Костромин быстро и деловито подвел итог судебного заседания. По его словам, меня судят не за эти операции против врагов советской власти. Суд полагает, что я руководил на своей даче другими тайными операциями, направленными против врагов Берии. Я тут же попросил привести хотя бы один конкретный факт террористического акта с моим участием против правительства или врагов Берии. Костромин жестко возразил: дело Берии закрыто, и точно установлено, что такого рода акции совершались неоднократно, а поскольку я работал под его началом, то также являюсь виновным. Однако суд в данный момент еще не располагает на сей счет соответствующими доказательствами. С этими словами он закрыл слушание дела, дав мне возможность выступить с последним словом. Я был краток и заявил о своей невиновности и о том, что расправа надо мной происходит в интересах украинских фашистов, империалистических спецслужб и троцкистов за рубежом. И, наконец, я потребовал реализовать мое законное право ознакомиться с протоколом судебного заседания, внести в него свои замечания. В этом мне было тут же отказано.
   Костромин объявил перерыв. Меня вывели в приемную, где предложили чай с бутербродами. Адмирал подошел ко мне, пожал руку и сказал, что я держался, как и положено мужчине. Он успокоил: все будет хорошо. Через некоторое время меня ввели обратно в кабинет Костромина для зачтения приговора. Судьи встали, и председательствующий зачитал написанный от руки приговор, который в точности повторял обвинительное заключение прокуратуры с одним добавлением: «Суд не считает целесообразным применение ко мне высшей меры наказания – смертной казни и основывает свой приговор на материалах, имеющихся в деле, но не рассмотренных в судебном заседании».
   Меня приговорили к пятнадцати годам тюремного заключения. Приговор был окончательный и обжалованию не подлежал. Стояла ранняя осень 1958 года. Со времени своего ареста в 1953 году я уже провел в тюрьме пять лет.
   Силы оставили меня. Я не мог выйти из состояния шока, почувствовал, что вот-вот упаду в обморок, и вынужден был присесть. Вскоре я уже был во внутренней тюрьме Лубянки. У меня началась страшная головная боль, и надзиратель даже дал мне таблетку. Я все еще не пришел в себя, когда меня неожиданно отвели в кабинет Серова – бывшие владения Берии. Мрачно взглянув на меня, Серов предложил сесть.
   – Слушайте внимательно, – начал он. – У вас будет еще много времени обдумать свое положение. Вас отправят во Владимирскую тюрьму. И если там вы вспомните о каких-нибудь подозрительных действиях или преступных приказах Молотова и Маленкова, связанных с теми или иными делами внутри страны или за рубежом, сообщите мне, но не упоминайте Никиту Сергеевича. И если, – заключил он, – вы вспомните то, о чем я вам сказал, вы останетесь живы и мы вас амнистируем.
   Несмотря на страшную головную боль, я кивнул, выражая согласие. Больше я никогда его не видел.

Владимирская тюрьма как место содержания наиболее опасных для режима нежелательных свидетелей

   Меня сразу же перевели в Лефортовскую тюрьму и через два дня разрешили свидание с женой и младшим братом Константином. Наконец-то я дал волю слезам, а они, как могли, утешали меня. Известие, что я буду находиться во Владимирской тюрьме, вызвало скрытую радость: в этом городе жила младшая сестра жены, ее муж Александр Комельков был ответственным сотрудником аппарата МВД Владимирской области, заместителем начальника ГАИ. Они жили в том же доме, где и все тюремное начальство, включая старших надзирателей. Со всеми своими соседями Комельков и его жена были в отличных отношениях. Вскоре на летние каникулы во Владимир приехал мой младший сын Анатолий. Там он подружился с Юрием, мальчиком своего возраста, сыном начальника Владимирской тюрьмы полковника Козика. С ними в компании была Ольга, дочка заместителя Козика, жившего по соседству.
   Жене повезло, что ее не арестовали, когда я находился под следствием, как жен других должностных лиц, проходивших по делу Берии. Она предусмотрительно прервала знакомства с бывшими сослуживцами. Что касается наших друзей, не связанных с органами, то они очень поддерживали нас, особенно Марианна Ярославская. Ее отец Емельян Ярославский был секретарем ЦК партии с 1920-х по 1940-е годы. Неформально Ярославский считался идеологом партии. Я познакомился с ним и его обаятельной женой – старой революционеркой в 1943 году, когда получил дачу рядом с его домом. Знакомство с Ярославскими сыграло большую роль в моей жизни и помогло семье выстоять. Через Марианну жена завела друзей среди скульпторов, художников, писателей. После смерти Ярославского я оказывал внимание его семье и вдове Клавдии Ивановне Кирсановой. Она, в свою очередь, познакомила меня с секретарем ЦК партии Кузнецовым, поддерживавшим меня в конфликте с Абакумовым. Анна Цуканова, переведенная Сусловым после падения Маленкова из ЦК на должность заместителя министра культуры РСФСР по кадрам, оказывала нам очень большую моральную поддержку и помощь. Именно Анна посоветовала жене делать вид, что она не знает, в чем обвиняют ее мужа. Поэтому ее ходатайства о справедливом рассмотрении моего дела, которые она направляла Хрущеву и Маленкову, всегда начинались с уверений в том, что ей неизвестно существо обвинений против меня. Она сняла копии с моих писем из-за рубежа, в которых я писал ей, что, несмотря на опасности, меня окружающие, я готов пожертвовать своей жизнью для дела партии и народа. Она посылала эти письма Хрущеву и Маленкову для доказательства того, что под арестом держат человека, всецело преданного идеалам партии. Жена собрала от тринадцати моих бывших коллег, из которых пятеро были Героями Советского Союза, отзывы обо мне, заверенные их партийными комитетами, и отправила их в прокуратуру и Военную коллегию Верховного суда с просьбой, чтобы этих людей вызвали в качестве свидетелей по моему делу. Когда я узнал об этом, я понял нерешительность судей и то, почему мой следователь Андреев был настроен сочувственно по отношению ко мне и вопреки правилам уклонился от подписания обвинительного заключения по моему делу.
   Два обстоятельства, связанные с делом Берии, определенным образом замедлили поиски компромата на членов семей арестованных. И хотя невестка Берии, внучка Максима Горького, который в то время был в большом почете, развелась с мужем, после того как его вместе с матерью арестовали, а затем сослали, для властей эта родственная связь была крайне неудобна. Второе обстоятельство было связано с делом Суханова, начальника секретариата Маленкова в Президиуме ЦК и Совете Министров, который принимал самое активное участие в аресте Берии. Высшее руководство было буквально потрясено сообщением о том, что Суханов украл из сейфов Берии и его сотрудников золотые часы – а их было восемь, – облигации и крупную сумму денег, включая часть премии Берии за руководство работами по созданию атомной бомбы.
   В 1956-1958 годах в высших кругах столицы ходили слухи о таинственных кражах, связанных с арестом Берии, и о том, куда ведут следы этих преступлений. Сейфы Берии и сотрудников его аппарата были, естественно, сразу после арестов вскрыты. По закону полагалось составить подробную опись изъятого. Однако военный прокурор Успенский и Суханов, которым помогал Пузанов (заведующий отделом ЦК партии и будущий посол СССР в Болгарии), не составили никакой описи.
   Жена одного из арестованных сотрудников аппарата Берии, Ордынцева, заключенная в тюрьму, а затем освобожденная, но выгнанная с работы и лишенная средств к существованию, имела список номеров облигаций, принадлежавших ее мужу и хранившихся в сейфе у него на работе. Суханов потребовал включить в приговор суда по делу Ордынцева пункт о конфискации имущества. Но поскольку тот не являлся сотрудником госбезопасности, не имел воинского звания и не обвинялся в государственной измене (ему инкриминировали лишь недоносительство о преступных замыслах Берии), суд не включил в приговор пункт о конфискации. Тогда жена Ордынцева начала добиваться через суд возвращения облигаций. Вначале ее просьбы не получали никакого отклика, но затем Хрущев распорядился, чтобы Серов разыскал эти облигации. В это время какая-то женщина предъявила в сберегательной кассе к оплате одну из пропавших облигаций, на которую выпал выигрыш. Ее задержали. Она оказалась машинисткой, работавшей у Суханова.
   Суханов вынужден был сознаться в краже ценностей из сейфов Берии и его подчиненных, за что был приговорен к десяти годам тюремного заключения. Об этом скандале, хотя никаких официальных сообщений не было, говорила вся Москва. Он подорвал доверие к следователям, которые занимались делом Берии, и даже интерес к разоблачениям всякого рода грязных интриг, которые ему приписывались, начал падать.
   Положение моей жены в это время заметно улучшилось. Она научилась шить и скоро как портниха стала пользоваться популярностью среди новых друзей из мира искусства, что приносило ей дополнительный заработок. Она по-прежнему была в состоянии содержать детей и свою мать. МВД попыталось было отобрать у нас квартиру в центре Москвы, но не смогло сделать это на законных основаниях, поскольку жена была участником войны и получала военную пенсию. Анна Цуканова поддерживала жену в ее тяжбе с ХОЗУ МВД. Их тактика была простой: я еще не осужден, нахожусь в тюремной больнице и поэтому не могу быть выписан. Тогда ХОЗУ пошло на резкое повышение квартплаты, но, к счастью, жена имела возможность оплатить счета без особых трудностей.
   В 1956-1957 годах ей стало ясно, что чистка в органах госбезопасности, жертвами которой стали Берия и я, закончилась. Свидетелей, которые слишком много знали, расстреляли, включая фальсификаторов уголовных дел.
   Райхман благодаря вмешательству его жены, имевшей связи в кремлевских верхах, был обвинен только в превышении власти и вскоре амнистирован. Освободили из тюрьмы и Майского. Жена узнала, что Хрущев приказал исключить из партии и лишить воинских званий около ста генералов и полковников КГБ – МВД в отставке из числа тех, кто в 30-х годах, занимая руководящие должности, принимал активное участие в репрессиях или же слишком много знал о внутрипартийных интригах. В отличие от прошлых лет все эти люди, лишившись больших пенсий и партийных билетов, тем не менее остались живы – их не расстреляли, не посадили в тюрьму. Среди них было двое отличившихся в делах атомной разведки: генерал-майор Овакимян, координировавший в 1941-1945 годах работу НКВД в Соединенных Штатах по сбору информации об атомной бомбе, и мой заместитель Василевский, единственным обвинением против которого была его якобы чересчур близкая связь с Берией.
   Настроения в Москве явно менялись, и об этом, в частности, говорил тот факт, что Василевскому удалось восстановиться в партии. Он использовал свои прошлые связи с Бруно Понтекорво, который в это время находился в Москве и стал академиком. Понтекорво лично просил Хрущева за своего друга. Василевский и Горский, проявившие себя по линии «атомной» разведки, занялись переводом приключенческих романов с английского и французского. Некоторые бывшие офицеры госбезопасности – при поддержке Ильина, ставшего после реабилитации в 1954 году оргсекретарем московского отделения Союза писателей СССР, – стали писателями и журналистами. Хотя реабилитация давала право на восстановление в прежней должности, практически это оказалось невозможным. Но все же людям позволили начать новую жизнь и получить более высокую пенсию.
   К счастью, мое пребывание во Владимирской тюрьме совпало с кратким периодом либерализации пенитенциарной системы, осуществлявшейся при Хрущеве. Так, мне было разрешено получать до четырех продуктовых передач ежемесячно. И хотя на первых порах я нередко терял сознание и чувствовал сильные головокружения из-за страшных головных болей, силы мало-помалу начали ко мне возвращаться. Правда, держали меня в одиночной камере, но все же полностью я не был изолирован – имел доступ к газетам, мог слушать радио, пользоваться тюремной библиотекой.
   Владимирская тюрьма была примечательной с многих точек зрения. Построенная при Николае II в начале нынешнего столетия, она использовалась как место заключения наиболее опасных с точки зрения государства преступников, которых властям всегда нужно было иметь под рукой. В сущности, ту же роль Владимирская тюрьма выполняла и при советской власти, и заключенных оттуда нередко возили в столицу для дополнительных допросов. По иронии судьбы меня поместили во втором корпусе тюрьмы, который до этого я дважды посещал для бесед с пленными немецкими генералами, отбывавшими здесь свой срок. В то время мне показали оставшуюся незанятой тюремную камеру, в которой сидел будущий герой революции и гражданской войны, один из организаторов Красной Армии, Михаил Фрунзе.
   В мое время тюрьма состояла из трех главных корпусов, в которых содержалось примерно восемьсот заключенных. После 1960 года тюрьму расширили, и теперь в трех перестроенных корпусах могло находиться до тысячи человек. Режим в тюрьме отличался строгостью. Всех поднимали в шесть утра. Еду разносили по камерам: скудную пищу передавали через маленькое окошко, прорезанное в тяжелой металлической двери камеры. Голод был нашим постоянным спутником, достаточно было поглядеть в тусклые глаза заключенных, чтобы убедиться в этом. На первых порах постель поднималась к стене и запиралась на замок, так что днем полежать было нельзя. Можно было сидеть на стуле, привинченном к цементному полу камеры. В день нам разрешалась прогулка от получаса до сорока пяти минут в так называемом боксе – внутреннем дворике с высокими стенами, напоминавшем скорее комнату площадью примерно метров двадцать, только без потолка. Присутствие охраны было обязательным. Для дневного отдыха полагался всего один час после обеда, когда надзиратель отпирал кровать. Туалета в камере не было – его заменяла параша. Каждый раз, когда заключенному надо было пойти в уборную, он должен был обращаться к надзирателю. (Говорят, что сейчас в камерах Владимирской тюрьмы появились туалеты.) И хотя спать разрешалось с десяти часов вечера, свет горел всю ночь.
   После нескольких дней заключения я стал замечать сочувственное к себе отношение со стороны администрации тюрьмы. Меня перевели из одиночной камеры в тюремную больницу, где давали стакан молока в день и, что было куда важнее для меня, разрешали лежать в кровати днем столько времени, сколько я хотел.
   Довольно скоро я обнаружил, что в тюрьме было немало людей, хорошо мне известных. Например, Мунтерс, вскоре освобожденный бывший министр иностранных дел Латвии. В 1940 году, после переворота в Латвии, я отвез его в Воронеж, где он стал работать преподавателем в местном университете. Или Шульгин, за которым разведка НКВД охотилась за границей лет двадцать. После взятия Белграда нашими войсками в 1945 году бывший заместитель председателя Государственной Думы был арестован, вывезен в Советский Союз и предан суду за антисоветскую деятельность во время гражданской войны и в последующие годы.
   Через три или четыре камеры от меня находился некто Васильев: на самом деле это был сын Сталина, Василий, который и здесь, в тюрьме, умудрялся устраивать скандалы. Как-то раз, когда к нему на свидание приехала жена, дочка маршала Тимошенко, он набросился на нее с кулаками, требуя, чтобы она немедленно обратилась к Хрущеву и Ворошилову с просьбой о его освобождении.
   Был во Владимирской тюрьме и Майрановский, сидевший тут с 1953 года, – я уже говорил, что ему дали десять лет. Его едва можно было узнать: казалось, от прежнего Майрановского сохранилась одна лишь оболочка. Чтобы выжить и спастись от тюремных побоев, он, сломленный и тщетно надеявшийся на освобождение, согласился давать показания против Берии, Меркулова и Абакумова, свидетельствующие об их участии в тайных убийствах. Правда, никаких имен жертв он не мог назвать. Всех троих – Берию, Меркулова и Абакумова – расстреляли, а Майрановский продолжал отбывать срок, иногда его допрашивали сотрудники Пятого спецотдела КГБ и прокуратуры в качестве свидетеля по интересующим их делам.
   Когда на судебном заседании слушалось мое дело, он показал, что никогда не получал от меня приказов ни. на проведение экспериментов с ядами над живыми людьми, ни на их уничтожение и вообще не был у меня в подчинении. Я благодарен ему за это, как и за ту в высшего степени опасную работу, которую этот человек проводил в годы войны. Разоружение террористов было крайне опасным делом. Это были парашютисты, пришедшие на явочную квартиру, не вызывавшую у них никаких подозрений. В то время как усыпленные Майрановским с помощью лекарств агенты абвера «отключались», он успевал заменить вшитые в воротник ампулы с ядом, чтобы потом, когда этих агентов арестуют, они не могли бы покончить жизнь самоубийством.
   Иногда мы с ним встречались на прогулке в тюремном дворе, и, если была возможность перекинуться парой слов, я советовал ему искать поддержку среди ученых-медиков, которых он лично знал и которые высоко ценили его. Майрановского освободили в декабре 1961 года, о его реабилитации ходатайствовал Блохин, президент Академии медицинских наук.
   Через два дня, после того как Майрановский побывал в приемной Хрущева в здании ЦК партии и подал ходатайство о реабилитации, где упоминался эпизод их встречи в вагоне специального поезда в конце 1947 года в Киеве, КГБ его вновь арестовал. По своей наивности он не понимал, что нельзя обращаться к Хрущеву за помощью и напоминать об их встрече, связанной с ликвидацией архиепископа Ромжи в Ужгороде. Ему следовало иметь в виду, что находящийся у власти Хрущев хотел бы вычеркнуть из памяти вес связанное с такого рода делами. К несчастью, Майрановский, постоянно напоминавший о себе, стал нежелательным свидетелем. Он был немедленно лишен профессорского звания и всех ученых степеней и сослан в Махачкалу. В этом городе он стал работать начальником химической лаборатории.
   Время от времени Майрановский навещал академика Блохина в Москве, надеясь восстановить свою научную карьеру. В декабре 1964 года, накануне очередной встречи для обсуждения результатов проводившихся им экспериментов со злокачественными опухолями, Майрановский таинственным образом скончался. Диагноз по иронии судьбы был тем же самым, что и у Валленберга и Оггинса: сердечная недостаточность.
   Во Владимирской тюрьме возник необычный «клуб» бывших высокопоставленных сотрудников НКВД-МВД. Среди них был Эйтингон, прибывший во Владимир в марте 1957 года с двенадцатилетним сроком, Мамулов, начальник секретариата Берии и заместитель министра внутренних дел, отвечавший за золотодобычу. Хотя Мамулов и был армянином, он в свое время являлся секретарем по кадрам ЦК компартии Грузии. Его сокамерник, также секретарь ЦК компартии Грузии, академик Шария, одно время работал заместителем начальника зарубежной разведки НКВД. После того как Шариа был выпущен из тюрьмы, куда его посадили как мегрельского националиста, академик получил новое назначение – помощником в аппарат Берии в Совете Министров, где он отвечал за внешнеполитические вопросы, и он попал в сеть, что была расставлена для Берии, – такова уж была его несчастная судьба.
   Полковник Людвигов, начальник секретариата Берии в Министерстве внутренних дел, был арестован потому, что слишком много знал о нем и его любовных похождениях. Людвигов был женат на племяннице Микояна, что и помогло ему выйти из тюрьмы уже через десять дней после падения Хрущева в 1964 году. Он был помилован по специальному указу Микояна, который за три месяца до этого был назначен Председателем Президиума Верховного Совета СССР. Микоян также амнистировал своего дальнего родственника Саркисова, начальника охраны Берии, поставлявшего Берии женщин.
   Сидели во Владимирской тюрьме Дарья Гусяк и Мария Дидык, нелегальные курьеры бандеровского подполья, о которых я уже говорил, захваченные в 1950 году. Они разносили еду заключенным, но, сталкиваясь со мной, очевидно, не признавали во мне высокопоставленного сотрудника МГБ, допрашивавшего их в Львовской тюрьме.
   Сидел с нами Владимир Брик, племянник Осипа Брика, близкого друга Владимира Маяковского, арестованный КГБ при попытке бежать в Соединенные Штаты. Находился там и Максим Штейнберг, резидент-нелегал НКВД в Швейцарии в 1930-х годах. Отказавшись вернуться из-за грозившей ему опасности быть расстрелянным, он после смерти Сталина попался на удочку ложных обещаний амнистии и приехал в Москву вместе с женой Эльзой. Штейнберг получил пятнадцать, а она – десять лет за государственную измену.
   Как насмешка в приговоре Военной коллегии Верховного суда по его делу фигурировала формулировка: суд не считает необходимым применить к нему за измену Родине высшую меру наказания – смертную казнь в связи с тем, что государству не нанесен его действиями реальный ущерб и он возвратил денежные средства, выделенные ему для оперативных целей в 1937 году.
   Через три месяца после моего прибытия во Владимирскую тюрьму на свидание со мной жена привезла детей, мудро решив не показывать им отца, пока он был не в лучшей физической форме. У меня задрожали руки, и я едва владел собой, когда она вошла. Начальник тюрьмы полковник Козик разрешил два дополнительных свидания с женой, кроме положенного одного в месяц. Перед своей отставкой в 1959 году он устроил мне свидание у себя в кабинете с Александром, мужем свояченицы, который ввел меня в курс того, что происходило в МВД и КГБ. Информация о том, кто находится у власти, а кого отправили в отставку, инициативы нового председателя КГБ Шелепина по расширению операций советской разведки за рубежом дали мне надежду, что я мог бы быть полезен новому руководству благодаря своему большому опыту и поэтому меня могут амнистировать и реабилитировать, как это произошло с генералами и офицерами, выпущенными Сталиным и Берией в 1939 и 1941 годах.
   Несмотря на мое ходатайство оставаться в одиночной камере, через год мне подсадили сначала Брика, затем Штейнберга, а позже бургомистра Смоленска при немцах Меньшагина. Наши отношения были вежливыми, но отчужденными. Хотя все они были интересные люди, но их прежняя жизнь и поверхностное знание нашей действительности меня раздражали, поэтому мы не могли сблизиться.
   После полугода пребывания во Владимирской тюрьме я начал бомбардировать Верховный суд и прокуратуру прошениями о пересмотре моего дела. От жены я знал, что она дважды обращалась к Хрущеву и в Верховный суд с просьбой допустить адвоката при рассмотрении моего дела. Но в этой просьбе ей было отказано. Она показала мне копии своих ходатайств, и я послал в Москву протест, заявляя, что мой приговор не имеет юридической силы, поскольку мне было отказано в праве на защиту, а также в ознакомлении с протоколом судебного заседания, который я так и не подписывал. Это означало, что я нахожусь в тюрьме незаконно. Я получил всего один ответ, подписанный Смирновым, заместителем председателя Верховного суда, где говорилось, что оснований для пересмотра дела нет. На следующие сорок прошений ответа я не получил. Мои сокамерники, особенно Эйтингон, смеялись над юридической аргументацией моих ходатайств. «Законы и борьба за власть, – сказал мне Эйтингон, – несовместимы».

Политические игры вокруг борьбы за реабилитацию

   В 1960 году меня неожиданно вызвали в кабинет начальника тюрьмы. В дверях я столкнулся с Эйтингоном. В кабинете вместо начальника я увидел высокого, статного, представительного, модно одетого мужчину за пятьдесят, представившегося следователем по особо важным делам Комитета партийного контроля Германом Климовым (Климов Г.С. – отец известного кинорежиссера Элема Климова). Он сказал, что Центральный Комитет партии поручил ему изучить мое следственное и рабочее дело из Особого архива КГБ СССР. ЦК, заявил Климов, интересуют данные об участии Молотова в тайных разведывательных операциях Берии за рубежом, а также, что особенно важно, имена людей, похищение и убийство которых было организовано Берией внутри страны.
   Климов предъявил мне справку для Комитета партийного контроля, подписанную заместителем Руденко Салиным. Справка содержала перечень тайных убийств и похищений, совершенных по приказу Берии. Так, прокуратура, расследуя дело Берии, установила, что он в 1940-1941 годах отдал приказ о ликвидации бывшего советского посла в Китае Луганца и его жены, а также Симонич-Кулик, жены расстрелянного в 1950 году по приказу Сталина маршала артиллерии Кулика.
   Прокуратура располагает, говорилось в справке, заслуживающими доверия сведениями о других тайных убийствах по приказу Берии как внутри страны, так и за ее пределами, однако имена жертв установить не удалось, потому что Эйтингон и я скрыли все следы. В справке также указывалось, что в течение длительного времени состояние здоровья мое и Эйтингона не позволяло прокуратуре провести полное расследование этих дел. Климов от имени ЦК партии потребовал рассказать правду об операциях, в которых я принимал участие, так как в прокуратуре не было письменных документов, подтверждавших устные обвинения меня в организации убийства Михоэлса, – это, видимо, смущало Климова. Он был весьма удивлен, когда я сказал, что совершенно непричастен к убийству Михоэлса, и доказал это. Ему надо было прояснить темные страницы нашей недавней истории до начала работы очередного партийного съезда, который должен был состояться в 1961 году, но мне показалось, что он проявлял и чисто человеческий интерес и сочувственно относился к моему делу.