Сразу после Шаталина слово взял заместитель министра по кадрам Обручников и назвал Райхмана, Эйтингона и меня лицами, не заслуживающими доверия. Он вовсе не был нашим врагом -- он выполнял то, что ему приказали. Обручников обрушился на меня за то, что я окружил себя одиозными и подозрительными личностями вроде Эйтингона, Серебрянского и Василевского, ранее арестовывавшимися и отстраненными от работы в разведке. Все мои попытки ответить на эти обвинения пресекались председательствовавшим Серовым.
   Лишь в 1991 году я узнал: Обручников просто повторил слово в слово то, что сказал Круглов на Пленуме в Кремле. В отличие от Серова Круглов не был ключевой фигурой в заговоре против Берии: он так за себя боялся, что в эти тревожные дни потерял половину своего веса.
   Шаталин сообщил, что начальник отделения в контрразведывательном управлении полковник Потапов проявил политическую близорукость и вопиющую некомпетентность: встречаясь со своими осведомителями накануне ареста Берии, он позволил себе восхвалить его политическую прозорливость. Шаталин процитировал письмо осведомителя, учившегося в Институте иностранных языков. Я увидел, как побледнело лицо Потапова, услышавшего вопрос Маленкова: "Этот человек здесь?" Потапов поднялся, но был не в состоянии что-либо сказать. Вмешался Серов, заявивший, что такие безответственные люди, допускающие антипартийные высказывания, не могут присутствовать на закрытых партсобраниях, и Потапов был выдворен из зала. К его счастью, он не занимал столь высокое положение, чтобы стоило затевать громкое дело, -- его уволили из органов с партийным взысканием.
   Хотя партактив и выбил меня из душевного равновесия, я все еще надеялся, что жизнь в министерстве вскоре снова войдет в нормальную колею. Я аккуратно являлся на работу, но никаких существенных дел мне не поручали. Судя по моим заметкам, актив состоялся 15 июля, а 5 августа меня вызвали в кабинет к Круглову и приказали принести агентурное дело Стаменова, болгарского посла в Москве в 1941-- 1944 годах, агента НКВД, которого я курировал. Без всякого объяснения Круглов сказал, что нас ждут в "инстанции", -- это означало, что мы едем в Кремль. Мы проехали через Спасские ворота и повернули направо к знакомому мне зданию Совета Министров. Там мы прошли тем же самым коридором, как и феврале 1953 года, когда я последний раз видел Сталина. Приняли нас весьма своеобразно. Мы с Кругловым сразу поняли: должно произойти что-то необычное. Вместо того, чтобы пригласить министра и его подчиненного в кабинет, начальник секретариата Маленкова попросил Круглова остаться в приемной (такого не случалось при Сталине), а мне предложил пройти в бывший кабинет Сталина.
   Это не было случайностью. Руководители страны отдавали себе отчет в том, что Круглов и Серов, возглавлявшие МВД, не были в курсе ряда важных деталей и обстоятельств в работе органов безопасности 1945--1953 годов, ибо МВД, возглавляемое ими, лишь взаимодействовало с МГБ при Абакумове и Игнатьеве. Вполне возможно, что члены Президиума ЦК еще не решили для себя вопрос, стоит ли их посвящать в ряд особых акций внутри страны и за рубежом, в которых были лично замешаны, помимо Берии, Хрущев, Молотов, Маленков и Булганин -- нынешние обвинители Берии.
   В бывшем кабинете Сталина за столом заседаний Президиума ЦК сидели Хрущев, Молотов, Маленков, Булганин, Микоян и Ворошилов. Хотя считалось, что в качестве Председателя Совета Министров Маленков был главой коллективного руководства, приветствовал меня и предложил сесть не он, а Хрущев. По сложившейся практике на встречах такого рода было принято официальное обращение по фамилии с добавлением слова "товарищ". Однако Хрущев обратился ко мне иначе:
   -- Добрый день, товарищ генерал. Вы выглядите прямо как на картинке (я был в военной форме). Садитесь.
   Потом он продолжал уже в обычной официальной манере партийного руководителя:
   -- Товарищ Судоплатов, вы знаете, что мы арестовали Берию за предательскую деятельность. Вы работали с ним многие годы. Берия пишет, что хочет с нами объясниться. Но мы не хотим с ним разговаривать. Мы пригласили вас, чтобы выяснить некоторые его предательские действия. Думаем, что вы будете откровенны в своих ответах перед партией.
   Помолчав, я ответил:
   -- Мой партийный долг -- представить руководству партии и правительства истинные факты. -- Объяснив, что меня поразило разоблачение Берии как врага народа, я добавил: -- К сожалению, я узнал о его заговоре против правительства лишь из официального сообщения.
   В разговор вступил Маленков и потребовал, чтобы я объяснил свое участие в тайных попытках Берии в первые месяцы войны установить контакт с Гитлером, чтобы начать мирные переговоры на основе территориальных уступок.
   Стаменов был нашим давним агентом, ответил я. В начале войны, 25 июля, Берия вызвал меня к себе и приказал встретиться со Стаменовым. Мне надлежало использовать его для распространения дезинформации среди дипломатического корпуса в Москве. Дезинформация сводилась к тому, что мирное урегулирование с немцами на основе территориальных уступок вполне возможно. Я уточнил при этом, что Берия хотел встретиться со Стаменовым сам, но ему запретил Молотов. По своей инициативе Стаменов, чтобы произвести впечатление на болгарского царя, должен был передать эти слухи, сославшись на "надежный источник в верхах". На этот счет не было никакого письменного приказа. Я рассказал также, что с разрешения Молотова договорился об устройстве жены Стаменова на работу в Институт биохимии Академии наук СССР. Наша служба перехвата, имевшая доступ ко всем шифровкам Стаменова и дипломатической почте посольства, не обнаружила в сообщениях в Софию нашу дезинформацию -слух так и не вышел за пределы болгарского посольства. Операцию было решено свернуть.
   Маленков прервал меня, предложив пройти в приемную и написать объяснительную записку по данному вопросу. Между тем в кабинет вызвали Круглова, а когда секретарь Маленкова доложил, что я уже написал объяснительную записку, меня снова пригласили в кабинет.
   Позднее, я узнал, что в показаниях Берии по этому эпизоду говорилось, что он получил от правительства приказ создать при помощи Стаменова условия, которые дали бы нам возможность маневра, чтобы выиграть время для собирания сил. Для этого решено было подбросить через Стаменова дезинформацию и помешать дальнейшему продвижению германских войск.
   Хрущев огласил собравшимся мое объяснение, занявшее одну страничку. Молотов продолжал хранить молчание, и Хрущев снова взял инициативу в свои руки и предложил рассказать о моей работе при Абакумове и Берии в послевоенный период. И здесь, мне кажется, я допустил роковую ошибку.
   После того как я обрисовал запланированные операции против военных баз НАТО, Хрущев попросил доложить о секретных ликвидациях. Я начал с акций против Коновальца и Троцкого, а затем перешел к специальным операциям в Минске и Берлине в годы войны. Я назвал четыре послевоенные акции: с Оггинсом, Саметом, Ромжой и Шумским -- и в каждом случае указал, кто давал приказ о ликвидации, и что все эти действия предпринимались с одобрения не только Сталина, но также Молотова, Хрущева и Булганина. Хрущев тут же поправил меня и, обратившись к Президиуму, заявил, что в большинстве случаев инициатива исходила от Сталина и наших зарубежных товарищей. Наступившее неловкое молчание длилось целую минуту. Неожиданно я получил поддержку: Булганин сказал, что эти операции предпринимались против заклятых врагов социализма. Хрущев закончил беседу, обратившись ко мне:
   -- Партия ничего против вас не имеет. Мы вам верим. Продолжайте работать. Скоро мы попросим вас подготовить план ликвидации бандеровского руководства, стоящего во главе украинского фашистского движения в Западной Европе, которое имеет наглость оскорблять руководителей Советского Союза.
   После этого он дал понять, что вопросов больше нет, и Круглов жестом показал, чтобы я ждал его в приемной. Я оставался там часа полтора, мое беспокойство постепенно росло. Я не поверил ни одному слову из того, что сказал мне Хрущев в заключение. Тяжелое впечатление произвели на меня враждебность Маленкова и молчание Молотова. Агентурное дело Стаменова, начатое в 1934 году, когда он был третьим секретарем болгарского посольства в Риме, мне так и не вернули. Я видел, как Молотов и Булганин внимательно его просматривали, когда я отвечал на вопросы. Оно потом осталось в Президиуме ЦК.
   Я был сильно встревожен. Вероятность того, что Круглов выйдет из кабинета с приказом на мой арест, казалась вполне реальной. Наконец он появился и сделал знак следовать за ним. Уже в машине он сказал, чтобы я немедленно представил ему собственноручно написанный рапорт обо всех известных мне случаях ликвидации -- как внутри страны, так и за рубежом, -в том числе и об отмене приказов. Речь шла об операциях, приказы о проведении которых или отмене исходили от Берии, Абакумова и Игнатьева.
   У себя в кабинете я составил перечень всех известных мне специальных акций и ознакомил с ними полковника Студникова, секретаря партбюро 9-го отдела. В рапорте я перечислил только те операции, которые были мне лично известны и в которых я тем или иным образом был задействован. Затем попросил Студникова отнести документ в секретариат Круглова, так как хотел быть уверен, что у меня есть свидетель. А по министерству уже гуляли слухи, что моя служба несет ответственность за тайные массовые убийства, совершенные по приказу Берии.
   После того как секретарь Круглова подтвердил, что Студников передал мой рапорт в запечатанном конверте, я отправился на дачу, чтобы обсудить ситуацию с женой. Хотя мы старались сохранять оптимизм, она оказалась права, полагая, что, скорее всего, новое руководство рассматривает меня как активного соучастника всех дел Берии.
   Через 2-3 дня я узнал от своего младшего брата Константина, что мое имя начало всплывать в протоколах допросов Берии, Кобулова и Майрановского. По вертушке мне позвонил генеральный прокурор Руденко и потребовал явиться к нему, чтобы, как он выразился, "прояснить некоторые известные вам существенные факты". Прежде чем отправиться к генеральному прокурору на Пушкинскую улицу, я сказал себе: стреляться я не собираюсь и буду бороться до конца -- я никогда не был ни сообщником Берии, ни даже человеком, входившим в его ближайшее окружение.
   В Прокуратуре СССР я столкнулся в приемной с генералом армии, Героем Советского Союза Масленниковым, который вышел из кабинета Руденко. Мы кивнули друг другу, и я успел заметить, что лицо его было мрачным. В качестве первого заместителя министра внутренних дел он командовал войсками МВД; звание Героя Советского Союза он получил как командующий фронтом во время войны. Я всегда относился к нему с большим уважением.
   Обдумывая предложение насчет отпуска, я все больше склонялся к тому, что они, возможно, хотят арестовать меня без шума, вне Москвы и сохранить арест в тайне. Позднее я узнал потрясшую меня новость -- Масленников застрелился в своем кабинете. После допросов о якобы имевшихся у Берии планах ввести в Москву войска МВД, находившиеся под его командованием, и арестовать все правительство. Такого плана в действительности не существовало, и Масленников решил: лучше покончить с собой, чем подвергнуться аресту. Так он защитил честь генерала армии.
   В кабинете Руденко находился полковник юстиции Цареградский: за время беседы он не произнес ни единого слова и лишь аккуратно записывал вопросы Руденко и мои ответы. Руденко заявил, что получил указание от Центрального Комитета партии оформить мои объяснения, приобщив их затем к делу Берии, и сделал упор на то, что в моих объяснениях истории со Стаменовым содержатся ссылки на Сталина и Молотова. Их следует исключить, сказал он, и заменить ссылками на Берию, отдававшего вам все распоряжения и приказы, которые он получал в "инстанции". Я не возражал: ведь для каждого, кто был знаком с порядками тех времен, такая постановка вопроса считалась нормальной. Так, в своих докладных записках министру я никогда не писал, что предлагаю ту или иную акцию по распоряжению товарища Хрущева или Маленкова. Вместо имен и должностей говорили и писали "инстанция", которая и признавала целесообразным провести ту или иную операцию.
   С самого начала мне не понравился тон и сами вопросы, которые задавал Руденко. Они были примерно такого рода:
   -- Когда вы получили преступный приказ Берии начать зондаж возможности тайного мирного соглашения с Гитлером?
   Я тут же запротестовал, отметив, что такие выражения, как "преступный приказ", не использовались товарищами Маленковым и Хрущевым, когда они задавали вопросы и выслушивали мои объяснения. О преступных деяниях Берии я узнал лишь из официального сообщения правительства. Сам же я, как старший оперативный работник, не мог себе представить, что человек, назначенный правительством руководить органами безопасности, является преступником, ныне разоблаченным.
   Моими запротоколированными ответами Руденко остался весьма недоволен. Хотя он и сохранил вежливость в обращении, но упрекнул меня за то, что я слишком официален и употребляю бюрократические выражения в разоблачении такого заклятого врага партии и правительства, как Берия. На Лубянку я возвращался, естественно, в самом мрачном настроении: вновь прокручивая в памяти беседу в прокуратуре, я пытался представить себе, что за этим последует. Я понимал, что будущее ничего хорошего мне не сулит, и был абсолютно прав.
   Вскоре я узнал о переменах весьма зловещего характера. Первый заместитель министра внутренних дел Серов объявил мне: 9-й отдел отныне больше не самостоятельное подразделение, а входит в состав Главного разведуправления, которое после ареста Берии возглавил Панюшкин. Это был самоуверенный, но лишенный всякой инициативы бюрократ, так и не приобретший никакого опыта в разведывательных операциях, несмотря на то, что был и послом, и резидентом в Китае, а затем в Вашингтоне в начале 50-х годов. Это явно шло вразрез с заверениями Хрущева о том, что я буду продолжать свою работу по-прежнему. Панюшкин и Серов старались выведать у меня как можно больше об оперативных планах моей службы. Хотя они и подтвердили, что я остаюсь заместителем начальника разведуправления, мне, к моему удивлению, предложили взять отпуск -- отдохнуть, к примеру, в министерском санатории. Я согласился, но сказал, что скоро начинается учебный год, я мог бы взять отпуск после того, как дети пойдут в школу.
   Ситуация была крайне напряженной. Жена позаботилась о том, чтобы дома у меня не было доступа к оружию, -- она боялась, что я покончу жизнь самоубийством, чтобы избежать ареста и спасти семью от высылки в Сибирь. В эти дни нас навестил Райхман, уволенный Серовым через неделю после партактива по делу Берии. По словам Райхмана, у которого были связи в правительственных кругах, его заверили, что чистка будет ограничена лишь теми, кто уже арестован вместе с Берией, и он надеялся, что его и Эйтингона заставят только уйти в отставку. Мы оба хотели думать, что так и будет. Ведь мы никогда не принадлежали к числу лиц, близких к Берии, а те, кто действительно к ним относился, такие, как Круглов и Серов, по-прежнему находились у власти. Предположение Райхмана оказалось ошибочным.
   Эйтингон, Елизавета и Василий Зарубины, Серебрянский, Афанасьев, Василевский и Семенов были отстранены от работы. Эйтингона и Серебрянского позже арестовали, а других уволили, хотя самому старшему из них было чуть больше пятидесяти. Семенов, известный своими героическими действиями в добывании атомных секретов для нашей страны, был изгнан из органов без пенсии. Через полгода после моего ареста из разведки уволили Зою Рыбкину. Ее послали служить в системе ГУЛАГ на Севере. В отставку она вышла в 1955 году, получив пенсию МВД, а не КГБ.
   Противоборство с властями и следствием
   Прошло несколько дней. 21 августа 1953 года меня арестовали. Это была пятница. Я находился у себя в кабинете, когда позвонил дежурный офицер секретариата министерства и осведомился, не собираюсь ли я вызвать Эйтингона, моего заместителя, для оформления его пенсионного дела ввиду отсутствия в кадрах документов по зарубежным командировкам. Дежурный офицер, подполковник, то есть младше меня по званию, интересовался делом, которое не входило в его служебную компетенцию. Я понял: это плохое предзнаменование... Через какое-то время позвонил Эйтингон и сказал, что его вызвали в отдел кадров министерства, а у него разыгралась язва, поэтому он не может поехать. Я ответил, что не знаю, зачем его вызывали. Прошел час -- в дверях кабинета появился майор Бычков, мой секретарь. Доставлен пакет, сказал он, с секретной личной директивой министра. В это время у меня на докладе был Студников, один из моих заместителей и секретарь парторганизации. Я приказал ему выйти из кабинета, и Бычков ввел трех офицеров.
   Одного из них я знал -- это был подполковник Гордеев, начальник службы, отвечавшей за аресты, задержания и обыски в особо важных случаях. Гордеев лично проводил аресты Вознесенского, члена Политбюро, Кузнецова, секретаря ЦК партии, Шахурина, министра авиационной промышленности, и других высших должностных лиц. Я сразу спросил, есть ли у них ордер на мой арест. Гордеев предъявил его и сказал, что приказ подписан Кругловым, а ордер -- Серовым. Тогда я предложил не проходить через приемную, чтобы у сотрудников не вызвать панику, а выйти в другую дверь. Это было грубым нарушением закона, но они согласились. По всем правилам я должен был подписать акт о проведении обыска у себя в кабинете и оставаться на месте, пока он не будет закончен.
   Мы спустились вниз с седьмого этажа во внутреннюю тюрьму, находившуюся в подвале Лубянки. Без соблюдения формальностей я заполнил регистрационную карточку и был заперт в тюремной камере как заключенный под номером восемь.
   Я так волновался, что не запомнил того, что происходило вокруг меня. Помню только -- у меня страшно разболелась готова, но, к счастью, в кармане обнаружил таблетки. Тут я сообразил, к своему удивлению, что меня даже не подвергли личному обыску, только проверили, нет ли при мне оружия. Наступило время обеда, я с трудом заставил себя съесть ложку супа, чтобы проглотить таблетку, и начал обдумывать свое положение. В этот момент открылась дверь и двое надзирателей поспешно вывели меня в административный блок тюрьмы, где и обыскали. У меня отобрали все, включая таблетки от головной боли. Сняли с руки швейцарские часы-хронометр, купленные мной пятнадцать лет назад в Бельгии, и положили в нагрудный карман моего пиджака. Меня провели к закрытой тюремной машине, и в последний момент один из надзирателей выхватил из кармана мои часы. Это мелкое воровство потрясло меня: я не мог себе представить, что надзиратели особо секретной внутренней тюрьмы могут вести себя как карманники. Вот о чем я думал в тот момент, хотя мне становилось все яснее, что я обречен. Потом я вдруг подумал, что, может быть, смогу использовать кражу часов в свою пользу.
   Меня доставили в Бутырскую тюрьму, где снова повторился обыск, затем поместили в одиночную камеру, ничем не отличавшуюся от камеры финской тюрьмы, где мне пришлось в молодые годы сидеть несколько месяцев. Первый допрос состоялся в тот же день, поздно вечером. Допрашивали меня Руденко и полковник юстиции Цареградский. Руденко грубым тоном объявил мне, что я арестован как активный участник заговора Берии, целью которого был захват власти, что я доверенное лицо и сообщник Берии в тайных сделках с иностранными державами против интересов советского государства, что я организовал ряд террористических актов против личных врагов Берии и планировал теракты против руководителей советского государства.
   Выслушав эти чудовищные обвинения, я стал резко протестовать против незаконных в отношении меня как арестованного действий: я не присутствовал при обыске в своем кабинете, мне не дали опись изъятых при обыске вещей, и в завершение при доставке под конвоем в Бутырскую тюрьму у меня были похищены надзирателем швейцарские ручные часы-хронометр.
   Руденко и Цареградский остолбенело уставились на меня, не веря собственным ушам. Наконец Руденко пришел в себя и сказал, что прикажет во всем разобраться. Пока оба были в замешательстве, я решил пойти дальше и выразить протест, что меня вопреки закону допрашивают в ночное время. Но Руденко был уже начеку и оборвал меня:
   -- Мы не будем придерживаться правил, допрашивая заклятых врагов Советской власти. Можно подумать, что у вас в НКВД соблюдались формальности. С вами, Берией и со всей вашей бандой будем поступать так же.
   Копию протокола моего первого допроса от 21 августа 1953 года Руденко направил Маленкову. Я узнал об этом сорок лет спустя, когда советник президента Ельцина генерал-полковник Дмитрий Волкогонов показал этот документ моему сыну. Протокол, надо отдать должное Руденко, не содержал фальсификаций и сфабрикованных признаний. В нем зафиксировано, что я не признал предъявленные мне обвинения, что о "предательской" деятельности Берии мне стало известно из официального сообщения и ни о каком заговоре в Министерстве внутренних дел я не знал. Правда, о моих протестах в протоколе не упоминалось.
   На следующее утро в камере появился дежурный офицер с описью отобранных у меня при обыске вещей, среди них были часы-хронометр. Я подписал документ.
   На втором допросе, который, кстати, проходил днем, Руденко вежливо спросил о моей биографии. Отвечая на его вопросы, я подчеркнул, что не имел никаких связей с Берией до назначения его в 1938 году в центральный аппарат НКВД.
   Внезапно Руденко предложил мне дать свидетельские показания против Берии: рассказать о его плане тайного сговора с Гитлером по заключению сепаратного мира при посредничестве болгарского посла Стаменова, о привлечении "английского шпиона" Майского для установления тайных контактов с Черчиллем и, наконец, о готовившихся терактах по уничтожению советского руководства с помощью ядов. Руденко добавил, что Берия также отменил приказ правительства о похищении главарей грузинской эмиграции в Париже, поскольку среди них был дядя его жены. Помочь нам разоблачить злодейские планы Берии -- ваш партийный долг, сказал он.
   Во-первых, я не знал об этих чудовищных планах, ответил я, а во-вторых, Стаменов был нашим агентом, через него по приказу правительства запускалась дезинформация, рассчитанная на дипломатические круги и, в конечном счете, на немцев, о возможном мирном договоре с Гитлером на основе территориальных уступок, чтобы выиграть время, остановить наступление немецких войск. Что касается Майского, то последний раз я беседовал с ним в 1946 году, когда Берия уже не руководил органами госбезопасности, а занимался только разведкой по атомному оружию, и я не имел с ним с тех пор никаких связей. Предъявленная мне на допросе докладная британского сектора, в которой анализировались контакты Майского, подписанная Федотовым, одним из руководителей Комитета информации в то время, представляла собой обычный служебный документ и рассылалась всем руководителям разведслужб. Я также отрицал участие в террористических планах против врагов Берии: в течение тридцатилетней службы в органах безопасности я делал все, зачастую рискуя жизнью, чтобы защитить правительство, государство и советских людей от наших общих врагов.
   Руденко грубо прервал меня и предъявил еще одно обвинение: я не выполнил приказ Сталина и Маленкова о ликвидации таких злейших врагов советского государства, как Керенский и Тито. Он сказал:
   -- Не питайте иллюзий, что если вы и Эйтингон много лет назад провели операции по ликвидации Троцкого и Коновальца, то это вас спасет. Партия и правительство предлагают вам сотрудничать с нами в разоблачении преступных действий Берии, и от того, как вы поможете нам, зависит ваша судьба. Если вы откажетесь сотрудничать с нами, то мы уничтожим не только вас, но и всю вашу семью. Сейчас вы являетесь заключенным номер восемь в составе группы из пятидесяти человек, арестованных по делу Берии.
   За годы репрессий и показательных процессов я, конечно, знал, какими методами добивались признаний и лжесвидетельств. Ванников, заместитель Берии в спецкомитете по атомной проблеме, арестованный в 1941 году по приказу Сталина, рассказывал мне, что его избивали, лишали сна, пока он не дал ложное показание, что занимался саботажем.
   Из следственных дел наших разведчиков, арестованных в 1937--1938 годах (их досье я просматривал в 1941 году, когда предложил Берии освободить из тюрем сотрудников с опытом работы и борьбы с противником за рубежом), я понял одно: хотя твоя судьба и предопределена, единственный способ сохранить человеческое достоинство и свое имя чистым -- отрицать приписываемые тебе преступления, пока хватит сил. Вместе с тем я понимал, что, спасая себя и свою семью, я не должен проявлять скептицизм по поводу существования заговора Берии. Именно поэтому я заявил, что готов сообщить обо всех известных мне фактах. Одновременно я продолжал настаивать, что ничего не знал о заговоре Берии и ликвидациях неугодных ему людей. Я сказал, что приказ о планировавшемся похищении главарей грузинской эмиграции в Париже и отмена его исходили от правительства, что и было подтверждено после ареста Берии на заседании Президиума ЦК КПСС 5 августа 1953 года министром Кругловым в моем присутствии.