Казнили того молодца торговой казнью: вывели на площадь, повязали руки, а потом обломали об его икры груду прутьев.
   С тех пор более никто не пытался предсказывать судьбу государя.
   Месяц серпень — время, когда выпекают первые колоба из новины, и от государевых пекарен шел дух свежей выпечки. К свадьбе пекари захотели подивить Василия Ивановича и замесили тесто на сто двадцать душ. Решили одним караваем выставить его на стол, а потому, увеличивая проем, еще с вечера подворачивали двери, чтобы по первому гласу боярина вынести сдобу на великокняжеский стол.
   Начался день государева венчания.

РАЗРЕШЕНИЕ ОТ ДЕВСТВА

   Митрополиту Даниилу было тридцать лет от роду, когда он сменил на московской митрополии блаженнейшего Варфоломея, старца благочестивого и праведного. Поругавшись крепко с государем, бывший владыка передал ему посох и отрекся от должности. За неслыханную дерзость Василий немедленно наложил на Варфоломея опалу — повелел набросить на его руки цепи и отправить в заточение на Белоозеро.
   Даниил был крупного сложения, тучен, краснорож. Перед всякой службой митрополит серным дымом окуривал свое лико, стараясь придать ему надлежащую бледность. Только после этой невкусной процедуры осмеливался появляться перед паствой.
   Князья знали, что Даниил был близок к государю и заслужил его милость борьбой с нестяжателями, хотя у многих бояр заволжские старцы вызывали великую симпатию за свою непримиримость. Даже приговоренные к сожжению, нестяжатели пытались вразумить своих мучителей, что те следуют пакостной дорогой безбожия и плотских утех, а правда в этом лживом мире лежит только через аскетизм.
   Весь вид митрополита Даниила кричал о том, что он придерживается другой морали, по которой толстая мошна чернецам [16]так же необходима, как медведю запас сала на долгую зиму.
   В ночь перед государевой свадьбой Даниил обкурил лицо настолько, что едва не терял сознание, и послушники дважды выводили митрополита на крыльцо.
   Успенский собор, где должно состояться бракосочетание государево, был великолепен — со всей Москвы в храм свезли святые иконы и спасительные кресты, дороги выложили коврами, а церковники целую ночь опрыскивали стены святой водой, опасаясь, что через щели и окна может пробраться нечистый дух. И чтобы растрясти злые силы, раньше обычного ударили в колокола.
   С Постельного крыльца бояре вынесли весть, что государь распорядился повесить в своей спаленке огромный, в два аршина, [17]Поклонный крест, и московиты теперь не сомневались, что его присутствие бичом божьим пройдется по всякой поганой силе.
   Кем-то был пущен слух, что государева невеста будет раздавать милостыню у дома Михаила Глинского, а потому, преодолевая страх, московиты переступили границы Чернобожьего леса, вытоптав за оградой жилища весь дикий чеснок. Боярин тут же повелел выпустить сторожевых псов.
 
   Ровно в полдень с Кремлевского бугра ухнула пушка, известив о приближающейся обедне. А следом широко распахнулись ворота, и из боярского дома выехала каптана. Только разок за пестрой занавеской промелькнуло хорошенькое личико и тотчас спряталось в глубине кареты. И попробуй дознайся, кто это — боярышня или, может быть, сама будущая государыня.
   Подождав малость традиционного пожертвования, московиты обругали скупого боярина и поспешили к Успенскому собору.
   Конные стрельцы перекрыли улицы, дожидаясь, когда молодые подъедут к храму. При появлении государевой повозки, запряженной тройкой гнедых кобыл, они тотчас зычными голосами заорали в толпу и плетьми придали резвости особенно нерасторопным.
   Государь, поддерживаемый боярами, сошел с повозки и ступил на соболиные шкуры. Мамки подали руки Елене, и она вышла из каптаны, и тогда Василий Иванович с невестой шагнул на высокие ступени храма. В притворе, зажав пудовые свечи в руках, торжественно замерли послушники.
   Государь шел неторопливо: мимо молчаливых подьячих и дьяков, мимо бояр, прямо к алтарю.
   Собор наполнялся гостями, и следом за верхними боярами в храм вошли окольничие, [18]стольники, [19]дворяне, жильцы. [20]
   Митрополит Даниил без конца поворачивался через плечо и наказывал певчим голосить с душой, а потом, обхватив пальцами распятие, заговорил под самые своды:
   — Венчается раб божий…
   Из собора девица Елена Глинская вышла государыней.
   Василий, глянув на примолкший в ожидании люд, сказал рындам:
   — Мешок с монетами принести, сам хочу народ наградить.
   — Самое главное, государь, позабыл, — вышел вперед Михаил Глинский, нарушив ровный строй бояр. — Жена мужа своего слушаться должна, как верная собака хозяина. Ты уж меня, Елена Васильевна, извини, я тебе вместо отца остался, а потому на разумное дело наставить должен. — И, повернувшись к государю, продолжал: — Вот тебе, Василий Иванович, плеть. Ежели дщерь моя ослушается, так лупи ее так же немилосердно, как добрый хозяин лупит нерадивую козу, забравшуюся в огород. И пускай эта плеть всегда висит на самом видном месте и напоминает жене о благочестии.
   Московиты застыли. Бывало, что супружеская жизнь начиналась с нескольких ударов по покорной спине жены. Случалось, муженек ломал плеть о собственное колено. Как же сейчас поступит московский государь?
   — Думаю, она мне не понадобится, — отвечал Василий и, не решившись оттолкнуть протянутую руку, взял плеть как бы нехотя, а потом почти изящным движением сунул ее за голенище.
   А Елена неожиданно согнулась и, в знак смирения, коснулась лбом сапога государя.
   — С тобой я, Василий Иванович, на веки вечные.
   — Вижу, что покорная мне женушка досталась, — во всеуслышание объявил государь и полой платья, как того требует обычай, спрятал голову жены от любопытствующих взглядов. — А теперь несите мешок с монетами, милостыню раздавать буду!
   Всю ночь в Москве бурлило веселье. А когда наступило утро и из великокняжеского двора в сопровождении конных стрельцов выехал Михаил Глинский, всему городу стало ясно, что честь государевой супружницы не пострадала.
   Михаил Львович держал в руках икону, через которую свешивалась кровавая простыня, а дьяки объявляли во всеуслышание:
   — Сегодня ночью разрешилась от девства государыня наша Елена Васильевна… Гуляй, честной народ, веселись. Василий Иванович повелел выставить на торговых рядах еще пять бочек пива и три бочки медовухи!
   Московиты радостно восклицали, прославляя щедрость великого князя, а заодно и непорочность русской государыни.

ТАЙНОЕ ПОРУЧЕНИЕ

   Овчина-Телепнев Иван Федорович был из знатного рода князей Оболенских. Уже при Василии Темном они потеснили старейшее московское боярство и заняли место на лавке по правую сторону от великого князя.
   Лишившись прежних вотчин, Оболенские с усердием взялись за московскую службу и, не стесняясь, выпрашивали в кормление целые волости. Многие из них стали наместниками в северных городах и по указу московских государей расправлялись с вольницей так же усердно, как когда-то ратовали за удельное правление.
   Особенно полюбилась князьям псковская земля, и многие отпрыски славного рода чувствовали себя в дальнем граде не хуже, чем когда-то в отцовских вотчинах.
   Среди Оболенских народилось немало храбрых воевод, которые в походах возглавляли головные полки. Именно таков был Иван Овчина-Телепнев, сумевший прославить себя в битвах с магометянами. Однажды по велению московского государя он встретил за Окой лукавых казанцев и гнал их до московской украйны. [21]За этот подвиг Василий пожаловал молодого воеводу бобровой шапкой, а немного позже тот стал окольничим.
   Два года Иван Федорович Оболенский был наместником в Нижнем Новгороде, где старанием к государевой службе укрепил обветшавшие стены города и дважды выходил навстречу татаровой тьме к берегу Волги.
   Иван Овчина оказался из тех воевод, что не упускают случая досадить супостату, — он не раз во главе большого отряда воинников вторгался в пересохшую степь Орды. Овчина-Оболенский прослыл как знатный рубака. Вооружившись двумя мечами, он рассекал ворогов с правой и левой руки, проникая в самую гущу сечи.
   Своими ратными подвигами князь сумел заслужить даже уважение казанцев, которые стали называть его не иначе как Иван-Казак. А казанский хан Сафа-Гирей не однажды зазывал воеводу на службу, суля ему, после обрезания, великое жалованье и город в кормление.
   Наконец Василий Иванович призвал Овчину к себе и сделал ближним боярином.
   Иван Федорович выделялся от прочих вельмож не только ратными подвигами и вызывающей молодостью. Он был строен, высок, голубоглаз и ежедневно, как древний викинг, упражнялся с челядью на мечах. Князь, в отличие от остальных вельмож, не опускал ремень на бедра, чтобы подчеркнуть присущую боярскому чину дородность. Чаще он носил латы, чем кафтан, как будто даже на дворе московского государя ожидал злодейства.
   Василий Иванович не только приблизил боярина, но и посвящал его в свои тайны. Иван Федорович знал, что, отправив Соломонию в монастырь, государь частенько наведывался к молодой женушке князя Вельского. Знал боярин и о том, что, по велению государя, месяц назад на песчаной косе Москвы-реки монахом-схимником, [22]был утоплен посланник константинопольского патриарха. Тот посмел усомниться в содержании Апостольских книг и упрекнул великого князя, что религия на Руси не похожа ни на римский закон [23]ни на православие Греции, а представляет из себя свод варварских обычаев.
   Едва отзвенели свадебные колокола, как Василий Иванович пожелал видеть верного боярина.
   Перешагнул Иван Федорович порог Гостиной комнаты и, опасаясь стукнуться лбом о низкий косяк, так нагнул голову, что этот поклон можно было принять за большое челобитие.
   — Здравым будь, великий государь, — произнес Иван и кончиками пальцев коснулся жесткого ворса ковра.
   Василий сидел в середине комнаты, возвышаясь на огромном стуле, в самом центре ковра, на котором был выткан снежный барс. Ноги государя покоились на спине хищника, а сам великий князь напоминал всадника, сумевшего укротить опасного зверя.
   — И ты будь здравым, боярин. — И голос, и облик Василия Ивановича выдавали его великую заботу. — На базарах сказывают, что Соломония в монастыре понесла и будто бы этот младенец… мой сын! Бывшая женушка — баба с характером. Дважды я отправлял в монастырь посыльных, и оба раза Соломония отвечала, что дите не покажет, и наказывала старицам гнать государевых скороходов взашей, как нехристей из храма. Преломал бы я гордыню да сам в монастырь поехал, только Соломония мне тоже на порог укажет. А если смилостивиться изволит, то уж младенца ни за что не даст узреть, коли он и вправду имеется. Вот что я накажу тебе, Иван Федорович, — разузнай все как есть. Ежели кому потребуется заплатить, то не скупись! Езжать в монастырь ты должен тайно. Потом доложишь мне все в подробностях.
   — А что делать, государь, если таковой младенец и вправду в монастыре оказаться может?
   Вспомнил Иван Федорович происшествие в уютной келье Соломонии и подумал о том, что народившееся дите может оказаться его чадом.
   — Что делать с младенцем, спрашиваешь? — на мгновение призадумался государь. — Сделай так, чтобы его не было. Ты понял меня, холоп?
   — Понял, Василий Иванович, — как можно спокойнее отвечал Овчина-Оболенский.
   — А теперь ступай, Иван Федорович, — махнул дланью государь, и свет фонарей упал на изумруды его перстней, отблески от которых на мгновение ослепили верного слугу.
   Нагнулся боярин и попятился задом к дверям.

ОТЕЦ, МАТЬ И СЫН

   Иван Федорович Овчина пришел в монастырь тайно. Поменял свой золоченый кафтан на простую рубаху и порты и перехожим бродягой постучался в ворота.
   — Сестра божья, смилостивись надо мной, не оставь без пристанища. Тати да душегубцы в ночи шастают, того и гляди живота лишат, — жалился странник.
   — Ой, господи, — раздался робкий голос за высокими стенами, — игумен у нас дюже строгий. Да уж ладно, проходи, не оставлять же христианскую душу на погибель.
   Скрипнули ворота, и Оболенский углядел потупленные очи хорошенькой монахини.
   — Спасибо, сестра. Пожелал бы тебе жениха доброго, так богохульником не хочу прослыть.
   — Был у меня жених, — кротко отвечала старица.
   И в тишайших глазах молодой вратницы Иван Федорович увидел столько черной кручины, сколько не доводилось зреть даже у вдовьих баб.
   — Вот оно что, — только и сумел ответить князь.
   — Во двор ты не проходи, для странников мы избу держим подле ворот. Наши старицы с миром не знаются, да и строго у нас! А краюху хлеба с молоком я тебе принесу. Ступай за мной, добрый молодец.
   Изба была невелика, но в сравнении с кельями выглядела хоромами. Внутри скупо: напротив двери огромный медный крест, жесткая кровать у стены, на скамье оплывший восковой огарок.
   — Отдыхай, добрый человек, а с рассветом будь добр покинуть божью обитель, — услышал он суровый наказ старицы.
   Едва вратница ушла, Иван Овчина вышел во двор. Постоял малость, вслушиваясь в монастырскую тишину, а потом прямиком зашагал к келье Соломонии.
   Дверь, по велению монастырского устава, оставалась незапертой, и через узенькую щель пробивался тускло-желтый свет.
   Постоял малость Овчина, а потом, крестясь, отворил дверцу.
   Срамно было видеть Соломонию в монашеской келье. Более двадцати лет баба проживала в великолепии, о каком, поди, не помышляли даже фараоны, и злата на ее руках было больше, чем на платьях византийских цариц. Ее охраняли, как сокровищницу турецкого султана, и оберегали, как нетленную длань Иоанна Крестителя, и даже на выездах по монастырям великую княгиню сопровождала дружина до полутора тысяч всадников. Московиты же, встречая ее экипаж, падали ниц и не поднимали голов до тех пор, пока вдали не утихало громыхание подвязанных к днищу цепей.
   — Господи! Ты ли это? — обернулась Соломония на неосторожный скрип отворяемой двери.
   — Я, матушка, — не смел смотреть в лицо государыни князь.
   — Чего же ты очи в половицы уставил, или я так дурна стала, что и взглянуть на меня не желаешь?
   — Грех говорить, государыня, но монашеское одеяние тебе еще больше к лицу, — преодолел робость Иван Овчина. — Была бы моя воля, Соломонида Юрьевна, так я бы век от тебя зенок не отрывал. Только такой слепец, как наш государь, мог от себя твою красоту великую отринуть.
   — Сладенько поешь, князь, видно, девицы с тобой скучать не умеют. А теперь отвечай — зачем пришел?
   — В народе говорят, государыня… что сына ты родила. Неужно правда?
   — Вот оно что, о грехе моем решил напомнить, негодник!
   — Помилуй меня, окаянного, государыня, не желаю тебя ни в чем укорить. Просто желал узнать — Василия ли это сын… или мой? А может, лукавый понапрасну народ тревожит? Чего ж ты молчишь, Соломонида Юрьевна? Может, чада никакого и в помине нет! Может, кликуши с твоего ведома народ мутят, чтобы московскому государю досадить. Ответь же наконец!
   Нахмурила государыня чело и напомнила красивую птицу Сирин, у которой вместо клобука изящная корона.
   — Нет у меня боле зла на государя. Сына хочешь посмотреть? Пойдем со мной.
   Соломония взяла со стола огарок и отворила дверь в темноту.
   Князь послушно последовал за старицей. Свеча ярко полыхала, и их кривые тени бессловесными призраками скользили вдоль стен. Никогда Иван не думал, что монастырь может быть таким зловещим. В этот полуночный час камни обители напоминали о душах усопших, а Соломония походила на проводницу между живым и мертвым царствием.
   Государыня повела князя через двор, мимо монастырского амбара, пропахшего прелым зерном, мимо конюшни с запахом слежавшегося навоза, прямо к невысокой часовенке.
   — Вот ты и пришел к сыну в гости, — просто объявила Соломония. — Спит он крепким сном под мраморной плитой, на которой написано: «Здесь покоится невинноубиенное чадо, сын великого князя всея Руси Георгий Васильевич. Одиннадцать месяцев от роду». Взглянуть желаешь?
   — Да.
   Перекрестилась государыня и вошла под своды часовни.
   — Справа его могила, у самой стены, — подсказала Соломония. — Сорок дней будет, как помер ребеночек-то.
   В правом углу часовенки, ничем не отличаясь от дюжины других могил, князь увидел белую плиту, подле которой тлела лампадка.
   — Ответь мне, государыня, чей это был младенец?
   — То был твой сын, боярин.
   — Как же так случилось, что он помер? — не пытался скрыть горя Иван Федорович.
   — По государеву указу Георгий Васильевич задушен. Явились в монастырь под видом странников трое отроков, опоили кормилку злым зельем, а когда она забылась дурным сном, придушили чадо в колыбели и тотчас отбыли восвояси. А теперь ступай отсюда, Иван Федорович, дай его душе покоя. Неуютно младенцу, когда отец его рядом и безмерно печалится.
   Овчина не стал дожидаться утра: потревожил своим внезапным появлением вратницу, сказал, что теснит его тело монастырская духота, и попросился обратно в ночь. Покачала хорошенькой головой старица, отомкнула калитку и, пожелав доброго пути, оставила молодца на пустынной дороге.
   Соломония же в келью не вернулась. В пристрое собора неярко горела лучина, и государыня пошла прямо на огонь. Она трижды стукнула в дверь. Раздался обеспокоенный девичий голос:
   — Кто же это там?
   — Я это, Павлина, отворяй. Ушел государев посыльный. Если еще пожалуют, то уж не сегодня.
   — Проходи, матушка, — поклонилась молоденькая старица. — Наш батюшка Георгий только уснул. Все боялась, что гость наш незваный крик младенца может услышать. Да бог миловал.
   Пристрой был небольшой: еле вмещал кованый сундук, коротенькую лавку да деревянную колыбель, едва оставалось в углу место для подсвечника из витых свеч.
   Соломония заглянула в колыбель, и лико ее осветилось, будто приласкал губы теплый солнечный лучик.
   — Как он еще мал! Господи, если бы батюшка знал, какого младенца обидел, — не могла насмотреться на сына Соломония. — Если про чадо будут спрашивать, говорить всем, что дите почило, — в который раз наказывала государыня.
   — Не позабуду, матушка, не тревожься. Как он на батюшку похож, на государя Василия, — всплеснула руками старица.
   Не ответила Соломония, глянула строго из-под вороха густых ресниц на восторженную монахиню и тотчас усмирила ее радость.
   — Чтобы младенца стерегли денно и нощно, глаз не спускали с государева наследника!
   — Так и делаем, матушка, так и делаем, бережем, как собственную десницу, — отозвалась кормилица.
   — А теперь побудь за дверью, мне сыну заветное слово шепнуть надобно. — Когда старица вышла, Соломония достала из рукава мешочек с травой и положила под голову дитяти. — Царь-трава, обереги моего сына от лиха, дай ему многие лета и великого счастья. Пусть всякое недоброе дело разобьется от видения моего чада. Беда, отступись, а прибудь добро!
   Уже год как Соломония стала зелейницей. Этот талант в ней открылся совсем нежданно, когда надумала она ладонью приласкать изнывающую от жара монахиню. Едва дотронулась прохладными пальцами до лба, а лихоманки как и не бывало. Отшатнулись в тот миг от государыни старицы, пытаясь разобраться в увиденном — божий дар в нее вселился или, может быть, лукавый ведовством одарил? Вот сейчас разомкнет старица уста, а из великокняжеского зева, словно у аспида огненного, брызнет на созерцающих палящее пламя. Но государыня заговорила спокойно, так, будто чудо для нее обыденное дело:
   — Вот она и здорова, сестры.
   Слух о чудодейственном спасении старицы мгновенно распространился по округе, и к отставной государыне шествовали теперь не только за добрым советом, но и затем, чтобы излечиться от недужности и хвори. Соломония Юрьевна много читала, и древние рукописи, бережно переписанные старательными сестрами, оказались для нее проводниками в доселе неведанный мир заклинаний и трав. Теперь бывшая государыня больше напоминала чернокнижницу, которой подвластны не столько святые дела, сколько тайны потустороннего мира.
   Великая княгиня умела заговаривать боль и способна была отвести всякую порчу, а отвадить беду от собственного сына — для нее и вовсе пустяк. Важно только, чтобы заговор этот не услышало чужое ухо, и Соломония жарко нашептывала в безмятежный лик спящего чада:
   — Спаси и обереги моего сына от всякого лиха. Сделай так, чтобы не сумела его взять ни одна хворь, чтобы тварь обходила его стороной, а вражья стрела облетала.
   Монашка в махонькие лоскуты разорвала папорот [24]и разбросала его вокруг колыбели. Образовался тот самый круг, через который не сможет ступить ни одна вражья сила и, стукнувшись лбом о неведомую границу, всякая нечисть упадет на землю грудой сожженного пепла.
   Потом Соломония достала одолень-корень. Она собирала эту траву на день таинственного Ивана Купалы, когда пробуждается всякая сатанинская сила. Причем рвала ее в полночь, когда растение распускается белым цветом и горит так же ярко, как свеча у алтаря. Не каждый может увидеть одолень-траву, небывалая ее сила дается только настоящему чародею.
   Соломония Юрьевна некоторое время держала корень в руках, наблюдая за тем, как белый свет его освещал комнату, а потом осторожно положила одолень на махонькую головку сына.

ФИЛИПП КРУТОВ — МЕЛЬНИК И КОЛДУН

   Три дня в Москве лил дождь — густой, обильный.
   Неглинка вышла из болот, и гнилая ржа залила рвы и полдюжины оврагов, которые должны были вскоре превратиться в небольшие пруды.
   Яуза разлилась и затопила поднявшиеся в рост покосы, которые выглядывали на поверхности воды желтыми цветами.
   Шалая вода рассыпала деревянные настилы, что плотники крепили через ручьи и протоки, разметала мостки через Москву-реку, и бревна, словно шершавые спины хищников, ныряли в пенящуюся круговерть.
   Воды в эти три дня прибыло столько, что ее хватило бы на три дождливых осенних сезона. И трудно было поверить, что всего лишь месяц назад стоял такой страшный зной, что железо гнулось, будто побывало в кузнечной жаровне.
   Если кому и стало теперь хорошо, так это водяным, которым в ненастные дни доставалась обильная добыча — все больше квасники [25]да бродяги. Не быть им похороненными на погосте под упокойный звон колоколов — снесут покойников подале от города и сбросят в зеленое болото.
   Московиты полагали, что водяные любят мельницы и, ежели дела у мельника идут ладно, значит, расплатился он с водяным чертом чьей-то жизнью. А потому отношение к мельникам всегда было настороженное, даже опасливое. Вот присмотрит он дурным взглядом чью-то душу да и продаст ее нечистому.
   Мельников опасались особенно в дождь и ежели видели его ступающим навстречу, то, пренебрегая стылой погодой, издалека скидывали шапку и кланялись в ноги.
   Известным на всю Москву мельником был Филипп Егорович Крутов. Говаривали, что знается он не только с водяными, но и с бесами всех мастей, а когда чья-либо отчаянная душа спрашивала у него об этом, мужик только хитро хмыкал в рыжеватую бороду.
   Всем было ясно, что если дождь будет поливать еще три дня, то затопит он не только поля, но и каменный детинец, а потому бояре решили просить подмоги у Филиппа Крутова, который, по общему мнению, ходит к водяному пить брагу.
   Мельник внимательно слушал бояр, которые не постеснялись снять перед холопом шапки, и хмуро рассматривал струйки дождя, сбегающие с их воротников на пол.
   — Ты, Филипп Егорович, поди, со всеми чертями в округе знаешься, — говорил Михаил Глинский, своим высоким ростом едва ли не подпирая крышу мельницы. — Разное про тебя глаголят. Одни говорят, что старшую дочь ты замуж за беса выдал, другие молвят, что твоя жена — родная cecтpa водяного, а третьи толкуют, будто бы ты сам рожден от блуда с чертями. Где тут правда, а где кривда — не нам судить и не для этого мы государем к тебе посланы, а только любой в округе знает, что ты первый во всей Москве колдун. Вот и просим мы тебя всем миром, большим поклоном перед тобой кланяемся, чтобы унял ты несносный дождь. А иначе он не только посевы погубит, но и город затопит.
   — Грязи вы мне на мельницу, бояре, натаскали, — сурово отчитал вельмож хозяин. — Весь пол залили. Моя баба после вас полдня скоблить будет. Да уж ладно! Вижу, что с делом заявились нешуточным. Только ведь с чертями просто так не договоришься, они или душу на откуп возьмут, или деньги немалые. Чего же вы, бояре, предложить сумеете?
   Вельможи несмышлеными дитятями топтались у порога и очень боялись прогневать всемогущего колдуна. Пятаков было жаль, однако строгий государев наказ предстояло исполнить в точности.
   — Всем рады посодействовать, Филипп Егорович, только уйми ты дождь этот, Христа ради, — буркнул Глинский и тут же осекся, понимая, что имя господа сболтнул не к месту. — Ты скажи, чего тебе надобно?
   — Для начала утром приведите к моему двору черную свинью, до них батюшка-водяной больно охоч. Скину я ее под мельничное колесо, и дождь в тот же миг и прекратится, а вы мне еще за добро мое денег половину шапки отсыпьте. Чего же вы примолкли, бояре, или, думаете, дорого? Так половину тех денег бесу придется отдать. Он, злодей, за то, что колесо вращает, голову человечью требует, я взамен этими монетами и откуплюсь.