и снова, и дал клятву никогда и ни за что не предавать возлюбленных своего сердца. Оба супруга вновь почувствовали себя молодыми; до полуночи просидели они друг подле друга, толковали о будущем и о том, как бы им получше избежать грозящей опасности.
 
   Лето для счастливых супругов промелькнуло как прекрасный сон, заставивший их позабыть о неизбежном пробуждении.
   Между тем папская булла не осталась тайной для прихожан. Некоторые восприняли новость с известной долей злорадства, отчасти потому, что не прочь были поглядеть, как их духовный пастырь пройдет хотя бы через муки чистилища, отчасти же просто потому, что надеялись теперь получать утешение религии по более низкой цене, поскольку священнику более не надо будет содержать семью. Была среди прихожан и горстка особенно набожных, для них все, исходящее от епископа либо от папы, звучало как глас небесный. Они мусолили вопрос и так и эдак и пришли к единодушному выводу, что плотская связь между священнослужителем и женщиной не может не быть греховной. Эти благочестивцы, которым не терпелось увидеть дом своего пастыря очищенным от скверны сразу же после объявления указа, начали роптать, заметив, что пастырь совершенно не торопится его выполнить. Ропот заметно усилился после одного происшествия, а именно после того, как в церковный шпиль ударила молния. А потом выдался неурожай.
   И тогда поднялся крик, и благочестивцы отобрали,из своей среды самых горластых и отрядили их к дому священника' где те заявили, что не намерены впредь принимать святое причастие из рук человека, погрязшего во грехе; они потребовали, чтобы он немедля завел раздельную постель и раздельное хозяйство со своей женой, с которой он впредь не имеет права приживать детей, ибо дети эти будут считаться незаконными, и, наконец, они пригрозили, что если он по доброй воле не очистит свой дом и двор до конца старого года, они сами его очистят огнем.
   Чтобы доказать пастве, что его супружеская связь не есть связь плотская, отец Педер велел вынести из дому двуспальную кровать, а сам перебрался спать на кухню.
   На какое-то время ропот смолк. Но в самом священнике произошли странные перемены. Он теперь бывал в церкви чаще, чем нужно, и задерживался там порой до позднего вечера. С женой он держался холодно и отчужденно и словно избегал встреч. Теперь он мог долгое время держать на коленях детей и ласкать их, не проронив ни единого слова.
   В ноябре, на день святого Мортена, в приход наведался протодьякон и имел продолжительную беседу с отцом Педером. По ночам отец Педер спал теперь на сеновале, так оно и осталось. Жена ничего ему не говорила, она молча наблюдала за ходом событий и не видела способа что-либо изменять. Душевная гордость возбраняла попытки к сближению, а когда муж начал есть в другие, им установленные часы, они вообще почти перестали видеться. У него сделался землисто-серый цвет лица, а глаза глубоко запали; по вечерам он ничего не ел, а спал на голом полу, покрываясь тюленьей шкурой.
   Подошло рождество. За два дня до сочельника вечером отец Педер вошел в комнату и сел к печке. Жена готовила детям наряды к празднику. Долгое время в комнате стояла недобрая тишина, потом муж заговорил:
   – Детям надо купить подарки к рождеству. Кто съездит в город?
   – Я съезжу,– отвечала жена,– но ребят я возьму с собой. Ты не против?
   – Я молил господа, чтобы чаша сия меня миновала, но он не внял моим мольбам, и тогда я сказал ему: да будет воля не моя, но твоя.
   – А ты убежден, что тебе ведома божья воля? – покорно спросила жена.
   – Как и в том, что имею душу живу.
   – Завтра утром я уеду к родителям, они ждут меня,– сказала жена бесцветным, но твердым голосом.
   Священник встал и торопливо вышел из комнаты, словно услыхав свой смертный приговор. Вечер потрескивал морозом, звезды мерцали на синем с прозеленью небе, и бесконечная снежная равнина простиралась перед изнемогшим странником, чей путь, казалось, ведет прямо к звездам, что лежат пониже других, как бы вырастая из белой пелены. Он шел и шел, все дальше и дальше, он казался себе стреноженной лошадью, которая пытается бежать, но всякий раз, когда она возомнит себя свободной, путы на ногах удержат ее. Он проходил мимо домишек, где горел свет, и видел, как там все чистят и скребут, варят и пекут к наступающему празднику. Ожили мысли о том, каким будет его собственное рождество. Он представил себе пустой дом, без огня, без света, без нее, без детей. У него горели ноги, а по телу пробегал озноб. Он все шел и шел, не ведая куда. Наконец он остановился перед небольшим домиком. Ставни были закрыты, но между ними пробивалась полоска света, озаряя снег желтым сиянием. Он подошел поближе, приложил глаз к щели и увидел перед собой комнату, где скамьи и стол были завалены одеждой: детское белье, чулочки, курточки; на полу стоял сундук с откинутой крышкой, с которой свешивалось белое платье, красивый верх платья привлек его внимание: спереди оно как бы сохранило след округлой девичьей груди; на одном плече был укреплен зеленый венок. Что это было, погребальное облачение или подвенечное платье? Он невольно задался вопросом, можно ли обряжать в одинаковые платья покойниц и невест. Он увидел, как на стене возникла чья-то тень, порой тень была такая длинная, что преломлялась и заходила на потолок, порой стелилась по полу. Наконец тень упала на юбку белого платья. Маленькая головка в чепце резко обрисовалась на белом фоне. Этот лоб, этот нос, эти губы ему уже доводилось видеть и раньше. Куда же он забрел? Тень исчезла в сундуке, а на свету оказалось лицо, которое не могло принадлежать живому человеку – такая бледность заливала его, такое глубокое страдание отпечаталось на нем, оно глядело ему в глаза, прожигая взглядом, он почувствовал, как слезы скатываются с его щек и падают на подоконник, растопляя снег. Но тут взгляд за окном стал таким кротким и жалобным, что священник вообразил, будто перед ним святая Екатерина на колесе, молящая кесаря Деция помилосердствовать. Да, это была святая Екатерина, а он – он был кесарь. Внять ли мольбам Екатерины? Нет, отдайте кесарю кесарево, учит писание, и еще: «Небо и земля прейдут, но слова мои не прейдут». Никакого милосердия. Он не может дольше выдерживать этот взгляд, если хочет и впредь оставаться сильным, а значит, лучше ему уйти. Он бродил по саду, где снег успел засыпать накрытые матами цветы, которые напоминали теперь детские могилки. Кто же покоится в этих могилках? Да его собственные дети. Его здоровые, румяные сыновья, которых господь приказал ему принести в жертву подобно тому, как Авраам принес в жертву Исаака. Но Авраам отделался легким испугом. Будь проклят этот бог, раз он может быть таким бесчеловечным. Подлый бог, он призывает людей возлюбить друг Друга; а себя ведет как палач. Вот взять и отправиться к нему, в его собственный дом, и воззвать к нему, и потребовать объяснений. Отец Педер вышел из сада, поднялся на взгорок, где обычно колол дрова, и увидел непомерно большой гроб, просторный гроб, на Двоих. Нет, это не гроб, а кровать, и она застелена мягчайшим свежевыпавшим снегом, белым, как гагачий пух, и теплым, как перья живой птицы. Постель для любодеяния. На такой постели Клеопатра могла бы справлять свадьбу с Голиафом. Он впился зубами в спинку кровати, как щенок, когда у него чешутся зубы,– темнокожая Клеопатра на фоне белого снега. Вот было бы зрелище. Он побрел дальше, увязая в сугробах, и ухватился за маленькую елочку, что стояла подле дровяного сарая. Это была рождественская елочка, вокруг такой могли бы плясать дети, останься они живы! Тут он вспомнил, что собирался воззвать к богу, который отнял у него детей, и потребовать ответа. До церкви было рукой подать, но, подойдя к ней, он увидел, что она заперта. От ярости он чуть не лишился рассудка и начал разгребать снег, пока не откопал большой камень. Этим камнем он принялся бить в дверь с такой силой, что церковь изнутри отвечала ему как бы раскатами грома, и все это время он не переставал кричать:
   – А ну, выходи, Молох [5], пожирающий детей, я вспорю твою ненасытную утробу. А ну, выходи, Иисус Христос, выходи. Святая Екатерина, выходите все святые и все дьяволы, вас вызывает на битву кесарь Деций из Расбу! А, так вы любите заходить сзади, легионы тьмы!
   Он резко обернулся и с нечеловеческой силой безумца сломал молодую липку; вооружась ею, он ринулся на войско могильных крестов, которое, как ему чудилось, подступало к нему и угрожающе вздымало руки. Кресты не дрогнули, и тогда он перешел в атаку, размахивая липкой, как смерть косой, и не успокоился до тех пор, пока не поверг все, так что земля вокруг покрылась щепками и осколками.
   Но силы его и тут не истощились. Теперь он пойдет грабить мертвецов, подбирать раненых и убитых. Охапку за охапкой переносил он к церковной стене и сваливал под окном. Когда эта операция была завершена, он вскарабкался на кучу, выбил стекло и проник внутрь. Внутри оказалось светло от северного сияния, а со двора его заслоняла церковная крыша. Еще одна атака на грозно подступающие скамеечки, которые он обратил в груду щепок. Теперь его глаза устремились на главный алтарь, где поверх сцен крестных мытарств восседал на облаке бог отец, держа в руках сноп молний. Священник сложил руки на груди и устремил насмешливый взгляд к строгому громовержцу.
   – А ну слезай! – закричал он.– Слезай, мы поборемся!
   Заметив, что его вызов не принят, он схватил деревяшку и запустил ею в своего врага. Удар пришелся по гипсовому орнаменту, кусок которого упал вниз, подняв вокруг себя облако пыли.
   Он схватил еще одну деревяшку, и еще, и еще одну и начал швырять их с неистовством, возраставшим после каждого промаха. Облако падало вниз кусок за куском под его громкий хохот, молния выскользнула из рук всемогущего, и, наконец, со страшным грохотом рухнула на алтарь вся тяжелая картина, сбив в падении свечи.
   Лишь тут святотатца охватил страх, и он выскочил в окно.
   Накануне сочельника поутру жители прихода могли бы наблюдать странную картину на дворе у священника.
   Сани, на которых сидела женщина, двое детей и парень-работник, выехали со двора и двинулись в западном направлении. С восточной же стороны за санями добрую четверть мили бежал священник, громко взывая к ним и прося их остановиться. Но сани продолжали свой путь по накатанной зимней дороге и скрылись за поворотом. А священник угодил в сугроб и оттуда погрозил небу кулаками.
   Более поздние наблюдения свидетельствуют, будто священник долгое время пролежал в тяжелой лихорадке и будто дьявол, озлясь, что в битве, разгоревшейся из-за расторжения брака, ему не удалось одержать верх над божьим слугой, страшно набедокурил в церкви, но, чтобы проникнуть туда и проявить там свою власть, ему пришлось для начала сокрушить все кладбищенские кресты до единого. Все это вместе взятое не только восстановило пошатнувшийся было авторитет господина Педера, но и наделило его неким отблеском святости, отчего самые рьяные благочестивцы весьма возгордились, ибо кто, как не они послужили причиной, благодаря которой дом священника был очищен от скверны.
   Он проболел три месяца и начал выходить лишь в апреле. За время болезни он состарился. Черты лица заострились, глаза утратили свой блеск, рот все время был полуоткрыт, спина согнулась. На южной стороне дома у него стояла скамейка, где он часами сидел на солнышке, погрузясь в мечты о былом, которое виделось ему теперь почти нереальным, тем более что он не получал никаких известий от тех, кого называл когда-то своей семьей.
   И снова настал май с цветами и птичьим пением. Господин Педер ходил по саду и глядел, как лезут из земли сорняки; редкие цветы вымерзли за зиму, потому что никто не привел в порядок соломенные маты, и они лежали на земле, будто гниющие лохмотья. Ему и в голову не приходило вскопать грядки и засеять их, потому что не для кого теперь было стараться, и не осталось рядом ласковых рук, чтобы позаботиться о молодой поросли. Он остановился у изгороди и посмотрел по сторонам. Земля была такая солнечная, речушка журчала так весело и манила взгляд следовать за ее волнами; они так дивно плескались, разбудив в нем желание уплыть по волнам туда, где они сливаются с большой рекой. Он отвязал лодку, сел, не трогая весел и предоставив течению нести себя. Так прошел час и другой.
   Вдруг он услышал свежий запах березовых почек и весенних цветов. Он огляделся по сторонам: равнина кончилась, он находился теперь у подножья березового взгорка. Воспоминания о прошлой весне ожили в нем, легкие, светлые картины, навеянные цветами одуванчика и подснежника. Он сошел на берег и поднялся по склону. Здесь они тогда обедали, здесь, на этой ветке, висела его куртка, в которую мальчишки стреляли из лука. Он увидел дыру в теле березы, откуда он цедил березовый сок и куда припадали губами мальчишки. На вербе еще сохранились рубцы от ножа, которым он резал дудочки. В траве он нашел стрелу; как же они, помнится, тогда ее искали, это была самая удачная из стрел, которые он когда-либо выстругал, она поднималась над вершинами самых высоких берез. Он еще пошарил в траве и в кустах, будто собака-ищейка, он ворочал камни, отгибал ветки, поднимал прошлогоднюю траву, разгребал листья. Он и сам не знал, что ищет, но хотел найти что-нибудь, что напоминало бы о ней. Наконец, он остановился перед кустом боярышника; там, на одном из шипов висел красный шерстяной лоскут, ветер раскачивал лоскут, словно яркую бабочку среди белых цветов, бабочку, наколотую на острие иглы; новый порыв ветра перевернул лоскут, и теперь он напоминал окровавленное сердце, изъятое из груди, принесенное в жертву и повешенное на ветку. Он снял лоскут с куста, поднес его к губам и дунул на него, он поцеловал лоскут и зажал в кулаке. Здесь она играла с мальчиками в ловилки, и они наступили ей на подол, оторвав от него кусок.
   Он лег в траву и заплакал,– он выкликал ее имя, он выкликал имена детей. Он плакал долго, пока не изнемог от слез.
   Проснувшись, он пролежал некоторое время на прежнем месте, глядя из-под полуопущенных век на зеленый ковер травы. Взгляд его задел большую вербу, с которой свешивались желтые сережки, словно золотые колосья под лучами солнца. Слезы успокоили его, оставив по себе некоторое умиротворение, исчезло горе, исчезла радость, душа пребывала теперь в полном безразличии и равновесии. А если он и посмотрел более внимательно на вербу, то потому лишь, что она лежала как раз на линии его взгляда. Слабый ветерок сообщил ее ветвям чуть заметное волнообразное движение, успокоительное для его заплаканных глаз. Вдруг ветви неожиданно остановились, хрустнули, и чья-то рука отогнула их книзу; озаренная солнцем женская фигура в оправе из золотых сережек и редких еще зеленых листьев предстала перед его глазами. Какое-то время он неподвижно созерцал прекрасное видение, как созерцают картину, но потом его глаза встретились с глазами женщины, которые вонзились в него будто два луча и разожгли огонь в угасающей душе. Тело само оторвалось от земли, ноги понесли его вперед, руки простерлись, и уже мгновение спустя кто-то маленький и теплый прильнул к его окаменевшей груди, куда вновь хлынули жизненные соки; долгий поцелуй растопил ледяную кору, которая так долго держала в плену его дух.
 
   Восемь дней спустя в Расбу заявился протодьякон и нанес визит священнику. Он нашел господина Педера сияющим и довольным жизнью. У дьякона было какое-то щекотливое поручение, и он долго мялся, подыскивая слова.
   – По общине прошел слух, который достиг даже ушей нашего епископа. Разумеется, не всякому слуху можно верить, но одно то обстоятельство, что слух сей вообще мог возникнуть, не служит ли он сам по себе подтверждением? Говорят, господин Педер – чтобы уж без обиняков – встречался с женщиной. Архиепископ внимательнейшим образом наблюдал бурю, вызванную папской буллой о разводе. Святой отец и сам осознал жестокость нового закона, а потому и позаботился о том, чтобы с помощью licentia occulta – тайного дозволения – сделать жизнь духовных лиц не столь безотрадной. Что ни говори, а женщина есть добрый гений каждого дома.
   Посланец Христа прервал поток речей и тихим, едва слышным голосом прошептал на ухо господину Педеру некое тайное сообщение.
   Господин Педер переспросил:
   – Церковь не дозволяет священнику иметь жену, но не возражает против любовницы?
   – Ну зачем такие сильные выражения? Наложница, экономка, вот как мы это называем.
   – Ладно,– сказал господин Педер,– а если я захочу взять в экономки собственную жену, церковь не станет возражать?
   – Нет, нет, ни за что! Какую угодно, любую, только не ее! Цель церкви! Не забывайте о ней!
   – Ах, вот как выглядит ее высшая цель! Значит, церковь принуждает к разводу для того, чтобы сохранить за собой право наследования и прибрать к рукам землю! А вовсе не из-за блуда! Вы хотите незаконным путем прикарманить чужую собственность во имя высшей цели! Нет и нет, с такой церковью я не желаю иметь ничего общего! Отлучайте меня сколько хотите, я за честь почту быть отвергнутым такой превосходной церковью, смещайте меня, и прежде чем вы успеете оформить мое изгнание на бумаге, я уже буду так далеко, что вы и следов моих не сыщете.
   Кланяйтесь святому отцу, господин протодьякон, и скажите, что я не приму его гнусное предложение, кланяйтесь и скажите, что божества, которым наши праотцы поклонялись в образе тучи и солнца, были много величественней, а главное – много чище, чем все эти римские и семитские сводники и обиралы, которых навязала церковь на нашу голову; кланяйтесь ему и скажите, что встретили человека, который намерен посвятить всю свою оставшуюся жизнь тому, чтобы обращать христиан в язычников, и что настанет день, когда новые язычники затеют новый крестовый поход против наместников Христа и его прислужников, надумавших ввести обычай приносить в жертву живых людей, тогда как язычники их просто убивали и тем довольствовались. А теперь, господин протодьякон, взвалите себе на спину свои декреталии и убирайтесь отсюда, пока я не прогнал вас кнутом. Своей невидимой высшей Целью вы чуть не убили двух человек, и целое царство осыпает вас проклятиями. Возьмите в путь и мое проклятие, переломайте себе ноги на сельских дорогах, провалитесь в канаву, пусть вас поразит молния и ограбят разбойники; пусть восстанет из гробов ваша умершая родня и каждую ночь скачет верхом у вас на груди; пусть поджигатели запалят ваш дом, ибо я исключаю вас из общества порядочных людей, подобно тому, как исключаю себя из святой церкви. Вон!
   Протодьякон не задержался на дворе у священника, да и сам господин Педер не стал мешкать, ибо жена и дети поджидали его на том самом березовом холме по дороге к тому новому дому, который господин Педер намеревался поставить в лесу, поближе к границе Вестманланда.