Бедный Марущак! Он пролетел в первом же туре, как "фанера над Парижем". И где? В округе фронтовиков! Тех, кто вступал в партию под вой снарядов, на несколько минут оторвавшись от автомата. Вот что значит иметь морду мошенника! Правильно говорят: народ не проведешь! Через две недели народ "закопал" меня. Симпатичный капитан милиции поменял служебный кабинет на депутатское кресло. Я поздравил его. Но эта локальная победа уже ничего не могла изменить. Общая победа демократических сил была очевидной. 4 мая 1990 года Верховный Совет Латвии большинством депутатов принял Декларацию независимости. Свершилось!
   Свершилось нечто значительное, по всей вероятности, полезное и, несомненно, прогрессивное. Так я воспринимал происходящее. Годманис стал первым премьером независимого государства. Диневич чуть позже займет пост государственного министра. "Меньшевик" регулярно выходил, тираж дотянулся до отметки, которая позволяла мне удерживать семейный бюджет на более или менее приличном уровне.
   Я сказал, "победа демократических сил", Это правда, тогда я так и думал. Националисты, сколотившие ДННЛ (лозунг -- "Латвия для латышей"), и супернационалисты, сбившиеся под флагом партии "Тевземей и Бривибас" ("русских вон из Латвии"), в ту весну затаились. Они растворились в общем потоке. Идея объявить независимость парламентским путем заставила их заткнуться. На время. Вопли и стенания начались на другой день после принятия Декларации независимости. Я вслушивался в эти голоса, теша себя тем, что это -неизбежная пена. Но иногда мне чудилось, что это голос латышского народа...
   Пришло приглашение в Москву. Там намечено было провести Учредительный съезд Российской социал-демократической партии. Шли разговоры, что партию, возможно, возглавит сам Юрий Афанасьев, известный историк, прославившийся яркими выступлениями на Съездах народных депутатов СССР. Я, конечно, помчался туда.
   В зале и кулуарах народ сбивался в кучки и дебатировал. Я вертелся то возле одних, то возле других, пытаясь зацепить главное, существенное, что позже мог бы напечатать в газете.
   В первый день слух об участии Афанасьева еще как-то поддерживался, но к концу второго дня стало ясно, что что-то произошло и его не будет. Озабоченно проскакивал по коридору Александр Оболенский. Тот самый, который с поразительным бесстрашием предложил себя в президенты, составляя альтернативу Горбачеву. Видимо, поступок тот потряс не только миллионы телезрителей, но и самого кандидата в президенты. Выглядел Оболенский значительным, словно не успел выйти из придуманной для себя роли. Подобраться к нему никак не удавалось. Любого журналиста такая ситуация заведет. Я не исключение, а потому призвал на помощь всю смекалку и наглость.
   -- Господин Оболенский! Газета "Меньшевик". Рига. Будьте любезны ответить на несколько вопросов! -- перегородил я ему путь, улучив момент.
   -- Какой еще "Меньшевик"? У нас тут своих дел по горло. Не мешайтесь под ногами!
   Я молча проглотил оскорбление и освободил дорогу. "Повезло советскому народу, что он не стал президентом!" Вот о чем я тогда подумал. И теперь думаю так же.
   Томный красавец Олег Румянцев напоминал манерами своего коллегу, но, похоже, имел другое воспитание. Грубостей себе не позволял, просто изящно игнорировал. В конце концов мне повезло, и я наткнулся на раскидистого сибирского парня. Только заметив краем глаза грубоватые руки и депутатский значок на лацкане пиджака, еще не обмолвившись ни единым словом, я догадался, что это "мой клиент". Со Степаном Степановичем Сулакшиным мы проговорили около трех часов. Искренний, честный и умный. Таким он мне запомнился. Были и другие интересные и приятные встречи. Состоялся прелюбопытнейший разговор, например, с экономистом Дзарасовым.
   Латыши должны понимать, что Латвию нельзя сложить в мешок, взвалить на плечи и уйти подальше от российской границы. Мы навсегда останемся соседями. Это обстоятельство необходимо осознать и из него исходить, когда строятся долговременные планы. Ни Россия не погибнет, ни Латвия оттого, что они перестанут сотрудничать. Но и Россия, и Латвия при этом много потеряют. Учитывая ресурсы стран, Латвия, несомненно, потеряет больше. Когда-нибудь это будет осознано. Я в этом нисколько не сомневаюсь. Боюсь, однако, что будет упущено много времени, много возможностей и тем самым будет нанесен непоправимый ущерб для обеих сторон.
   Так случилось, что летел я в Ригу одним самолетом с моим бывшим университетским преподавателем, юристом-международником, профессором Юрисом Боярсом. Теперь он был достаточно известным политиком, народным депутатом СССР.
   -- Сейчас не время решать проблему гражданства в Латвии. Обстановка не ясна. Полно таких, кто против нашей независимости. Пятая колонна. Разве таким людям можно давать латвийское гражданство? А как быть с теми, кто не знает и не хочет учить латышский язык? Не существует в мире таких государств, где бы давали гражданство лицам, не способным изъясняться на государственном языке. С этим предстоит разбираться.
   -- Но ведь есть страны, где официально присутствуют два и больше языков?
   -- Это не освобождает от обязанности владеть языком национального большинства. А что касается Латвии, то для нее двуязычие неприемлемо по той простой причине, что существует угроза вымирания латышского языка как такового.
   -- Почему же этого не опасаются во многих вполне цивилизованных странах?
   -- Там другая демографическая, политическая и культурная ситуация. И рядом не находятся миллионы соплеменников, готовых растворить в себе маленький народ. Разве это не справедливо?
   Через несколько лет известный юрист пристрелит во дворе своего дома автоугонщика. С его точки зрения, это будет справедливо. После чего он возглавит Институт международных отношений.
   В Юрмале еще было многолюдно. Трудно представить, что очень скоро пляжи опустеют, а голые здравницы начнут хиреть на глазах, словно раковые больные. Москвичи, ленинградцы, новосибирцы фланировали по проспекту Иомас, поглощали мороженое, покупали сувениры, обнимались, раскованные и удовлетворенные.
   Александра Чаковского, автора "Блокады", сжимало человеческое кольцо, в котором я увидел немало знакомых по ТВ лиц. Маститый писатель, ловко перегоняя нервными губами курительную трубку с левого фланга на правый (пустую, однако, трубку), рассказывал что-то, но явно по обязанности. Приятной и докучливой одновременно. "Не дает Сталин старику покоя. Не дает", -- подумал я, проходя мимо и краем глаза замечая трубку.
   Я приехал в дубултский Дом творчества писателей по делу. По писательскому, можно сказать, делу. Была договоренность, что Михаил Варфоломеев (московский драматург) выскажется по поводу моей повести. Коротенькой и, как я теперь понимаю, невыразительной. Встретились мы в баре на первом этаже. Михаила сопровождал экзотичный (для Юрмалы, не для Израиля) бородач. Фамилия его оказалась тем не менее обыкновенной до банальности.
   -- Козлов! Детский поэт! -- представил его Варфоломеев. -- Помнишь из мультика, -- он напел: -- "Я на солнышке лежу". Так это его.
   Я взял бутылку "Бенедиктина". Ничего другого, кстати, и не смог бы взять за неимением оного. Приметы экономической разрухи обнаруживались повсюду.
   -- В целом тебе вещица удалась, -- ободрительно начал драматург. -Особенно бытовые сцены. Есть и шероховатости, литературные штампы. Эти места я пометил. Расстраиваться из-за этого не стоит. Ты ведь не перенапрягался, когда писал эту штуку? И не делал попыток выверить каждое слово?
   -- Верно, -- согласился я тут же.
   -- А это, брат, сразу чувствуется. Писательство -- прежде всего труд! Талант потом.
   -- Вот, например, Лев Толстой двадцать раз переписывал "Войну и мир", -вставил детский поэт, и я близко увидел черные, как вход в пещеру, глаза.
   -- Писатель -- это тот, кто не писать не может. Для кого писательство то же, что воздух, вода, хлеб. Кто способен справиться с этой страстью, тому лучше вовсе не писать, -- продолжил Варфоломеев.
   -- Я читал об этом у кого-то. Лет двадцать тому назад, -- заметил я вяло. Мне не захотелось откровенничать, и потому я не рассказал, что провел эксперимент на себе, живом. Пятнадцать годков потерял впустую и ничего не выиграл. Спасибо мудрецам! (Интересно: а пробовал кто-нибудь из них сделать то же самое? Или им с самого начала было ясно: стоит только придержать талант и все -- немедленная смерть от недостатка кислорода).
   -- Кроме того, в литературе следует избегать прямолинейности. Как в жизни. Неплохо всегда помнить мысль Хемингуэя, которую он выразил через сравнение с айсбергом: на поверхности лишь одна четвертая, а три четверти под водой, -Козлова неудержимо тянуло на личности.
   -- Об этом я тоже читал. Примерно тогда же, -- еще более вяло оказал я. Этот пресловутый айсберг, кажется, "заморозил" головы всех, кто время от времени берет ручку и чистый лист бумаги. Айсберг давно превратился в штамп, но об этом никто не задумывался. Словно Хемингуэй был недоступен для простого смертного... Тогда как ничего более доступного в СССР не было. Я заглянул в "пещеру" детского поэта с любопытством, пытаясь разглядеть сквозь темень истоки наивности.
   Сладко-тошнотворный ликер вливался без удовольствия, но в хорошем темпе. Угадывался одинаковый настрой захмелеть, и спустя час, когда бутылки на столике стали напоминать частокол, мы ощутимо продвинулись к цели.
   -- Володька (я имел в виду нашего общего друга, театрального актера. находившегося теперь в "завязке" и обходящего по этой причине любое застолье) рассказывал как-то об одном преподавателе из Щукинского училища, старом профессоре, из той интеллигентской семьи театралов, что существовали в дореволюционной России. Он жил в огромной квартире, с прислугой, знавал в свое время Станиславского, Довженко. Да, впрочем, кого он только не знал! Но при этом абсолютно ничего не смыслил в простой жизни. Однажды на лекции понадобилось ему для сравнения назвать цену хлеба. Он замялся на мгновение и вьпалил: "Предположим, буханка хлеба стоит десять рублей!" К чему я это рассказываю? А к тому, что не хотел бы быть похожим на этого профессора. И вообще, до какой степени можно позволить себе быть нелюбопытным?
   Драматург и детский поэт впервые взглянули на меня с интересом.
   Несколько человек из русской секции попали в состав ЦК партии. Я тоже там оказался. Заседания устраивались в аудитории Латвийского университета. Я ходил на них, чтоб не считали, что пренебрегаю доверием коллег.
   Политическая атмосфера начала меняться сразу после майских выборов и провозглашения независимости. Хлынул поток национальных откровений, местами копировавших "фундаментальный" труд неистового Адольфа. Наиболее впечатлительные договаривались до полного бреда, но никто не предлагал им пройти курс лечения. Наши латышские коллеги по партии были невозмутимы, как прибалтийские крестьяне с отдаленных хуторов. Представители латышской интеллигенции -- писатели, поэты, художники, музыканты враз утратили способность интеллектуального влияния на массы. Словно в один миг, скопом эмигрировали.
   В Литве раздувал щеки Ландсбергис, доказывая, что и для интеллигента есть место в дни разорений, неразберихи и абсурда.
   -- Чтобы стать каменщиком, надо сначала научиться класть кирпичи. Представьте, Янис, что выстроят, предположим, два скрипача и один флейтист, если, кроме музыкальных инструментов, они никогда ничего другого в руках не держали? Почему же считается, что политиком быть проще, чем каменщиком? Неправильно построенный дом может, в крайнем случае, рухнуть и придавить десяток-другой несчастных. Недалекий политик приводит к кровопролитию, где количество жертв исчисляется тысячами, сотнями тысяч, а иногда миллионами. Ответственность за последствия несоизмерима. Так где же логика?
   Диневич слушал и снисходительно улыбался. Он прощал мне мою наивность. Точно так же он подходил ко мне после моих резких выступлений в "Меньшевике" и мягко, дружелюбно приводил цитату из какой-нибудь статьи. Обычно ту, в которой непримиримость к национализму выражалась особенно резко. Не комментировал. Повторит, улыбнется и отойдет. В эту минуту мне очень хотелось угадать его мысли.
   Слегка раздвинул шторки Андрис Романовскис. Он обращал на себя внимание способностью быть конкретным и умением ясно выражать мысль.
   -- Мне, как латышу, было бы по душе, если бы все русские покинули Латвию. Кроме унижений и скатывания в экономическую пропасть, Советский Союз ничего не принес латышскому народу. Оккупация выбила Латвию из колеи нормального европейского развития. У нас нет оснований любить русских. Меня не захлестывает волна гнева, когда появляется очередная статья, в которой мой соплеменник призывает русских добровольно покинуть Латвию; не возмущают даже очевидные перехлесты -- разговоры о депортации, об отказе в предоставлении гражданства русскому населению. Я латыш, понимаешь? Таков мой менталитет. И все эти вещи не могут оскорбить мой слух. Но я не буду поддерживать тех, кого ты в своих статьях называешь националистами. Потому что понимаю, что это опасно. Опасно для нас, латышей. И только из осознания этой опасности я готов сотрудничать с русскими и находить компромиссы. Мне бы хотелось, чтоб ты это понимал, когда будешь писать следующую статью.
   В сентябре девяностого шведские социал-демократы проводили съезд. Два приглашения получили единомышленники из Латвии. По занятости Диневич не мог вылететь в Стокгольм и вместо него готовился к отъезду его заместитель Эгил Балдзенс. Вторую вакансию предложили заполнить мне. Запад я знал только понаслышке, и любопытству, конечно, не было предела. В два дня мне изготовили синий служебный паспорт для выезда за рубеж. Оставалось получить "добро" в КГБ. Никто ведь не упразднял эту организацию! Да, 4 мая Латвия приняла Декларацию независимости, но фактически продолжала входить в состав Советского Союза. Все институты Советской власти действовали. Не так, как во времена Брежнева или Андропова, но действовали.
   Тяжелые двери в здании КГБ отвыкли двигаться. Окна прикрыты мрачными портьерами. Что там, за ними? Есть ли кто?
   В крохотной приемной женщина-прапорщик забрала мои бумаги и сухо посоветовала позвонить на следующий день. "Оперативно работает служба", -обрадовался я. До вылета в Стокгольм была в запасе неделя.
   -- Позвоните завтра. Ваши документы еще не готовы. -- Спокойно ответил комитетчик, когда я уже было собрался вслед за звонком бежать в "Большой дом".
   Эта фраза, как стандартная чугунная отливка, с удручающей конвейерной монотонностью выдавалась мне ежедневно. И к концу недели я запаниковал. Простая бесхитростная уловка разведчиков дошла до меня в полном объеме. Никаких тебе хитроумных комбинаций. Дешево и сердито. Запас времени истощился до двух дней, когда мое отчаяние стало перерастать в бездонное возмущение. Я ощутил вдруг небывалый прилив гнева и абсолютное бесстрашие. Так происходит, когда тебе несправедливо съездят по физиономии и ты бросаешься на врага без оглядки, оскорбленный и охваченный жаждой мести.
   -- Вы меня кормите "завтраками" почти неделю, -- начал я отрепетированную атаку. -- Ваш замысел слишком на поверхности, чтоб его нельзя было разглядеть. В этой связи хочу со всей ответственностью заявить: если по вашей вине я не смогу вылететь в Стокгольм, то об этом будет рассказано не только на страницах "Меньшевика", но и на страницах всех демократических изданий как в Латвии, так и за ее пределами, где у меня достаточно друзей. Это я вам обещаю!
   -- Что вы так раскипятились? -- голос выдержан, как столетнее вино. -Приходите в 16 часов и получите свои бумаги.
   Черт возьми, я победил! Головокружительно, восхитительно, дерзко обыграл в одиночку команду законспирированных отъявленных негодяев. Нет, все-таки не в одиночку. На моей стороне было Изменившееся Время.
   В самолете меня и Эгила более всего беспокоила мысль: а что, если нас не встретят в аэропорту? На двоих у нас было ровно столько валюты, сколько потребовалось бы уплатить за одну чашечку шведского кофе. В случае чего, мы не смогли бы даже добраться от аэропорта до города. Если только пешком... Поэтому в разговоре все время упоминался факс двухнедельной давности, где шведы недвусмысленно сообщали, что все расходы по содержанию гостей берут на себя с момента приземления. Этот факс заменял нам успокоительное, и мы принимали его, надо признаться, довольно беспорядочно и суетливо.
   Может быть, два высоких шведа имели отношение к службе безопасности, но вычислили они нас еще на трапе и приветливо замахали руками. Третьим встречающим оказалась невысокая бойкая дамочка, бесстрашно запустившая в оборот русско-англо-шведскую смесь. Но это уже значения не имело. Нас разместили в очень приличной гостинице в самом центре Стокгольма (в отдельных номерах), снабдили расписанием мероприятий, и, вежливо откланявшись, наши благодетели растворились в многолюдной уличной толпе. В тот же день, в назначенное время подкатил роскошный двухэтажный автобус, и стало ясно, что, кроме нас, в гостинице проживают еще несколько человек гостей. Доставили в шикарный особняк. Для знакомства друг с другом и хозяевами. В расслабляющей обстановке ужина со спиртным. Гостей, однако, набралось с полсотни. Не меньше. Из всех европейских стран, естественно. Из Африки, Южной и Центральной Америки. Несмотря на низкорослость, выделялся бывший президент Никарагуа Даниель Ортега. "Он же коммунист? Экстремист? Как он тут, -- подивился я.-Наверно, это и есть знаменитая западная демократия".
   В огромном зале вытянулись многометровые столы с закусками и спиртным. Привыкший к шведскому столу народ раскованно обслуживал сам себя и переходил в другой зал, небрежно балансируя наполненными фужерами. Я не очень уютно чувствовал себя в этой компании. Все время боялся опростоволоситься и старался делать все так, как другие. Коньяки, шампанское, ликеры, водка нагло предлагали себя. "Не нажраться бы ненароком!" -- подумал я и тут же назначил безжалостного надсмотрщика в лице моего второго "я". Срабатывает не всегда, но все-таки...
   Потом я напрягался, подыскивая английские слова, и пытался рассказать о положении в Латвии кучке веселых и беззаботных негров. Они блистали белыми зубами, все время смеялись и изрядно поддавали. Мне показалось, что о Латвии, как о географическом названии, они впервые услышали от меня. Потом я долго говорил с сухопарым и дотошным шведом, который о Латвии имел почти достоверные сведения и которого интересовали многочисленные подробности. Мы не забывали время от времени наполнять наши бокалы, и к концу вечера мой "надсмотрщик" куда-то слинял, оставив меня один на один со всем этим изобилием.
   На выходе я наткнулся на Эгила, о котором, честно сказать, нечаянно забыл. Он нес какую-то чушь на языке, отдаленно напоминающем немецкий. По-моему, до отъезда он его не знал. Рядом, ошалело прислушиваясь, стоял долговязый испанец. Кажется, было так. А может, наоборот: испанец шпарил по-немецки, а Эгил очумело вслушивался...
   Когда мероприятие организуют дисциплинированные люди, а шведы, на мой взгляд, дисциплинированны сверх меры, оно, мероприятие, начинает напоминать уже нечто техническое, неживое. Все регламентировано и предсказуемо. (В России другая крайность: сначала никак не добиться порядка, чтоб открыть собрание; потом никак не закрыть его.) Помимо заседаний съезда, шведы устроили многочисленные семинары для гостей. По региональному признаку. Мы с Эгилом оказались в числе представителей стран Балтийского моря. К тому моменту в Латвии существовали две социал-демократические партии: ЛСДП, которую мы и представляли, и ЛСДРП, которую возглавил отколовшийся Валдис Штейнс (на съезде его не было). От Литвы и Эстонии прибыли председатели партий: немногословный Антанявичус (когда говорил, вызывал в памяти образ меткого несуетливого стрелка из лука. Бил исключительно в яблочко) и Марью Лауристин (вечно постное брезгливое выражение лица, состоящего из крупных грубоватых черт, с выпирающими, как у зебры, зубами). Красивые женщины находят себе более приятное дело, чем политика.
   Я, конечно, хорошо представлял себе тот язык, дипломатичный, приглаженный, очищенный, как банан, от эмоций, на котором требовалось изъясняться. Но, Боже мой, до чего же это скучно -- ходить вокруг да около! В конце концов, я не политик, а всего лишь журналист. Скандал не обязателен, но встряска, возбужденное дыхание
   публики -- уйти от этого было выше моих сил. К тому же за столом сидел живой раздражитель, "источник вдохновения". Так я воспринимал поэта и лингвиста из Латвии Улдиса Берзиньша. Он заменил на съезде Валдиса Штейнса. Конкурирующая фирма, в общем. Ко всему прочему предыдущие выступления прибалтов показались мне чересчур однобокими, из них было трудно понять: на чьей же стороне русские, чего они хотят и как оценивают происходящее. Я решил восполнить этот пробел.
   Шведы слушали мою речь с неподдельным интересом (я говорил не просто о националистических тенденциях, а о возрождении фашизма и напрямую с ним увязывал имя Валдиса Штейнса, что, разумеется, выходило далеко за рамки дипломатических норм). Коллеги-прибалты сосредоточенно молчали и старались не смотреть по сторонам. Я физически ощущал, как минимум, неодобрение своих действий. Скажу честно, меня это ничуть не смущало. Даже когда я нарвался на испепеляющий взгляд Марью Лауристин.
   Эгил Балдзенс не сказал мне ни слова, когда мы покидали зал заседаний. С "конкурентом" мы оба не общались, но его реакцию было нетрудно угадать. Я же был удовлетворен. А когда вдруг, уже на улице, подошел Антанявичус и пожал мне руку, я испытал нечто большее, чем удовлетворение. Значит, не зря сотрясал воздух!
   На следующий день швед-распорядитель познакомил меня с энергичной дамочкой с радио, вещающего на Россию.
   -- Вы не согласились бы ответить на ряд вопросов в передаче для русских слушателей?
   Не согласился бы я? Да для меня было честью выступить перед такой публикой! И я выступил. В том же непримиримом духе! Не упустил случая надавать звонких (на весь Союз) оплеух латвийскому КГБ и посмаковал детали недавно одержанной победы.
   -- Ты себя так ведешь, будто не собираешься возвращаться домой, -раздраженно заметил Эгил.
   -- А что случилось? -- притворно удивился я.
   -- Ты хоть представляешь себе наше возвращение после того, что ты наговорил в интервью? Ты понимаешь, как нас перетрясут на таможне?
   -- А мы что, собираемся провозить наркотики? Или оружие?
   -- Ты что, в самом деле не понимаешь?
   Конечно же, я понимал, о чем идет речь. Дело в том, что шведы, наслышанные о нашей бедности, выдали каждому гостю из Прибалтики по конверту с полутора тысячами крон. "Так предусмотрено регламентом, -- пояснил швед. -- На карманные расходы". Деньги для нас немалые, и нужно было поломать голову, чтоб распорядиться ими наиболее благоразумно. А поскольку я не умел относиться к случайным деньгам с должной любовью, то и решение принял легкое. Себе купил приличный диктофон и фотовспышку, органично вписавшиеся в мой багаж и потому не могущие привлечь внимание таможни; жене -- комплект белья, а дочке -забавную мягкую мартышку. По моим расчетам, на это таможенники, даже наши, не могли клюнуть.
   Практичный (или рассудительный, или и то и другое вместе) Эгил приобрел крупнокалиберный (потому вызывающий) аудиоприемник. В Риге их тогда почти не было, и он намеревался его выгодно "толкнуть". Я нисколько не осуждал его (у Эгила было трое малолетних детей), но для него самого перевозка аппаратуры превращалась в проблему. Выезжая, мы ведь указали в декларации, что не отягощены валютой. Эгида не на шутку волновали возможные вопросы о происхождении денег. Я же своим скандальным интервью обострил ситуацию.
   -- В крайнем случае, мы можем сказать правду. Деньги получили официально, в соответствии со шведским законодательством. Мы же их не крали. Чего же бояться? Пусть выясняют правовую сторону со шведами.
   -- Станут они тебе что-нибудь выяснять! Жди! Так размажут, что мало не покажется.
   Опасения Эгила были небеспочвенны. Мало того, я допускал возможность элементарной провокации. Например, можно при известной ловкости "обнаружить" наркотики и т.д. Предупредил на этот счет Эгила. Бедняга, кажется, перестал спать.
   Однако все окончилось благополучно. Для них мы оказались мелкими сошками, которых даже было неинтересно досматривать. И, слава Богу!
   Той же осенью "нулевой" вариант гражданства стал превращаться в мираж. Правые настаивали на восстановлении конституции 1922 года. В этом случае гражданство предоставлялось лишь тем, кто обладал им до 1940 года (до момента утраты независимости), и их потомкам. Народный фронт и социал-демократы ударились в дискуссии. Может ли Латвия существовать как Вторая республика? То есть без преемственности с той, дооккупационной? Если признать, что через пятьдесят лет в Латвии "кое-что" изменилось; если согласиться с тем, что латвийское законодательство пятидесятилетней давности имеет преимущественно культурно-историческую ценность; если решиться начать жизнь с "чистого листа", отбросив все предрассудки, и перешагнуть сразу в реалии конца двадцатого века, то тогда, конечно, отпали бы многие вопросы и с ними вместе -- вопрос о гражданстве. Несгибаемо, как всегда, держалась парламентская фракция коммунистов "Равноправие".