Страница:
Тут дверца рядом с Фанком распахнулась, в машину просунулись два разгорячённых лица под чёрными беретами, сверкнули ряды металлических пуговиц, и сейчас же множество твёрдых, крепких рук взяли Максима за плечи, за бока, за шею, оторвали от Фанка и вытащили из машины. Он не сопротивлялся — в этих руках не было угрозы или злого намерения, скорее наоборот. Отодвинутый в галдящую толпу, он видел, как двое в беретах повели согнутого, скрюченного Фанка к жёлтой квадратной машине, а ещё трое в беретах оттесняли от него людей, размахивающих руками. Потом толпа с рёвом сомкнулась вокруг покалеченной машины, машина неуклюже зашевелилась, приподнялась, повернулась боком, мелькнули в воздухе медленно крутящиеся резиновые колёса, и вот она уже лежит крышей вниз, а толпа лезет на неё, и все кричат, поют, и все охвачены каким-то яростным, бешеным весельем.
Максима оттеснили к стене дома, прижали к мокрой стеклянной витрине, и, вытянув шею, он увидел поверх голов, как жёлтый квадратный автомобиль, издавая медный клёкот, задвигался, засверкал множеством ярких огней, протиснулся через толпу людей и машин и исчез из виду.
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Часть вторая
ГЛАВА ПЯТАЯ
Окончив инструктаж, господин ротмистр Чачу распорядился:
— Капрал Гаал, останьтесь. Остальные свободны.
Когда остальные командиры секций вышли гуськом в затылок друг другу, господин ротмистр некоторое время разглядывал Гая, покачиваясь на стуле и насвистывая старинную солдатскую песню «Уймись, мамаша». Господин ротмистр Чачу был совсем не похож на господина ротмистра Тоота. Он был приземист, темнолиц, с большой лысиной, он был гораздо старше Тоота, в недавнем прошлом — участник восьми приморских инцидентов, обладатель Огненного Креста и трёх значков «За ярость в огне»; рассказывали о его фантастическом поединке с белой субмариной, когда его машина получила прямое попадание и загорелась, а он продолжал стрелять, пока не потерял сознание от страшных ожогов; говорили, что на теле его нет живого места, сплошь чужая, пересаженная кожа, а на левой руке у него не хватало трёх пальцев. Он был прям и груб, как настоящий вояка, и, не в пример сдержанному ротмистру Тооту, никогда не считал нужным скрывать своё настроение ни от подчинённых, ни от начальства. Если он был весел, вся бригада знала, что господин ротмистр Чачу нынче весел; но если уж он был не в духе и насвистывал «Уймись, мамаша»…
Максима оттеснили к стене дома, прижали к мокрой стеклянной витрине, и, вытянув шею, он увидел поверх голов, как жёлтый квадратный автомобиль, издавая медный клёкот, задвигался, засверкал множеством ярких огней, протиснулся через толпу людей и машин и исчез из виду.
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Поздно вечером Максим понял, что сыт по горло этим городом, что ему больше ничего не хочется видеть, а хочется чего-нибудь съесть. Он провёл на ногах весь день, увидел необычайно много, почти ничего не понял, узнал простым подслушиванием несколько новых слов и отождествил несколько местных букв на вывесках и афишах. Несчастный случай с Фанком смутил и удивил его, но, в общем, он был даже доволен, что снова предоставлен самому себе. Он любил самостоятельность, и ему очень не хватало самостоятельности всё это время, пока он сидел в Бегемотовом пятиэтажном термитнике с плохой вентиляцией. Поразмыслив, он решил временно потеряться. Вежливость вежливостью, а информация информацией. Процедура контакта, конечно, дело священное, но лучшего случая получить независимую информацию наверное не найдётся…
Город поразил его воображение. Он жался к земле, всё движение здесь шло либо по земле, либо под землёю; гигантские пространства между домами и над домами пустовали, отданные дыму, дождю и туману. Город был серый, дымный, бесцветный, какой-то везде одинаковый — не зданиями своими, среди которых попадались довольно красивые, не однообразным кишением толп на улицах, не бесконечной своей сыростью, не удивительной безжизненностью сплошного камня и асфальта, — одинаковый в чём-то самом общем, самом главном. Он был похож на гигантский часовой механизм, в котором нет повторяющихся деталей, но всё движется, вращается, сцепляется и расцепляется в едином вечном ритме, изменение которого означает только одно: неисправность, поломку, остановку. Странный, ни на что не похожий, невиданный мир! Вероятно, он был достаточно сложен и управлялся многими законами, но один — и главный — закон Максим уже открыл для себя: делай то же, что делают все, и так же, как делают все. Впервые в жизни ему хотелось быть, как все. И Максим делал, как все. Вместе с толпой он вваливался в гулкие общественные склады под грязными стеклянными крышами, вместе со всеми покидал эти склады, вместе со всеми спускался под землю, втискивался в переполненные электрические поезда, мчался куда-то в невообразимом грохоте и лязге, подхваченный потоком, снова выходил на поверхность, на какие-то улицы, совершенно такие же, как старые…
Потом наступил вечер, зажглись несильные фонари, подвешенные высоко над землёй и почти ничего не освещающие, на больших улицах стало совсем уже тесно, и, отступая перед этой теснотой, Максим оказался в каком-то полупустом и полутёмном переулке. Здесь он понял, что на сегодня с него довольно, и остановился.
Он увидел три светящихся золотистых шара, мигающую синюю надпись, свитую из стеклянных газосветных трубок, и дверь, ведущую в полуподвальное помещение. Он уже знал, что тремя золотистыми шарами обозначаются, как правило, места, где кормят. Он спустился по щербатым ступенькам и увидел зальцу с низким потолком, десяток пустых столиков, пол, толсто посыпанный довольно чистыми опилками, стеклянный буфет, уставленный подсвеченными бутылками с радужными жидкостями. В этом кафе почти никого не было. За никелированным барьером возле буфета медлительно двигалась рыхлая пожилая женщина в белой куртке с засученными рукавами; поодаль, за круглым столиком, сидел в небрежной позе малорослый, но крепкий человек с бледным квадратным лицом и толстыми чёрными усами.
Максим вошёл, выбрал себе столик в нише подальше от буфета и уселся. Рыхлая женщина за барьером поглядела в его сторону и что-то хрипло громко сказала. Усатый человек тоже взглянул на него пустыми глазами, отвернулся, взял стоявший перед ним длинный стакан с прозрачной жидкостью, пригубил и поставил на место. Где-то хлопнула дверь, и в зальце появилась молоденькая и милая девушка в белом кружевном переднике, нашла Максима глазами, подошла, опёрлась пальцами о столик и стала смотреть поверх его головы. У неё была чистая нежная кожа, лёгкий пушок на верхней губе и красивые серые глаза. Максим галантно прикоснулся пальцем к кончику своего носа и произнёс:
— Максим.
Девушка с изумлением посмотрела на него, словно только теперь увидела. Она была так мила, что Максим невольно улыбнулся до ушей, и тогда она тоже улыбнулась, показала себе на нос и сказала:
— Рада.
— Хорошо, — сказал Максим. — Ужин.
Она кивнула и что-то спросила. Максим на всякий случай тоже кивнул. Он, улыбаясь, посмотрел ей вслед — она была тоненькая, лёгкая, и приятно было вспомнить, что в этом мире тоже есть красивые люди.
Рыхлая женщина у буфета произнесла длинную ворчливую фразу и скрылась за своим барьером. Тут Максим обнаружил, что усатый смотрит на него. Неприятно смотрит, недружелюбно. И если приглядеться, то и сам он какой-то неприятный. Трудно сказать, в чём здесь дело, но он ассоциируется почему-то не то с волком, не то с обезьяной. Ну и пусть. Не будем о нём…
Рада снова появилась и поставила перед Максимом тарелку с дымящейся кашей из мяса и овощей и толстую стеклянную кружку с пенной жидкостью.
— Хорошо, — сказал Максим и приглашающе похлопал по стулу рядом с собой.
Ему очень захотелось, чтобы Рада посидела тут же, пока он будет есть, рассказала бы ему что-нибудь, а он бы послушал её голос, и чтобы она почувствовала, как она ему нравится и как ему хорошо рядом с нею.
Но Рада только улыбнулась и покачала головой. Она сказала что-то — Максим разобрал слово «сидеть» — и отошла к барьеру. «Жалко», — подумал Максим. Он взял двузубую вилку и принялся есть, пытаясь из тридцати известных ему слов составить фразу, выражающую дружелюбие, симпатию и потребность в общении.
Рада, прислонившись спиной к барьеру, стояла, скрестив руки на груди, и поглядывала на него. Каждый раз, когда глаза их встречались, они улыбались друг другу, и Максима несколько удивляло, что улыбка Рады с каждым разом становилась всё бледнее и неуверенней. Он испытывал весьма разнородные чувства. Ему было приятно смотреть на Раду, хотя к этому ощущению примешивалось растущее беспокойство. Он испытывал удовольствие от еды, оказавшейся неожиданно вкусной и довольно питательной. Одновременно он чувствовал на себе косой давящий взгляд усатого человека и безошибочно улавливал истекающее из-за барьера неудовольствие рыхлой женщины… Он осторожно отпил из кружки — это было пиво, холодное, свежее, но, пожалуй, излишне крепкое. На любителя.
Усатый что-то сказал, и Рада подошла к его столику. У них начался какой-то приглушённый разговор, неприятный и неприязненный, но тут на Максима напала муха, и ему пришлось вступить в борьбу. Муха была мощная, синяя, наглая: она наскакивала, казалось, со всех сторон сразу, она гудела и завывала, словно объясняясь Максиму в любви, она не хотела улетать, она хотела быть здесь, с ним и с его тарелкой, ходить по ним, облизывать их, она была упорна и многословна. Кончилось всё тем, что Максим сделал неверное движение, и она обрушилась в пиво. Максим брезгливо переставил кружку на другой столик и стал доедать рагу. Подошла Рада и уже без улыбки, глядя в сторону, спросила что-то.
— Да, — сказал Максим на всякий случай. — Рада хорошая.
Она глянула на него с откровенным испугом, отошла к барьеру и вернулась, неся на блюдечке маленькую рюмку с коричневой жидкостью.
— Вкусно, — сказал Максим, глядя на девушку ласково и озабоченно. — Что плохо? Рада, сядьте здесь говорить. Надо говорить. Не надо уходить.
Эта тщательно продуманная речь произвела на Раду неожиданно дурное впечатление. Максиму показалось даже, что она вот-вот заплачет. Во всяком случае, у неё задрожали губы, она прошептала что-то и убежала из зала. Рыхлая женщина за барьером произнесла несколько негодующих слов. «Что-то я не так делаю», — обеспокоенно подумал Максим. Он совершенно не мог себе представить — что. Он только понимал: ни усатый человек, ни рыхлая женщина не хотят, чтобы Рада с ним «сидеть» и «говорить». Но поскольку они явно не были представителями администрации и стражами законности и поскольку он, Максим, очевидно, не нарушал никаких законов, мнение этих рассерженных людей не следовало, вероятно, принимать во внимание.
Усатый человек произнёс нечто сквозь зубы, негромко, но с совсем уж неприятной интонацией, залпом допил свой стакан, извлёк из-под стола толстую чёрную полированную трость, поднялся и не спеша приблизился к Максиму. Он сел напротив, положил трость поперёк стола и не глядя на Максима, но обращаясь явно к нему, принялся цедить медленные, тяжёлые слова, часто повторяя «массаракш», и речь его казалась Максиму такой же чёрной и отполированной от частого употребления, как его уродливая трость, и в речи этой была чёрная угроза, и вызов, и неприязнь, и всё это как-то странно замывалось равнодушием интонации, равнодушием на лице и пустотой бесцветных, остекленелых глаз.
— Не понимаю, — сказал Максим сердито.
Тогда усатый медленно повернул к нему белое лицо, поглядел как бы насквозь, медленно, раздельно задал какой-то вопрос и вдруг ловко выхватил из трости длинный блестящий нож с узким лезвием. Максим даже растерялся. Не зная, что сказать и как реагировать, он взял со стола вилку и повертел её в пальцах. Это произвело на усатого неожиданное действие. Он мягко, не вставая, отскочил, повалив стул, нелепо присел, выставив перед собою свой нож, усы его приподнялись, и обнажились жёлтые длинные зубы. Рыхлая женщина за барьером оглушительно завизжала. Максим от неожиданности подскочил. Усатый вдруг оказался совсем рядом, но в ту же секунду откуда-то появилась Рада и встала между ним и Максимом и принялась громко и звонко кричать — сначала на усатого, а потом, повернувшись, на Максима. Максим совсем уже ничего не понимал, а усатый неприятно заулыбался, взял свою трость, спрятал в неё нож и спокойно пошёл к выходу. В дверях он обернулся, бросил несколько негромких слов и скрылся.
Рада, бледная, с дрожащими губами, подняла поваленный стул, вытерла салфеткой пролитую на стол коричневую жидкость, забрала грязную посуду, унесла, вернулась и что-то сказала Максиму. Максим ответил «да», но это не помогло. Рада повторила то же самое, и голос у неё был раздражённый, хотя Максим чувствовал, что она не столько рассержена, сколько испугана. «Нет», — сказал Максим, и сейчас же женщина за барьером ужасно заорала, затрясла щеками, и тогда Максим наконец признался: «Не понимаю».
Женщина выскочила из-за барьера, ни на секунду не переставая кричать, подлетела к Максиму, встала перед ним, уперев руки в бока, и всё вопила, а потом схватила его за одежду и принялась грубо шарить по карманам. Ошеломлённый Максим не сопротивлялся. Он только твердил: «Не надо» — и жалобно взглядывал на Раду. Рыхлая женщина толкнула его в грудь и, словно приняв какое-то страшное решение, помчалась обратно к себе за барьер и там схватила телефонный наушник. — Фанк! — произнёс Максим проникновенно. — Фанк плохо! Идти. Плохо.
Потом всё как-то неожиданно разрядилось. Рада сказала что-то рыхлой женщине, та бросила наушник, поклокотала ещё немного и успокоилась. Рада посадила Максима на прежнее место, поставила перед ним новую кружку с пивом и, к его неописуемому удовольствию и облегчению, села рядом. Некоторое время всё шло очень хорошо. Рада задавала вопросы, Максим, сияя от удовольствия, отвечал на них: «Не понимаю», рыхлая женщина бурчала в отдалении. Максим, напрягшись, построил ещё одну фразу и объявил, что «дождь ходит массаракш плохо туман», Рада залилась смехом. А потом пришла ещё одна молоденькая и довольно симпатичная девушка, поздоровалась со всеми, они с Радой вышли, и через некоторое время Рада появилась уже без фартука, в блестящем красном плаще с капюшоном и с большой клетчатой сумкой в руке.
— Идём, — сказала она, и Максим вскочил. Однако так сразу уйти не удалось. Рыхлая женщина опять подняла крик. Опять ей что-то не нравилось, опять она чего-то требовала. На этот раз она размахивала пером и листком бумаги. Некоторое время Рада спорила с нею, но подошла вторая девушка и встала на сторону женщины. Речь шла о чём-то очевидном, и Рада в конце концов уступила. Тогда они все втроём пристали к Максиму. Сначала они по очереди и хором задавали один и тот же вопрос, которого Максим, естественно, не понимал. Он только разводил руки. Затем Рада приказала всем замолчать, легонько похлопала Максима по груди и спросила:
— Мак Сим?
— Максим, — поправил он.
— Мак? Сим?
— Максим. Мак — не надо. Сим — не надо. Максим.
Тогда Рада приставила палец к своему носику и произнесла:
— Рада Гаал. Максим…
Максим понял наконец, что им зачем-то понадобилась его фамилия, — это было странно, но гораздо больше его удивило другое.
— Гаал? — произнёс он. — Гай Гаал? Воцарилась тишина. Все были поражены.
— Гай. Гаал, — повторил Максим обрадованно. — Гай хороший мужчина.
Поднялся шум. Все женщины говорили разом. Рада теребила Максима и что-то спрашивала. Очевидно было, что её страшно интересует, откуда Максим знает Гая. Гай, Гай, Гай — мелькало в потоке непонятных слов. Вопрос о фамилии Максима был забыт.
— Массаракш! — сказала наконец рыхлая женщина и захохотала, и девушки тоже засмеялись, и Рада вручила Максиму свою клетчатую сумку, взяла его под руку, и они вышли под дождь.
Они прошли до конца эту плохо освещённую улочку и свернули в ещё менее освещённый переулок с деревянными покосившимися домами по сторонам грязной мостовой, неровно мощённой булыжником; потом свернули ещё раз и ещё раз; кривые улочки были пусты, ни один человек не встречался им на пути.
Сначала Рада оживлённо болтала, часто повторяя имя Гая, а Максим то и дело подтверждал, что Гай хороший, но добавлял по-немецки, что нельзя бить людей по лицу, что это странно и что он, Максим, этого не понимает. Однако по мере того как улицы становились всё уже, темнее и слякотнее, речь Рады всё чаще прерывалась. Иногда она останавливалась и вглядывалась в темноту, и Максим думал, что она выбирает дорогу посуше, но она искала в темноте что-то другое, потому что луж она не видела, и Максиму приходилось каждый раз легонько оттягивать её на сухие места; а там, где сухих мест не было, он брал её под мышку и переносил — ей это нравилось, каждый раз она замирала от удовольствия, но тут же забывала об этом, потому что она боялась. Чем дальше они уходили от кафе, тем больше она боялась. Сначала Максим пытался найти с нею нервный контакт, чтобы передать ей немного бодрости и уверенности, но, как и с Фанком, это не получалось. И когда они вышли из трущоб и оказались на совсем уже грязной, немощёной дороге, справа от которой тянулся бесконечный мокрый забор с ржавой колючей проволокой наверху, а слева — непроглядно чёрный, зловонный пустырь без единого огонька, Рада совсем увяла — она чуть не плакала, и Максим, чтобы хоть немножко поднять настроение, принялся во всё горло петь подряд самые весёлые из известных ему песен; и это помогло, но ненадолго, лишь до конца забора. А потом снова потянулись дома, длинные, жёлтые, двухэтажные, с тёмными окнами; из них пахло остывающим металлом, органической смазкой, ещё чем-то душным и чадным, редко и мутно горели фонари, а вдали, под какой-то глухой аркой, стояли нахохлившиеся мокрые люди, и Рада остановилась.
Она вцепилась в его руку и заговорила прерывистым шёпотом: она была полна страха за себя и ещё больше за него. Шепча, она потянула его назад, и он повиновался, думая, что ей от этого станет лучше, но потом понял, что это просто безрассудный акт отчаяния, и упёрся.
— Пойдёмте, — сказал он ей ласково. — Пойдёмте, Рада. Плохо нет. Хорошо.
Она послушалась, как ребёнок. Он повёл её, хотя и не знал дороги, и вдруг понял, что она боится этих мокрых фигур, и очень удивился, потому что в них не было ничего страшного и опасного — так себе, обыкновенные, скрючившиеся под дождём аборигены, стоят и трясутся от сырости. Сначала их было двое, потом откуда-то появились третий и четвёртый с огоньками наркотических палочек.
Максим шёл по пустой улице между жёлтыми домами прямо на эти фигуры, а Рада всё теснее прижималась к нему, и он обнял её за плечи. Ему вдруг пришло в голову, что он ошибается, что Рада дрожит не от страха, а просто от холода. В мокрых людях не было совершенно ничего опасного; он прошёл мимо них, мимо этих сутулых, длиннолицых, озябших, засунувших руки глубоко в карманы, притопывающих, чтобы согреться, жалких, отравленных наркотиком, и они как будто даже не заметили его с Радой, даже не подняли глаз, хотя он прошёл так близко, что слышал их нездоровое, неровное дыхание. Он думал, что Рада хоть теперь успокоится, — они были уже под аркой, — и вдруг впереди, как из-под земли, будто отделившись от жёлтых стен, появились и встали поперёк дороги ещё четверо, таких же мокрых и жалких, но один из них был с длинной толстой тростью, и Максим узнал его.
Под облупленным куполом нелепой арки болталась на сквозняке голая лампочка, стены были покрыты плесенью и трещинами, под ногами был растрескавшийся грязный цемент с грязными следами многих ног и автомобильных шин. Позади гулко затопали. Максим оглянулся — те четверо догоняли, прерывисто и неровно дыша, не вынимая рук из карманов, выплёвывая на бегу свои отвратительные наркотические палочки… Рада сдавленно вскрикнула, отпустила его руку, и вдруг стало тесно. Максим оказался прижатым к стене, вокруг вплотную к нему стояли люди; они не касались его, они держали руки в карманах, они даже не смотрели на него, просто стояли и не давали ему двинуться, и через их головы он увидел, что двое держат Раду за руки, а усатый подошёл к ней, неторопливо переложил трость в левую руку и правой рукой так же неторопливо и лениво ударил её по щеке…
Это было настолько дико и невозможно, что Максим потерял ощущение реальности. Что-то сдвинулось у него в сознании. Люди исчезли. Здесь было только два человека — он и Рада, а остальные исчезли. Вместо них неуклюже и страшно топтались по грязи жуткие и опасные животные. Не стало города, не стало арки и лампочки над головой — был край непроходимых гор, страна Оз-на-Пандоре, была пещера, гнусная западня, устроенная голыми пятнистыми обезьянами, и в пещеру равнодушно глядела размытая жёлтая луна, и надо было драться, чтобы выжить. И он стал драться, как дрался тогда на Пандоре.
Время послушно затормозилось, секунды стали длинными-длинными, в течение каждой можно было сделать очень много разных движений, нанести много ударов и видеть всех сразу. Они были неповоротливы, эти обезьяны, они привыкли иметь дело с другой дичью, наверное, они просто не успели сообразить, что ошиблись в выборе, что лучше всего им было бы бежать, но они тоже пытались драться… Максим хватал очередного зверя за нижнюю челюсть, рывком вздёргивал податливую голову и бил ребром ладони по бледной пульсирующей шее, и сразу же поворачивался к следующему, хватал, вздёргивал, рубил и снова хватал, вздёргивал, рубил — в облаке зловонного, хищного дыхания, в гулкой тишине пещеры, в жёлтой, слезящейся полутьме, — и грязные кривые когти рванули его за шею и соскользнули, жёлтые клыки глубоко впились в плечо и тоже соскользнули… Рядом уже никого не было, а к выходу из пещеры торопился вожак с дубиной, потому что он, как и все вожаки, обладал самой быстрой реакцией и первым понял, что происходит. И Максим мельком пожалел его, как медленна его быстрая реакция — секунды тянулись всё медленнее, и быстроногий вожак едва перебирал ногами, — и Максим, проскользнув между секундами, поравнялся с ним и зарубил его на бегу и сразу остановился… Время вновь обрело нормальное течение, пещера стала аркой, луна — лампочкой, а страна Оз-на-Пандоре снова превратилась в непонятный город на непонятной планете, более непонятной, чем Пандора…
Максим стоял, отдыхая, опустив зудящие руки. У ног его трудно копошился усатый вожак. Кровь текла из пораненного плеча Максима. И тут Рада взяла его руку и, всхлипнув, провела его ладонью по своему мокрому лицу. Он огляделся. На грязном цементном полу мешками лежали тела. Он машинально сосчитал их — шестеро, включая вожака, — и подумал, что двое успели убежать. Ему было невыразимо приятно прикосновение Рады, и он знал, что поступил так, как должен был поступить, и сделал то, что должен был сделать, — ни каплей больше, ни каплей меньше. Те, кто успел уйти, ушли, он не догонял их, хотя мог бы догнать — даже сейчас он слышал, как панически стучат их каблуки в конце тоннеля. А те, кто не успел уйти, — те лежат, и некоторые из них умрут, а некоторые уже мертвы, и он понимал теперь, что это всё-таки люди, а не обезьяны и не панцирные волки, хотя дыхание их было зловонно, прикосновения — грязны, а намерения — хищны и отвратительны. И всё-таки он испытывал какое-то сожаление и ощущал потерю, словно потерял некую чистоту, словно потерял неотъемлемый кусочек души прежнего Максима, и знал, что прежний Максим исчез навсегда, и от этого ему было немножко горько, и это будило в нём какую-то незнакомую гордость….
И он стал драться…
— Пойдём, Максим, — тихонько сказала Рада.
И он послушно пошёл за нею.
— Короче говоря, вы его упустили.
— Я ничего не мог сделать… Вы сами знаете, как это бывает…
— Чёрт побери, Фанк! Вам и не надо было ничего делать. Вам достаточно было взять с собой шофёра.
— Я знаю, что виноват. Но кто мог ожидать…
— Хватит об этом. Что вы предприняли?
— Как только меня выпустили, я позвонил Мегу. Мегу ничего не знает. Если он вернётся, Мегу сейчас же сообщит мне… Далее: я взял под наблюдение все дома умалишённых… Он не может уйти далеко, ему просто не дадут, он слишком бросается в глаза…
— Дальше.
— Я поднял своих людей в полиции. Я приказал следить за всеми случаями нарушения порядка, вплоть до нарушения правил уличного движения. У него нет документов. Я распорядился сообщать мне обо всех задержанных без документов… У него нет ни одного шанса скрыться, даже если он захочет… По-моему, это дело двух-трёх дней… Простое дело.
— «Простое»… Что могло быть проще: сесть в машину, съездить в телецентр и привезти сюда человека… Но вы даже с этим не справились.
— Виноват. Но такое стечение обстоятельств…
— Я сказал, хватит об обстоятельствах. Он действительно похож на сумасшедшего?
— Трудно сказать… Больше всего он, пожалуй, похож на дикаря. На хорошо отмытого и ухоженного горца. Но я легко представляю себе ситуацию, в которой он выглядит сумасшедшим… И потом, эта вечная идиотская улыбка, кретинический лепет вместо нормальной речи… И весь он какой-то дурак…
— Понятно. Я одобряю ваши меры… И вот что ещё, Фанк… Свяжитесь с подпольем.
— Что?
— Если вы не найдёте его в ближайшие дни, он непременно объявится в подполье.
— Не понимаю, что делать дикарю в подполье.
— В подполье много дикарей. И не задавайте глупых вопросов, а делайте, что я вам говорю. Если вы упустите его ещё раз, я вас уволю.
— Второй раз я его не упущу.
— Рад за вас… Что ещё?
— Любопытный слух о Волдыре.
— О Волдыре? Что именно?
— Простите, Странник… Если разрешите, я предпочёл бы об этом шёпотом, на ухо…
Город поразил его воображение. Он жался к земле, всё движение здесь шло либо по земле, либо под землёю; гигантские пространства между домами и над домами пустовали, отданные дыму, дождю и туману. Город был серый, дымный, бесцветный, какой-то везде одинаковый — не зданиями своими, среди которых попадались довольно красивые, не однообразным кишением толп на улицах, не бесконечной своей сыростью, не удивительной безжизненностью сплошного камня и асфальта, — одинаковый в чём-то самом общем, самом главном. Он был похож на гигантский часовой механизм, в котором нет повторяющихся деталей, но всё движется, вращается, сцепляется и расцепляется в едином вечном ритме, изменение которого означает только одно: неисправность, поломку, остановку. Странный, ни на что не похожий, невиданный мир! Вероятно, он был достаточно сложен и управлялся многими законами, но один — и главный — закон Максим уже открыл для себя: делай то же, что делают все, и так же, как делают все. Впервые в жизни ему хотелось быть, как все. И Максим делал, как все. Вместе с толпой он вваливался в гулкие общественные склады под грязными стеклянными крышами, вместе со всеми покидал эти склады, вместе со всеми спускался под землю, втискивался в переполненные электрические поезда, мчался куда-то в невообразимом грохоте и лязге, подхваченный потоком, снова выходил на поверхность, на какие-то улицы, совершенно такие же, как старые…
Потом наступил вечер, зажглись несильные фонари, подвешенные высоко над землёй и почти ничего не освещающие, на больших улицах стало совсем уже тесно, и, отступая перед этой теснотой, Максим оказался в каком-то полупустом и полутёмном переулке. Здесь он понял, что на сегодня с него довольно, и остановился.
Он увидел три светящихся золотистых шара, мигающую синюю надпись, свитую из стеклянных газосветных трубок, и дверь, ведущую в полуподвальное помещение. Он уже знал, что тремя золотистыми шарами обозначаются, как правило, места, где кормят. Он спустился по щербатым ступенькам и увидел зальцу с низким потолком, десяток пустых столиков, пол, толсто посыпанный довольно чистыми опилками, стеклянный буфет, уставленный подсвеченными бутылками с радужными жидкостями. В этом кафе почти никого не было. За никелированным барьером возле буфета медлительно двигалась рыхлая пожилая женщина в белой куртке с засученными рукавами; поодаль, за круглым столиком, сидел в небрежной позе малорослый, но крепкий человек с бледным квадратным лицом и толстыми чёрными усами.
Максим вошёл, выбрал себе столик в нише подальше от буфета и уселся. Рыхлая женщина за барьером поглядела в его сторону и что-то хрипло громко сказала. Усатый человек тоже взглянул на него пустыми глазами, отвернулся, взял стоявший перед ним длинный стакан с прозрачной жидкостью, пригубил и поставил на место. Где-то хлопнула дверь, и в зальце появилась молоденькая и милая девушка в белом кружевном переднике, нашла Максима глазами, подошла, опёрлась пальцами о столик и стала смотреть поверх его головы. У неё была чистая нежная кожа, лёгкий пушок на верхней губе и красивые серые глаза. Максим галантно прикоснулся пальцем к кончику своего носа и произнёс:
— Максим.
Девушка с изумлением посмотрела на него, словно только теперь увидела. Она была так мила, что Максим невольно улыбнулся до ушей, и тогда она тоже улыбнулась, показала себе на нос и сказала:
— Рада.
— Хорошо, — сказал Максим. — Ужин.
Она кивнула и что-то спросила. Максим на всякий случай тоже кивнул. Он, улыбаясь, посмотрел ей вслед — она была тоненькая, лёгкая, и приятно было вспомнить, что в этом мире тоже есть красивые люди.
Рыхлая женщина у буфета произнесла длинную ворчливую фразу и скрылась за своим барьером. Тут Максим обнаружил, что усатый смотрит на него. Неприятно смотрит, недружелюбно. И если приглядеться, то и сам он какой-то неприятный. Трудно сказать, в чём здесь дело, но он ассоциируется почему-то не то с волком, не то с обезьяной. Ну и пусть. Не будем о нём…
Рада снова появилась и поставила перед Максимом тарелку с дымящейся кашей из мяса и овощей и толстую стеклянную кружку с пенной жидкостью.
— Хорошо, — сказал Максим и приглашающе похлопал по стулу рядом с собой.
Ему очень захотелось, чтобы Рада посидела тут же, пока он будет есть, рассказала бы ему что-нибудь, а он бы послушал её голос, и чтобы она почувствовала, как она ему нравится и как ему хорошо рядом с нею.
Но Рада только улыбнулась и покачала головой. Она сказала что-то — Максим разобрал слово «сидеть» — и отошла к барьеру. «Жалко», — подумал Максим. Он взял двузубую вилку и принялся есть, пытаясь из тридцати известных ему слов составить фразу, выражающую дружелюбие, симпатию и потребность в общении.
Рада, прислонившись спиной к барьеру, стояла, скрестив руки на груди, и поглядывала на него. Каждый раз, когда глаза их встречались, они улыбались друг другу, и Максима несколько удивляло, что улыбка Рады с каждым разом становилась всё бледнее и неуверенней. Он испытывал весьма разнородные чувства. Ему было приятно смотреть на Раду, хотя к этому ощущению примешивалось растущее беспокойство. Он испытывал удовольствие от еды, оказавшейся неожиданно вкусной и довольно питательной. Одновременно он чувствовал на себе косой давящий взгляд усатого человека и безошибочно улавливал истекающее из-за барьера неудовольствие рыхлой женщины… Он осторожно отпил из кружки — это было пиво, холодное, свежее, но, пожалуй, излишне крепкое. На любителя.
Усатый что-то сказал, и Рада подошла к его столику. У них начался какой-то приглушённый разговор, неприятный и неприязненный, но тут на Максима напала муха, и ему пришлось вступить в борьбу. Муха была мощная, синяя, наглая: она наскакивала, казалось, со всех сторон сразу, она гудела и завывала, словно объясняясь Максиму в любви, она не хотела улетать, она хотела быть здесь, с ним и с его тарелкой, ходить по ним, облизывать их, она была упорна и многословна. Кончилось всё тем, что Максим сделал неверное движение, и она обрушилась в пиво. Максим брезгливо переставил кружку на другой столик и стал доедать рагу. Подошла Рада и уже без улыбки, глядя в сторону, спросила что-то.
— Да, — сказал Максим на всякий случай. — Рада хорошая.
Она глянула на него с откровенным испугом, отошла к барьеру и вернулась, неся на блюдечке маленькую рюмку с коричневой жидкостью.
— Вкусно, — сказал Максим, глядя на девушку ласково и озабоченно. — Что плохо? Рада, сядьте здесь говорить. Надо говорить. Не надо уходить.
Эта тщательно продуманная речь произвела на Раду неожиданно дурное впечатление. Максиму показалось даже, что она вот-вот заплачет. Во всяком случае, у неё задрожали губы, она прошептала что-то и убежала из зала. Рыхлая женщина за барьером произнесла несколько негодующих слов. «Что-то я не так делаю», — обеспокоенно подумал Максим. Он совершенно не мог себе представить — что. Он только понимал: ни усатый человек, ни рыхлая женщина не хотят, чтобы Рада с ним «сидеть» и «говорить». Но поскольку они явно не были представителями администрации и стражами законности и поскольку он, Максим, очевидно, не нарушал никаких законов, мнение этих рассерженных людей не следовало, вероятно, принимать во внимание.
Усатый человек произнёс нечто сквозь зубы, негромко, но с совсем уж неприятной интонацией, залпом допил свой стакан, извлёк из-под стола толстую чёрную полированную трость, поднялся и не спеша приблизился к Максиму. Он сел напротив, положил трость поперёк стола и не глядя на Максима, но обращаясь явно к нему, принялся цедить медленные, тяжёлые слова, часто повторяя «массаракш», и речь его казалась Максиму такой же чёрной и отполированной от частого употребления, как его уродливая трость, и в речи этой была чёрная угроза, и вызов, и неприязнь, и всё это как-то странно замывалось равнодушием интонации, равнодушием на лице и пустотой бесцветных, остекленелых глаз.
— Не понимаю, — сказал Максим сердито.
Тогда усатый медленно повернул к нему белое лицо, поглядел как бы насквозь, медленно, раздельно задал какой-то вопрос и вдруг ловко выхватил из трости длинный блестящий нож с узким лезвием. Максим даже растерялся. Не зная, что сказать и как реагировать, он взял со стола вилку и повертел её в пальцах. Это произвело на усатого неожиданное действие. Он мягко, не вставая, отскочил, повалив стул, нелепо присел, выставив перед собою свой нож, усы его приподнялись, и обнажились жёлтые длинные зубы. Рыхлая женщина за барьером оглушительно завизжала. Максим от неожиданности подскочил. Усатый вдруг оказался совсем рядом, но в ту же секунду откуда-то появилась Рада и встала между ним и Максимом и принялась громко и звонко кричать — сначала на усатого, а потом, повернувшись, на Максима. Максим совсем уже ничего не понимал, а усатый неприятно заулыбался, взял свою трость, спрятал в неё нож и спокойно пошёл к выходу. В дверях он обернулся, бросил несколько негромких слов и скрылся.
Рада, бледная, с дрожащими губами, подняла поваленный стул, вытерла салфеткой пролитую на стол коричневую жидкость, забрала грязную посуду, унесла, вернулась и что-то сказала Максиму. Максим ответил «да», но это не помогло. Рада повторила то же самое, и голос у неё был раздражённый, хотя Максим чувствовал, что она не столько рассержена, сколько испугана. «Нет», — сказал Максим, и сейчас же женщина за барьером ужасно заорала, затрясла щеками, и тогда Максим наконец признался: «Не понимаю».
Женщина выскочила из-за барьера, ни на секунду не переставая кричать, подлетела к Максиму, встала перед ним, уперев руки в бока, и всё вопила, а потом схватила его за одежду и принялась грубо шарить по карманам. Ошеломлённый Максим не сопротивлялся. Он только твердил: «Не надо» — и жалобно взглядывал на Раду. Рыхлая женщина толкнула его в грудь и, словно приняв какое-то страшное решение, помчалась обратно к себе за барьер и там схватила телефонный наушник. — Фанк! — произнёс Максим проникновенно. — Фанк плохо! Идти. Плохо.
Потом всё как-то неожиданно разрядилось. Рада сказала что-то рыхлой женщине, та бросила наушник, поклокотала ещё немного и успокоилась. Рада посадила Максима на прежнее место, поставила перед ним новую кружку с пивом и, к его неописуемому удовольствию и облегчению, села рядом. Некоторое время всё шло очень хорошо. Рада задавала вопросы, Максим, сияя от удовольствия, отвечал на них: «Не понимаю», рыхлая женщина бурчала в отдалении. Максим, напрягшись, построил ещё одну фразу и объявил, что «дождь ходит массаракш плохо туман», Рада залилась смехом. А потом пришла ещё одна молоденькая и довольно симпатичная девушка, поздоровалась со всеми, они с Радой вышли, и через некоторое время Рада появилась уже без фартука, в блестящем красном плаще с капюшоном и с большой клетчатой сумкой в руке.
— Идём, — сказала она, и Максим вскочил. Однако так сразу уйти не удалось. Рыхлая женщина опять подняла крик. Опять ей что-то не нравилось, опять она чего-то требовала. На этот раз она размахивала пером и листком бумаги. Некоторое время Рада спорила с нею, но подошла вторая девушка и встала на сторону женщины. Речь шла о чём-то очевидном, и Рада в конце концов уступила. Тогда они все втроём пристали к Максиму. Сначала они по очереди и хором задавали один и тот же вопрос, которого Максим, естественно, не понимал. Он только разводил руки. Затем Рада приказала всем замолчать, легонько похлопала Максима по груди и спросила:
— Мак Сим?
— Максим, — поправил он.
— Мак? Сим?
— Максим. Мак — не надо. Сим — не надо. Максим.
Тогда Рада приставила палец к своему носику и произнесла:
— Рада Гаал. Максим…
Максим понял наконец, что им зачем-то понадобилась его фамилия, — это было странно, но гораздо больше его удивило другое.
— Гаал? — произнёс он. — Гай Гаал? Воцарилась тишина. Все были поражены.
— Гай. Гаал, — повторил Максим обрадованно. — Гай хороший мужчина.
Поднялся шум. Все женщины говорили разом. Рада теребила Максима и что-то спрашивала. Очевидно было, что её страшно интересует, откуда Максим знает Гая. Гай, Гай, Гай — мелькало в потоке непонятных слов. Вопрос о фамилии Максима был забыт.
— Массаракш! — сказала наконец рыхлая женщина и захохотала, и девушки тоже засмеялись, и Рада вручила Максиму свою клетчатую сумку, взяла его под руку, и они вышли под дождь.
Они прошли до конца эту плохо освещённую улочку и свернули в ещё менее освещённый переулок с деревянными покосившимися домами по сторонам грязной мостовой, неровно мощённой булыжником; потом свернули ещё раз и ещё раз; кривые улочки были пусты, ни один человек не встречался им на пути.
Сначала Рада оживлённо болтала, часто повторяя имя Гая, а Максим то и дело подтверждал, что Гай хороший, но добавлял по-немецки, что нельзя бить людей по лицу, что это странно и что он, Максим, этого не понимает. Однако по мере того как улицы становились всё уже, темнее и слякотнее, речь Рады всё чаще прерывалась. Иногда она останавливалась и вглядывалась в темноту, и Максим думал, что она выбирает дорогу посуше, но она искала в темноте что-то другое, потому что луж она не видела, и Максиму приходилось каждый раз легонько оттягивать её на сухие места; а там, где сухих мест не было, он брал её под мышку и переносил — ей это нравилось, каждый раз она замирала от удовольствия, но тут же забывала об этом, потому что она боялась. Чем дальше они уходили от кафе, тем больше она боялась. Сначала Максим пытался найти с нею нервный контакт, чтобы передать ей немного бодрости и уверенности, но, как и с Фанком, это не получалось. И когда они вышли из трущоб и оказались на совсем уже грязной, немощёной дороге, справа от которой тянулся бесконечный мокрый забор с ржавой колючей проволокой наверху, а слева — непроглядно чёрный, зловонный пустырь без единого огонька, Рада совсем увяла — она чуть не плакала, и Максим, чтобы хоть немножко поднять настроение, принялся во всё горло петь подряд самые весёлые из известных ему песен; и это помогло, но ненадолго, лишь до конца забора. А потом снова потянулись дома, длинные, жёлтые, двухэтажные, с тёмными окнами; из них пахло остывающим металлом, органической смазкой, ещё чем-то душным и чадным, редко и мутно горели фонари, а вдали, под какой-то глухой аркой, стояли нахохлившиеся мокрые люди, и Рада остановилась.
Она вцепилась в его руку и заговорила прерывистым шёпотом: она была полна страха за себя и ещё больше за него. Шепча, она потянула его назад, и он повиновался, думая, что ей от этого станет лучше, но потом понял, что это просто безрассудный акт отчаяния, и упёрся.
— Пойдёмте, — сказал он ей ласково. — Пойдёмте, Рада. Плохо нет. Хорошо.
Она послушалась, как ребёнок. Он повёл её, хотя и не знал дороги, и вдруг понял, что она боится этих мокрых фигур, и очень удивился, потому что в них не было ничего страшного и опасного — так себе, обыкновенные, скрючившиеся под дождём аборигены, стоят и трясутся от сырости. Сначала их было двое, потом откуда-то появились третий и четвёртый с огоньками наркотических палочек.
Максим шёл по пустой улице между жёлтыми домами прямо на эти фигуры, а Рада всё теснее прижималась к нему, и он обнял её за плечи. Ему вдруг пришло в голову, что он ошибается, что Рада дрожит не от страха, а просто от холода. В мокрых людях не было совершенно ничего опасного; он прошёл мимо них, мимо этих сутулых, длиннолицых, озябших, засунувших руки глубоко в карманы, притопывающих, чтобы согреться, жалких, отравленных наркотиком, и они как будто даже не заметили его с Радой, даже не подняли глаз, хотя он прошёл так близко, что слышал их нездоровое, неровное дыхание. Он думал, что Рада хоть теперь успокоится, — они были уже под аркой, — и вдруг впереди, как из-под земли, будто отделившись от жёлтых стен, появились и встали поперёк дороги ещё четверо, таких же мокрых и жалких, но один из них был с длинной толстой тростью, и Максим узнал его.
Под облупленным куполом нелепой арки болталась на сквозняке голая лампочка, стены были покрыты плесенью и трещинами, под ногами был растрескавшийся грязный цемент с грязными следами многих ног и автомобильных шин. Позади гулко затопали. Максим оглянулся — те четверо догоняли, прерывисто и неровно дыша, не вынимая рук из карманов, выплёвывая на бегу свои отвратительные наркотические палочки… Рада сдавленно вскрикнула, отпустила его руку, и вдруг стало тесно. Максим оказался прижатым к стене, вокруг вплотную к нему стояли люди; они не касались его, они держали руки в карманах, они даже не смотрели на него, просто стояли и не давали ему двинуться, и через их головы он увидел, что двое держат Раду за руки, а усатый подошёл к ней, неторопливо переложил трость в левую руку и правой рукой так же неторопливо и лениво ударил её по щеке…
Это было настолько дико и невозможно, что Максим потерял ощущение реальности. Что-то сдвинулось у него в сознании. Люди исчезли. Здесь было только два человека — он и Рада, а остальные исчезли. Вместо них неуклюже и страшно топтались по грязи жуткие и опасные животные. Не стало города, не стало арки и лампочки над головой — был край непроходимых гор, страна Оз-на-Пандоре, была пещера, гнусная западня, устроенная голыми пятнистыми обезьянами, и в пещеру равнодушно глядела размытая жёлтая луна, и надо было драться, чтобы выжить. И он стал драться, как дрался тогда на Пандоре.
Время послушно затормозилось, секунды стали длинными-длинными, в течение каждой можно было сделать очень много разных движений, нанести много ударов и видеть всех сразу. Они были неповоротливы, эти обезьяны, они привыкли иметь дело с другой дичью, наверное, они просто не успели сообразить, что ошиблись в выборе, что лучше всего им было бы бежать, но они тоже пытались драться… Максим хватал очередного зверя за нижнюю челюсть, рывком вздёргивал податливую голову и бил ребром ладони по бледной пульсирующей шее, и сразу же поворачивался к следующему, хватал, вздёргивал, рубил и снова хватал, вздёргивал, рубил — в облаке зловонного, хищного дыхания, в гулкой тишине пещеры, в жёлтой, слезящейся полутьме, — и грязные кривые когти рванули его за шею и соскользнули, жёлтые клыки глубоко впились в плечо и тоже соскользнули… Рядом уже никого не было, а к выходу из пещеры торопился вожак с дубиной, потому что он, как и все вожаки, обладал самой быстрой реакцией и первым понял, что происходит. И Максим мельком пожалел его, как медленна его быстрая реакция — секунды тянулись всё медленнее, и быстроногий вожак едва перебирал ногами, — и Максим, проскользнув между секундами, поравнялся с ним и зарубил его на бегу и сразу остановился… Время вновь обрело нормальное течение, пещера стала аркой, луна — лампочкой, а страна Оз-на-Пандоре снова превратилась в непонятный город на непонятной планете, более непонятной, чем Пандора…
Максим стоял, отдыхая, опустив зудящие руки. У ног его трудно копошился усатый вожак. Кровь текла из пораненного плеча Максима. И тут Рада взяла его руку и, всхлипнув, провела его ладонью по своему мокрому лицу. Он огляделся. На грязном цементном полу мешками лежали тела. Он машинально сосчитал их — шестеро, включая вожака, — и подумал, что двое успели убежать. Ему было невыразимо приятно прикосновение Рады, и он знал, что поступил так, как должен был поступить, и сделал то, что должен был сделать, — ни каплей больше, ни каплей меньше. Те, кто успел уйти, ушли, он не догонял их, хотя мог бы догнать — даже сейчас он слышал, как панически стучат их каблуки в конце тоннеля. А те, кто не успел уйти, — те лежат, и некоторые из них умрут, а некоторые уже мертвы, и он понимал теперь, что это всё-таки люди, а не обезьяны и не панцирные волки, хотя дыхание их было зловонно, прикосновения — грязны, а намерения — хищны и отвратительны. И всё-таки он испытывал какое-то сожаление и ощущал потерю, словно потерял некую чистоту, словно потерял неотъемлемый кусочек души прежнего Максима, и знал, что прежний Максим исчез навсегда, и от этого ему было немножко горько, и это будило в нём какую-то незнакомую гордость….
И он стал драться…
— Пойдём, Максим, — тихонько сказала Рада.
И он послушно пошёл за нею.
— Короче говоря, вы его упустили.
— Я ничего не мог сделать… Вы сами знаете, как это бывает…
— Чёрт побери, Фанк! Вам и не надо было ничего делать. Вам достаточно было взять с собой шофёра.
— Я знаю, что виноват. Но кто мог ожидать…
— Хватит об этом. Что вы предприняли?
— Как только меня выпустили, я позвонил Мегу. Мегу ничего не знает. Если он вернётся, Мегу сейчас же сообщит мне… Далее: я взял под наблюдение все дома умалишённых… Он не может уйти далеко, ему просто не дадут, он слишком бросается в глаза…
— Дальше.
— Я поднял своих людей в полиции. Я приказал следить за всеми случаями нарушения порядка, вплоть до нарушения правил уличного движения. У него нет документов. Я распорядился сообщать мне обо всех задержанных без документов… У него нет ни одного шанса скрыться, даже если он захочет… По-моему, это дело двух-трёх дней… Простое дело.
— «Простое»… Что могло быть проще: сесть в машину, съездить в телецентр и привезти сюда человека… Но вы даже с этим не справились.
— Виноват. Но такое стечение обстоятельств…
— Я сказал, хватит об обстоятельствах. Он действительно похож на сумасшедшего?
— Трудно сказать… Больше всего он, пожалуй, похож на дикаря. На хорошо отмытого и ухоженного горца. Но я легко представляю себе ситуацию, в которой он выглядит сумасшедшим… И потом, эта вечная идиотская улыбка, кретинический лепет вместо нормальной речи… И весь он какой-то дурак…
— Понятно. Я одобряю ваши меры… И вот что ещё, Фанк… Свяжитесь с подпольем.
— Что?
— Если вы не найдёте его в ближайшие дни, он непременно объявится в подполье.
— Не понимаю, что делать дикарю в подполье.
— В подполье много дикарей. И не задавайте глупых вопросов, а делайте, что я вам говорю. Если вы упустите его ещё раз, я вас уволю.
— Второй раз я его не упущу.
— Рад за вас… Что ещё?
— Любопытный слух о Волдыре.
— О Волдыре? Что именно?
— Простите, Странник… Если разрешите, я предпочёл бы об этом шёпотом, на ухо…
Часть вторая
ЛЕГИОНЕР
ГЛАВА ПЯТАЯ
Окончив инструктаж, господин ротмистр Чачу распорядился:
— Капрал Гаал, останьтесь. Остальные свободны.
Когда остальные командиры секций вышли гуськом в затылок друг другу, господин ротмистр некоторое время разглядывал Гая, покачиваясь на стуле и насвистывая старинную солдатскую песню «Уймись, мамаша». Господин ротмистр Чачу был совсем не похож на господина ротмистра Тоота. Он был приземист, темнолиц, с большой лысиной, он был гораздо старше Тоота, в недавнем прошлом — участник восьми приморских инцидентов, обладатель Огненного Креста и трёх значков «За ярость в огне»; рассказывали о его фантастическом поединке с белой субмариной, когда его машина получила прямое попадание и загорелась, а он продолжал стрелять, пока не потерял сознание от страшных ожогов; говорили, что на теле его нет живого места, сплошь чужая, пересаженная кожа, а на левой руке у него не хватало трёх пальцев. Он был прям и груб, как настоящий вояка, и, не в пример сдержанному ротмистру Тооту, никогда не считал нужным скрывать своё настроение ни от подчинённых, ни от начальства. Если он был весел, вся бригада знала, что господин ротмистр Чачу нынче весел; но если уж он был не в духе и насвистывал «Уймись, мамаша»…