усаживались поудобнее, я ловил на себе одобрительные взгляды. Вокруг
произносились слова, которые я большей частью не понимал. Это был какой-то
совершенно незнакомый жаргон, ужасная смесь исковерканных русских,
английских, немецких, японских слов, произносимых со странной интонацией,
напомнившей мне китайскую речь, - какое-то слабое взвизгивание в конце
каждой фразы. Я несколько раз повторил про себя: "Каждый человек -
человек, пока он поступками своими не показал обратного", - и посмотрел на
Микаэля. У Микаэля моего был такой вид, будто его вот-вот вытошнит - прямо
на спину Г.А. Я понял, почему Г.А. взял с собой именно его. Он брезглив,
наш Майкл, а ведь он не имеет права быть брезгливым. Любовь и брезгливость
несовместны.
Г.А. посоветовал покрошить в котелок колбасы. Наголо стриженная
девица (с грязноватым лицом и гигантским боа из кувшинок на голых плечах)
послушно принялась крошить колбасу. Г.А. не посоветовал сыпать в котелок
консервированные креветки, и банка креветок была отставлена. Поварская
ложка была уже в руке у Г.А., он ворочал ею в котелке, зачерпывал,
пробовал, подувши через губу, и все смотрели теперь на него и ждали его
решений. Он сказал: "Соль", - и за солью сейчас же побежали. Он сказал:
"Перец", - но перца во Флоре не оказалось.
Я честно наблюдал их, стараясь сформулировать для себя: что они
такое? (Я не чувствовал себя учителем, я чувствовал себя этнографом, в
крайнем случае, врачом.) Парни были как парни, девчонки - как девчонки.
Да, некоторые из них были неумыты. Некоторые были грязны до неприятности.
Но таких было немного. А в большинстве своем я видел молодые славные лица
- никакой патологии, никаких чирьев, трахом и прочей парши, о которых
столько толкуют флороненавистники, и, конечно же, все они разные, как и
должно быть. И все-таки что-то общее есть у них. То ли в выражении лиц
(очень бедная мимика, если приглядеться), то ли в выражении всего тела,
если можно так говорить. Расслабленность движений почти нарочитая. Никто
не положит предмет на землю - обязательно уронит, вяло разжавши пальцы. И
не на то место, с которого взял, а на то место, которое поближе, словно
сил уже не осталось протянуть руку...
И еще - непредсказуемость поступков. Я не взялся бы предсказывать их
поступки, даже простейшие. Вот сидел-сидел, перекосившись набок, пришла
пора хлебать из котелка, а он вдруг встал и лениво удалился - на другой
конец стойбища - и там сел у другого костра. А на его место явился новый -
длинный и тощий, как шест, в десантном комбинезоне, на широком ремне -
фляга, на ногах - эти их знаменитые "корневища", огромные пуховые лапти,
выкрашенные в зеленое. Пришел, уселся, отцепил флягу, полил свои корневища
водицей и объявил, ни к кому не обращаясь: "Здесь врастаю". И стал,
прищурясь, смотреть на Г.А.
Было ему лет двадцать пять, был он гладко выбрит и подстрижен вполне
обыкновенно, в расстегнутом вороте комбинезона висела на безволосой груди
какая-то эмблемка на цепочке. Живые ореховые глаза, большой рот уголками
вверх и отличные белые зубы. Сразу было видно - это ихний предводитель.
Н_у_с_и_. И ни в одном ухе не было у него этих чертовых музыкальных
заглушек, _ф_у_н_к_о_в_, из-за которых они выглядят такими сонными и как
бы не от мира сего. Этот был вполне от мира сего, невзирая на свой
комбинезон, корневища и прочие вытребеньки. И он явно знал Г.А. (Есть у
меня подозрение, что и Г.А. его знает. Где-то они уже встречались и не
слишком любят друг друга. Однако это все чистая интуиция. Мойша считает,
что я все это выдумал.)
Тут почти голая девица, сидевшая слева от меня, тоненько рыгнула,
отдулась, облизнула ложку и произнесла с удовлетворением:
- П_о_б_е_г_и_ - _д_а_с_ь_т_а_.
(Мишель объяснил мне потом, что это значит. Это - по русско-японски -
"дать побеги". В прежние времена она сказала бы "словила кайф", а теперь
вот - "дала побеги". Флора!)
Наевшись, они завозились, устраиваясь на переваривание. Кто-то
закурил. Кто-то принялся шумно жевать _б_е_т_е_л_ь_, пуская оранжевые
слюни. Кто-то захрустел леденцами. Начался _з_е_л_е_н_ы_й _ш_у_м_.
Конечно, я не понимал и половины того, что говорилось, но, по-моему, там и
понимать особенно было нечего. Один вдруг заявляет: "щекотно. Червяки по
корням ползают". Другой тут же откликается: "Личинки совсем заели. Дятлов
на них нет. И ведь не почешешься". Третий вступает: "Влаги мало. Сухо мне,
кусты. Влаги бы мне побольше". И так далее без конца. И видно, что им это
очень нравится. Всем без исключения. На лицах блаженные улыбки, и даже
глаза блестят.
Потом вдруг поднялся один парень в пестрых плавках и в полосатой
распашоночке, отошел на несколько шагов в сторону, выбрал площадку
поровнее и принялся выламываться в медленном, почти ритуальном танце. Надо
понимать, он плясал под свой функен, так что музыку слышал он один, а мы
видели только ритм этой музыки. И нам это нравилось, и пока он танцевал,
зеленый шум притих, все смотрели на танцора, а когда он устал,
остановился, сел и лег, все как бы перевели дух, и моя соседка слева снова
произнесла: "Побеги-дасьта".
Тем временем начало смеркаться, и луна объявилась над деревьями.
Объявились комары. Над заводью возник туман и стал распространяться на
прибрежные кусты. Вдруг взревели двигатели, вспыхнули фары, грянула в
полную мощь огромная музыка, и дюжина всадников на мотоциклах умчалась
прочь - перевалила через вершину ближнего холма, и снова стало тихо.
Какой-то парнишка по ту сторону костра (видимо, новичок, почти не
знающий жаргона) принялся рассказывать про суд, который прошел вчера в
городе. Трое _г_о_м_о_з_я_г_ из спецтеха, которые целый год спокойно
курочили автомашины и приторговывали запчастями, получили по году
принудработ, поскольку руки у них золотые и все сверху донизу
характеризуют их положительно. А фловера - Костик из Хабаровска, рыженький
такой, без переднего зуба - засадили на месяц клозеты мыть задаром на
"тридцатке", на мясокомбинате, за то, что два батона стяжал в булочной,
когда фургон разгружал.
Флора помолчала, усваивая информацию. Кто-то пробормотал: "Круто
здесь у них". Пошли вопросы. Как фамилия судьи, сколько заседателей?
Почему не шесть? Как зовут? Кто возбудил дело? Парнишка почти ничего не
знал. Он не знал даже, что в суде бывает адвокат. "Тихий ты, куст", -
упрекнули его и оставили в покое.
Кто-то стал рассказывать про суд в Челябинске, но это уже был
сплошной жаргон, я не понял даже, хороший там в Челябинске был суд или
плохой. За что и кого судили, я тоже не понял. "Не суди, и не судим
будешь", - почти пропел в сумраке женский голос. Слова эти прозвучали
пронзительной, отчетливой, высшей правдой после шумовой неубедительности
жаргона.
И тут заговорил нуси.
Это была проповедь. На прекрасном литературном языке. Если он и
переходил на жаргон, то лишь для того, чтобы особо подчеркнуть,
растолковать самым непонятливым какую-нибудь важную для него формулировку.
Он говорил о Флоре. Он говорил об особенном мире, где никто никому не
мешает, где мир, в смысле Вселенная, сливается с миром, в смысле покоя и
дружбы. Где нет принуждения, и никто ничем никому не обязан. Где никто
никогда ни в чем не обвиняет. И поэтому счастлив, счастлив счастьем покоя.
Ты приходишь в этот мир, и мир обнимает тебя. Он обнимает тебя и
принимает тебя таким, какой ты есть. Если у тебя болит, Флора отберет у
тебя эту боль. Если ты счастлив, Флора с благодарностью примет от тебя
твое счастье. Что бы ни случилось с тобой, что бы ты ни натворил, Флора
верит и знает, что ты прав. Флора никому не навязывает свое мнение, а ты
свободен высказаться о чем угодно и когда угодно, и Флора выслушает тебя
со вниманием. За пределами Флоры ты дичь среди охотников, здесь же ты
ветвь дерева, лист куста, лепесток цветка, часть целого.
Он говорил о законах Флоры. Флора знает только один закон: не мешай.
Однако, если ты хочешь быть счастливым по-настоящему, тебе надлежит
следовать некоторым советам, добрым и мудрым. Никогда не желай многого.
Все, что тебе на самом деле надо, подарит тебе Флора, остальное - лишнее.
Чем большего ты хочешь, тем больше ты мешаешь другим, а значит, Флоре, а
значит, себе. Говори только то, что думаешь. Делай только то, что хочешь
делать. Единственное ограничение: не мешай. Если тебе не хочется говорить,
молчи. Если не хочется делать, не делай ничего.
Пила сильнее, но прав всегда ствол.
Ты нашел бумажник? Берегись! Ты в большой опасности.
Хотеть можно только то, что тебе хотят дать.
Ты можешь взять. Но только то, что не нужно другим.
Всегда помни: мир прекрасен. Мир был прекрасен и будет прекрасен.
Только не надо мешать ему.
(Г.А. сказал потом по этому поводу: "Стань тенью для зла, бедный сын
Тумы, и страшный Ча не поймает тебя". - И спросил: "Откуда?").
В самый разгар проповеди странные звуки привлекли мое внимание. Я
вгляделся сквозь дым и обмер. Тот самый бородатый-волосатый (обволошенный)
принялся овладевать своей бритой соседкой.
Мне сделалось невыносимо стыдно. Я опустил глаза и не мог больше
поднять их. Особенно мучительно было сознавать, что все это видят и Мишка,
и Г.А. За фловеров мне тоже было стыдно, но их-то как раз все это совсем
не шокировало. Я видел, как некоторые поглядывали на совокупляющуюся пару
с любопытством и даже с одобрением.
"Внезапно из-за кустов раздалось странное стаккато, звук, который я
до сих пор не слышал, ряд громких, отрывистых О-О-О; первый звук О был
подчеркнутый, с ударением и отделен от последующих отчетливой паузой. Звук
повторялся вновь и вновь, а через две или три минуты я понял, что было его
причиной. Ди Джи спаривался с самкой".
Вопрос: откуда? Ответ: Джордж Б. Шаллер "Год под знаком гориллы".



    РУКОПИСЬ "ОЗ" (4)



4. Вечером первого, как сейчас помню, августа (дело было еще в
Ташлинске) меня остановил на Теренкуре наш шофер Гриня. Отведя меня в
сторонку, он с небрежностью, показавшейся мне несколько нарочитой,
спросил:
- Как там у нас сейчас насчет субстанции?
- Где это - у нас? - осведомился я, пребывая в настроении
злобно-ироническом.
- Ну, в Ленинграде, в Москве...
- Да как везде, - сказал я, продолжая оставаться в том же настроении.
- Семнадцать тридцать пять. А повезет - так десять с маленьким.
- Ну да, ну да... - промямлил Гриня неопределенно. - Ну, а если,
скажем, она особая?
- "Особая"?.. Да ее, по-моему, давно уж не выпускают.
- Да нет, я не про эту "особую" тебя... - сказал Гриня нетерпеливо. -
Я тебя спрашиваю: особая субстанция - как? Нематериальная, независимая от
моего тела!
Я пригляделся к нему, но ничего такого не заметил. Вообще-то, Гриня,
по моим наблюдениям, был человек непьющий и вполне положительный. Хозяин.
Лучший садовый участок при обсерватории. С домиком. Все своими руками.
Старый "Москвич" собрал себе своими руками... Он правильно оценил мой
взгляд и несколько смутился.
- Да нет, это я так... - проговорил он уклончиво и вдруг принялся
рассказывать, как заезжие гастролеры в прошлом году обманули мать его,
старуху, выклянчивши у нее за пятерку дедовскую икону, коей цены нет, и за
которую любой музей отдал бы, не глядя, два стольника, самое малое.
Я слушал его с недоумением, а он вдруг, оборвав свой рассказ,
предложил мне зайти к нему в "домишко" через два часа, чтобы
"посвидетельствовать". Он, оказывается, хочет некую сделку совершить, и
нужно ему, чтобы при том присутствовал надежный человек.
Не могу сказать, чтобы предложение это пришлось мне по вкусу, однако
и отказаться я тоже не мог. Нас с Гриней связывают давние приятельские
отношения, еще с начала шестидесятых, когда я был начальником, а он
шофером экспедиции, занимавшейся в Туркестане поисками места для установки
Большого Телескопа. Гриня мне многим был обязан, да и я ему кое-чем обязан
был, ибо оба мы были грешны в молодости, Гриня - побольше, я - поменьше,
но оба.
И вот спустя два часа, то есть поздним уже вечером, оказался я в
Гринином "домишке", что прятался в зарослях каких-то экзотических кустов
на его садовом участке. Снаружи стояла глубокая южная тьма, кричали
цикады, пахло пряностями и цветами, а внутри под лампой с розовым абажуром
за столом, покрытым старенькой, но чисто выстиранной скатертью, некогда
роскошной, сидели мы втроем: Гриня (Григорий Григорьевич Быкин, водитель
первого класса), я (Сергей Корнеевич Манохин, кандидат физико -
математических наук, старший научный сотрудник) и Агасфер Лукич (Агасфер
Лукич Прудков, агент Госстраха).
ГРИНЯ: осведомляется у Агасфера Лукича, не возражает ли тот против
присутствия здесь вот этого вот свидетеля.
АГАСФЕР ЛУКИЧ: не только не возражает, но всячески приветствует, ибо
знает, ценит и полностью доверяет.
ГРИНЯ: предлагает прямо приступить к делу, потому что мало ли что.
АГАСФЕР ЛУКИЧ: суетливо и хлопотливо извлекает из переполненного
портфеля своего розовые бланки страховых свидетельств и принимается за
работу.
ГРИНЯ (с некоторой тревогой): А это на кой хрен понадобилось?
АГАСФЕР ЛУКИЧ: (не переставая бегать пером): А как же иначе,
батенька? Без этого никак нельзя. Это, можно сказать, всему голова.
ГРИНЯ: с хмурым недоумением смотрит на Агасфера Лукича, затем лицо
его вдруг проясняется, словно он что-то понял.
Я: не понимаю ничего, начинаю раздражаться, но пока молчу.
АГАСФЕР ЛУКИЧ: профессионально сияя, вручает Грине "Страховое
свидетельство по страхованию от несчастных случаев".
ГРИНЯ (просматривает свидетельство и ухмыляется): Как раз трешник.
Вот потом и вычтешь...
АГАСФЕР ЛУКИЧ: само собой, само собой. Тут у меня все учтено.
(Достает из портфеля и кладет перед Гриней большой лист плотной белой
бумаги, исписанный от руки чрезвычайно красивым, каллиграфически красивым
почерком с наклоном влево.)
ГРИНЯ: изнуряюще долго читает текст, шевеля губами, зверски наморщив
при этом лоб.
АГАСФЕР ЛУКИЧ: приятно улыбается.
Я: не знаю, что и думать, испытываю самые неприятные, но решительно
неясные подозрения.
ГРИНЯ: дочитав документ по второму разу, с большим сомнением мотает
щеками.
АГАСФЕР ЛУКИЧ: Замечания? Дополнения?
ГРИНЯ: Не пойдет так. Не нравится. Тут у вас, например, сказано
прямо... (читает вслух) "Передаю мою особую нематериальную субстанцию,
независимую от моего тела..." Не пойдет. Насчет субстанции я справки
навел, много неясного... Тем более - "особая".
АГАСФЕР ЛУКИЧ: Понял вас. Разумно.
ГРИНЯ: Во-вторых. Не передаю, а, скажем, отдаю в аренду...
АГАСФЕР ЛУКИЧ: На девяносто девять лет.
ГРИНЯ: Н-н-н... Ладно. Это еще туда-сюда... Тоже, между прочим, могли
бы навстречу пойти... Ну, ладно. И главное! (Строго стучит ногтем по
бумаге.) Прямо здесь должно быть сказано: трешками! Других не приму!
АГАСФЕР ЛУКИЧ: Момент! (Жестом фокусника выхватывает из портфеля и
кладет перед Гриней новый роскошный лист, исписанный тем же
каллиграфическим почерком.)
ГРИНЯ: подозрительно поглядев на Агасфера Лукича, вновь погружается в
чтение.
Я: только диву даюсь, на какие ухищрения приходится идти нынешнему
страхагенту ради трех рублей; я заметил уже, что первый каллиграфический
лист словно растворился в воздухе, на скатерти его больше нет, и
неприятные подозрения во мне укрепляются.
ГРИНЯ (прочитав, передает лист мне): "Ознакомься, Корнеич", - говорит
он озабоченно.
Я: ознакомливаюсь, и волосы мои встают дыбом.

    ПЕРЕДАТОЧНЫЙ АКТ


Я, нижеподписавшийся Григорий Григорьевич Быкин, в присутствии
свидетеля, названного мною Сергеем Корнеевичем Манохиным, отдаю
предъявителю сего в аренду на 99 (девяносто девять) лет, считая с сего 1
августа 19.. года, свое религиозно-мифологическое представление,
возникающее на основе олицетворения жизненных процессов моего организма, в
обмен на 2999 (две тысячи девятьсот девяносто девять) казначейских билетов
трехрублевого достоинства образца 1961 года. Каковая сумма должна
оказаться в моем распоряжении в течение двадцати четырех часов с момента
подписания мною данного акта.
Дата. Подпись.

Я: в полном обалдении принимаюсь читать все сначала.
ГРИНЯ (скворчит у меня над ухом): Религиозное... это... как его
там... религиозное - это одно, не жалко... А субстанция - совсем другое
дело, как ты считаешь, Корнеич?
АГАСФЕР ЛУКИЧ (ласково вещает где-то на краю моего сознания): Очень
разумно, очень здраво поступаете, Григорий Григорьевич.
Я (как всегда, слетевши с рельсов повседневности, оказавшись в
положении идиотском и абсолютно фальшивом, перескакиваю в истинно-мужскую
грубоватую иронию и произношу первую же пришедшую на ум пошлость): "С тебя
полбанки, Гриня, в честь такого дела!"
Даже то ничтожное мозговое усилие, которое потребовалось мне, чтобы
изрыгнуть вышеприведенную пошлость, оказалось, видимо, в тогдашнем моем
состоянии чрезмерным. То ли обморок, то ли прострация овладели мною.
Дальнейшее вспоминается мне урывками. И как бы сквозь некую вуаль.
Отчетливо помню, однако, как Агасфер Лукич, опасливо отклонясь, раскрыл
портфель, и оттуда, словно из печки с раскаленными углями, шарахнуло живым
жаром, даже угарцем потянуло, а Агасфер Лукич, схвативши (видимо, уже
подписанный Гринею) акт передачи, сунул его в самый жар, в
багрово-тлеющее, раскаленное, и торопливо захлопнул крышку, лязгнув
железными замками.
- А не сгорит оно там к ядрене-фене? - опасливо спросил Гриня,
следивший за всей этой процедурой с понятной настороженностью.
- Не должно, - озабоченно ответствовал Агасфер Лукич и наклонил к
портфелю живое ухо, как бы прислушиваясь к тому, что происходит там
внутри.
Помню также, что Гриня принялся немедленно и без всякого стеснения
нас выпроваживать.
- Давайте, давайте, мужики, - приговаривал он, слегка подталкивая
меня в поясницу. - Так ты обещаешь, что под орехом? - спрашивал он
Агасфера Лукича. - Или под платаном все ж таки? Осторожно, ступеньки у
меня тут крутые...
Агасфер же Лукич отвечал ему:
- Именно под орехом, Григорий Григорьевич. Или уж в самом крайнем
случае - под платаном...
Затем, помнится, шли мы с Агасфером Лукичом по Теренкуру в кромешной
тьме, разноображенной разве что огоньками светлячков, Агасфер Лукич
явственно сопел у меня под ухом, цепляясь за локоть мой, и, помнится,
спросил я его тогда, не хочет ли он дать мне какие-нибудь объяснения по
поводу происшедшего. Решительно не сохранилось в моей памяти, ответил ли
он что-либо, а если и ответил, то что именно.
Сейчас-то я понимаю, что ни в каких ответах и ни в каких таких
особенных объяснениях я в ту ночь уже не нуждался. Конечно, многие детали
и нюансы были тогда мне непонятны, так ведь они остаются непонятны мне и
сейчас. В них ли дело?
Надо сказать, Агасфер Лукич никогда и не делал особенной тайны из
своих трансакций. Попытки легализовать свою сомнительную деятельность
сопутствующими страховыми операциями не могут, разумеется, рассматриваться
как серьезные. Они производят впечатление скорее комическое. В главном же
Агасфер Лукич всегда был вполне откровенен и даже, я бы сказал,
прямолинеен - просто ему не нравилось почему-то называть некоторые вещи
своими именами. Отсюда это почти трогательное пристрастие к неуклюжим
эвфемизмам - и даже не к эвфемизмам, собственно, а к суконным
формулировкам, извлеченным из каких-то сомнительных учебных пособий и
походно-полевых справочников по научному атеизму. Впрочем, и контрагенты
его, насколько мне известно, как правило, предпочитали эвфемизмы. Забавно,
не правда ли?
Не знаю, существует ли в системе Госстраха понятие "служебная тайна",
"тайна вклада" или что-нибудь в этом роде. Во всяком случае, Агасфер Лукич
любил поболтать. Без малейшего побуждения с моей стороны он поведал мне
множество историй, как правило, комичных и всегда анонимных, - имена своих
клиентов Агасфер Лукич старательно скрывал. Иногда я догадывался, о ком
идет речь, иногда терялся в догадках, а чаще всего догадываться и не
пытался. Сейчас все эти истории, вероятно, тщательно анализируются
прокуратурой, не буду их здесь приводить. Но не могу не восхититься
целевой хваткой зама нашего по общим вопросам товарища Суслопарина и не
могу не плакать о судьбе бедного моего друга Карла Гавриловича Рослякова.
Суслопарин был единственным человеком (насколько мне известно),
который без стеснения называл все вещи своими именами. Никаких субстанций,
никаких религиозных представлений - ничего этого он признавать не желал.
Цену он запросил немалую: гладкий, без ухабов и рытвин, путь от нынешнего
своего поста через место директора номерного сверхважного завода,
главнейшего в нашей области, к, сами понимаете, посту министерскому. Не
более, но и не менее. Однако, много запрашивая, немало он и предлагал. А
именно, всех своих непосредственных подчиненных с чадами и домочадцами
предлагал он в бездонный портфель Агасфера Лукича. Говоря конкретно,
предлагались к употреблению: помощник товарища Суслопарина по снабжению
И.А.Бубуля; комендант гостиницы-общежития Костоплюев А.А. с женой и
свояченицей; племянник начальника обсерваторского гаража Жорка Аттедов,
коему все равно в ближайшее время грозил срок; и еще одиннадцать персон по
списку.
Самого себя товарищ Суслопарин включать в список не спешил. Он
полагал это несвоевременным, он выражал опасение, что это было бы неверно
понято. Агасфера Лукича казус этот приводил почти в неистовство. По его
словам, это было невиданно, неслыханно и беспрецедентно. С этаким он не
встречался даже в Уганде, где поселен он был в отдельный дворец для
иностранца. Нынешнее же положение его чрезвычайно осложнялось еще и тем
обстоятельством, что сделка такого рода никакими нравственными правилами
не запрещалась, но влекла за собой массу чисто технических осложнений и
неудобств. Переговоры затягивались, и я так и остался в неведении, чем они
завершились.
Совсем в другом роде история разыгралась с Карлом Гаврилычем,
директором обсерватории. Я хорошо знал его, мы учились на одном
факультете, он был старше меня на три курса. Я играл тогда в факультетской
волейбольной команде, а он был страстным болельщиком. Боже мой, как он
любил спорт! Как он мечтал бегать, прыгать, толкать, метать, давать пас,
ставить блок! От рождения у него была сухая левая рука и врожденный вывих
левого бедра. Это печальное обстоятельство плюс ясная, все запоминающая
голова определили его жизнь. Он быстро продвигался по научной лестнице и
сделался блестящим доктором, когда я еще в ухе ковырял над своей
кандидатской. За ним были все мыслимые почести и звания, о которых может
мечтать ученый в сорок пять лет, а назначение его директором новейшей,
наисовременнейшей Степной обсерватории было даже научными его
недоброжелателями воспринято как естественный и единственно правильный
акт.
Однако руку ему это не вылечило, и хромать он не перестал. Еще
какие-то недуги глодали его, он быстро терял здоровье, и когда Агасфер
Лукич сделал ему свое обычное предложение, мой бедный Карл не задумался ни
на минуту. Фантастические перспективы ослепили его. Обычная жесткая его
логика изменила ему. Впервые в жизни не сработал скепсис, давно уже
ставший его второй натурой. Впервые в жизни пустился он в азартную игру
без расчета - и проиграл.
Мне еще повезло увидеть его в конце того лета, крепкого, сильного,
бронзово-загорелого, ловкого и точного в движениях - совершенно
преображенного, но уже невеселого. От только что вернулся из Ялты, где и
состоялось с ним это волшебное преображение, где он впервые вкусил от
радостей абсолютного здоровья. И где он впервые почуял неладное, когда ему
наскучило гонять в пинг-понг с хорошенькими курортницами, и он присел
как-то вечерком у себя в номере рассчитать простенькую модель... Строго
говоря, я ведь не знаю толком, что с ним произошло. Агасфер Лукич клялся
мне, что зловещий портфель здесь совершенно ни при чем, что это просто
лопнули от перенапряжения некие таинственные жилы, сплетавшие воедино
телесное и интеллектуальное в организме моего бедного Карла... Может быть,
может быть. Может быть, и вправду сумма физического и интеллектуального в
человеке есть величина постоянная, и ежели где чего прибавится, то тут же
соответственно другого и убывает. Вполне возможно. И все-таки мне иногда
кажется, что лукавит Агасфер Лукич, что не обошлось здесь без его
портфеля, и в раскаленной топке исчезла не только "особая нематериальная
сущность" Карла моего Гаврилыча (как названо это в "Словаре атеиста"), но
и его "активное движущее начало" (как это названо там же). В конце
памятного августа Карл был просто машиной для подписывания бумаг. Я думаю,
сейчас он уже спился.
Должен признаться, однако, что в те поры мне было не до него.
Собственные проблемы одолевали и угнетали меня, как мучительная
хроническая болезнь. Я все придумывал, как бы мне избежать этого самого
стыдного пункта моего повествования, но вижу теперь, что совсем избежать
его мне не удастся. Постараюсь по крайней мере быть кратким.
В конце концов, если подумать, мне нечего стыдиться. Как бы там ни
было, а честь открытия Юго-Западного Шлейфа принадлежит все-таки мне, и
одиннадцать шаровых скоплений, которые я обнаружил в Шлейфе, были
предсказаны мною заранее - я предсказал, что их должно быть
десять-пятнадцать. Этого у меня никто не отнимет, да и не собирается
отнимать. И докторская диссертация моя, даже если вынуть из нее главу
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента