Страница:
Затем он перешел к вопросу о переводчике и предложил следующее.
«У нас имеются два кандидата: приятная девочка вашего возраста (мне было 40, ему – 80, так что я действительно была перед ним девчонкой), славная и симпатичная. В ее доме вы сможете остановиться по приезде в США; второй кандидат – англичанин, который очень хочет переводить вашу книгу и приехать для этого в США. Мы все – издатель, Джордж Кеннан и я – полагаем, что девочка будет вам лучшим компаньоном».
Выбор переводчика был чрезвычайно важен для меня. Я переводила на русский язык с английского в Москве и знала эту работу. Опыт здесь важнее всего. Однако мне не были названы имена, и ничего не было известно о профессиональном опыте кандидатов, хотя меня просили «выбирать». Ничего мне не сказали и о том, каких русских писателей переводила эта «девочка».
Мне никто не сказал в то время, что «англичанин» был не кто иной, как профессор Оксфордского университета Макс Хэйвард, один из лучших переводчиков современной русской литературы. Он переводил «Доктора Живаго» Б. Пастернака, и, безусловно, если бы мне сказали, о ком идет речь, я была бы польщена и обрадована работе с ним над моей первой печатаемой книгой!
Чувствуя, что все уже выбрали эту «девочку», я согласилась. Моя автоматическая советская привычка – «не возражать» – сработала и здесь не в мою пользу. Вскоре переводчица приехала в Швейцарию познакомиться со мной, и я была неприятно поражена ее неумением говорить по-русски. Она ловко оставила без ответа все мои вопросы о том, каких русских авторов она уже переводила.
Позже я узнала, что она была «специалистом по России» из Гарвардского университета, а совсем не литературной переводчицей. Макс Хэйвард же перевел многих советских диссидентов, прозу и поэзию, и был признанным авторитетом и знатоком русского языка. Как я узнала впоследствии, в выбор переводчиков вмешалась другая «специалистка по России» Патришия Блэйк, приезжавшая к Кеннану в Принстон с просьбой назначить моей переводчицей ее подругу – Присциллу Джонсон Мак-Миллан вместо Хэйварда. Кеннан одобрил ее кандидатуру, и моя судьба (судьба моей книги) была тем предрешена: она попала в руки дилетантки.
У «генерала» Гринбаума были и свои причины предпочесть «девочку», которая во всем соглашалась с ним. Профессор Макс Хэйвард хотел предложить других издателей в Англии, и вообще он бы помог мне разобраться в положении вещей. А этого как раз никто и не хотел. Адвокаты уже создали свое агентство «Пасьенция» (что значит «терпение») для продажи прав. Они не желали вмешательства английского профессора с его предложениями, на которые автор мог бы согласиться! Надо было поскорее получить мою подпись на официальном соглашении и начать продажу.
Я совсем не была очарована этим глухим «генералом». По правде сказать, я уже была встревожена, потому что впервые за все время моих контактов с американцами я вдруг перестала понимать, что происходит. Я начала чувствовать, что что-то идет не так, как следовало бы, но я не могла возражать.
На следующий день, чувствуя, что все в нетерпении, я подписала несколько чрезвычайно важных документов, хотя швейцарский дипломат Антонино Яннер советовал мне «ничего не подписывать» и посоветоваться с ним, прежде чем принимать решения. «Вы не знаете, что на Западе подпись документа – это все! Вы не знакомы с подобной практикой».
Но я уже измучилась от этих бесконечных переговоров о деньгах и хотела поскорее закончить эту неприятную часть, к тому же мало мне понятную. Совещаться с Яннером не было времени, потому что меня торопили, и невозможно было все отложить еще на один день.
В большой комнате, где присутствовали пять или более адвокатов (двое швейцарских), я подписала две доверенности адвокатам, отказываясь таким образом от всякого личного вмешательства в публикацию моей книги. Затем я подписала завещание, передававшее в руки адвокатов право распоряжаться моими деньгами в случае смерти. Затем я подписала документ о передаче прав, уступая таким образом все права на мою собственную книгу, продавая их целиком корпорации в Лихтенштейне, называемой «Копекс», чей представитель – адвокат швейцарской фирмы – сидел тут же.
Мне никто не объяснил, что все эти бумаги значат, я ничего не понимала. Мне было абсолютно невдомек в то время, что как автор я обладала множеством прав, связанных с самим фактом моего авторства, но что теперь я не имела права даже спрашивать о публикации и обо всем, что с нею связано.
Мне показали маленький чемодан, наполненный банкнотами, и сказали, что это – оплата передачи прав на мою книгу. Я спросила: «Что это, аванс от издателя?» Возникла неловкая пауза, и после некоторого молчания швейцарский адвокат сказал, смеясь: «Ну, вы можете рассматривать эти деньги как аванс». Это ничего мне не объяснило, так как, по моим скудным понятиям о литературном бизнесе, только издатель мог платить мне за мою книгу.
Я была подавлена этими двухдневными переговорами. Я не понимала, зачем были нужны пять адвокатов из двух стран, чтобы опубликовать одну книгу. Вместо переговоров с издателями о литературной стороне дела я прошла через неприятную процедуру с адвокатами. Мне хотелось остаться одной с моими мыслями.
Но я оказалась теперь в их руках на долгое время, и оно было впереди – публикация книги, интервью и выступления, публикация отрывков из книги в газетах и журналах… Вся моя личная почта шла через фирму Гринбаума, и ее служащие отказывали множеству людей, желавших видеть меня. Мне даже были отведены комнаты в личных резиденциях адвокатов, хотя мне так хотелось остановиться в гостинице в Нью-Йорке и быть независимой и одной.
Я устала от всего этого и желала только отдыха и уединения. Меня положили, точно в коробочку, и я даже не могла шевельнуть пальцем без их согласия.
Вскоре после приезда в Нью-Йорк в апреле 1967 года мои адвокаты учредили два фонда: один благотворительный, другой – лично мой. Но все те же самые адвокаты назначили самих себя попечителями обоих фондов. Невозможно было бы изобрести лучшую систему, чтобы полнее парализовать человека. Даже деньги на мои собственные покупки я должна была просить у них, потому что они были помещены на счет фирмы «Гринбаум, Вольф и Эрнст», мое имя не упоминалось в тех первоначальных вкладах, сделках и прочих документах. Неудивительно, что Эдди Гринбаума называли «разносторонним адвокатом». Его уже давно нет в живых, но я все еще никак не могу вернуть себе копирайт на мою первую, самую известную книгу «Двадцать писем к другу».
Адвокаты настаивали, чтобы я отдала новую книгу тому же издателю, кстати, их же клиенту, и уверяли меня, что «теперь все будет так, как полагается». Я против своей воли согласилась: все равно уж, раз все шло таким путем… Только теперь мне дали подписать, наконец, самой контракт с издателем. Контракт на первую книгу был подписан за меня адвокатской фирмой, вернее агентством «Пасьенция», – созданным для этой цели, – как будто я была инвалидом или давно умершим автором.
«Ну, теперь вы и в самом деле писатель!» – воскликнул Алан Шварц, когда был подписан контракт с «Харпер энд Роу», признавая этим тот печальный факт, что меня не считали писателем в первый раз.
Я осталась с «Харпер энд Роу», но позже много раз об этом пожалела. Моя вторая книга, столь важная для меня, потому что я писала ее в Америке, осталась почти неизвестной широкому читателю. Ее почти никогда не было видно в магазинах; и что было еще страннее, сам издатель не продавал ее в собственном книжном магазине в Нью-Йорке. Ни вторую, ни первую мою книгу! Но обе эти книги всегда можно было найти в магазине «Харкорт Брэйс Иованович». Пути издателей неисповедимы.
Во всяком случае, я хотела теперь распрощаться с адвокатской фирмой «Гринбаум, Вольф и Эрнст». Ввиду того, что они несли полную ответственность абсолютно за все, мне ничего не было известно о доходах с продажи книг. Не подозревала я и о том, что «Двадцать писем к другу» уже не принадлежали мне, так как копирайт был продан корпорации «Копекс».
В дальнейшем «Копекс» передал все права Благотворительному фонду Аллилуевой, где те же адвокаты были попечителями, и все опять же решалось ими. Ничего не знала я и о других агентах, продававших права на книгу по всему миру: ни кому они ее продавали, ни за сколько. Считалось почему-то, что «все эти мелочи не интересны автору». Но ведь это было теперь мое ремесло, и я должна была знать все, до мелочей!
Из-за ненужной секретности, окружавшей публикацию книги, пресса преувеличивала и выдумывала цифры доходов, и публика считала, что я обладаю теперь многими миллионами.
На самом же деле я жила в Принстоне, в то время как все деньги были в Нью-Йорке на счету адвокатской фирмы, и только небольшая сумма переводилась мне в мой банк в Принстон.
– У вас есть «севинг экаунт»? – спросила меня как-то Фира Бененсон, мудрая женщина, пытавшаяся учить меня практическим навыкам жизни в Америке. Сама она имела Дом моделей в Нью-Йорке.
– А что такое «севинг экаунт»? – был мой ответ.
– А это то, где должны находиться ваши деньги! Разве вам этого не объяснили? – спросила она, совершенно огорошенная моим неведением.
– Нет, мне ничего не объяснили. (К тому времени, когда я решила завести «севинг экаунт», меня уже избавили от бремени денег. Но это было позже, значительно позже.)
Сейчас же я должна была звонить адвокатам по телефону и просить перевод, потому что мне нужно было купить меховое пальто к зиме. И оттого, что я так же вот всегда должна была просить денег, живя в СССР, мне казалось сейчас, что в общем-то ничего не переменилось…
Не без сарказма я рассказала об этом Джорджу Кеннану, которого все считали моим покровителем (роль, чрезвычайно его угнетавшая).
Я заметила ему, что в Советском Союзе я всю жизнь жила под строжайшим контролем и что мне бы очень хотелось не находиться под таким строгим контролем и здесь, не докладывать о каждом шаге и о своих личных расходах. Иначе я не вижу большой разницы, настаивала я. Но посол Кеннан был дипломат с большим опытом, работавший во всех столицах Европы, и потому он имел привычку говорить приятное обеим сторонам. «О, я так вас понимаю!» – отвечал он мне, а назавтра говорил то же самое адвокатам моей фирмы. И, наконец, заявлял мне: «Откровенно говоря, я думаю, что они очень хорошо о вас заботятся». И все оставалось по-прежнему.
Мой нью-йоркский друг Фира Бененсон, почтенная дама под восемьдесят, хорошо знавшая посла Кеннана по своим многочисленным связям в Вашингтоне и в Европе, приехала в Принстон специально для разговора с ним, надеясь открыть Кеннану глаза на мое бесправное положение. Она даже предложила своего адвоката, чтобы он взял заботу о моих делах на себя, и говорила с ним несколько раз. Но я не хотела начинать мою жизнь со скандалов и обид. Поэтому я не стала настаивать на смене адвокатов сейчас же. Старая привычка подчиняться, не возражать и надеяться на лучшее взяла свое… Я еще не научилась отстаивать свои интересы так, как это делают все, кто родился в мире свободной конкуренции. Советское прошлое – как тяжелая глыба на сознании (и на подсознании), ее не сбросишь вот так вот, вдруг. И Фира Бененсон хорошо это понимала; она-то оставила Россию сразу же после революции.
И чем более я понимала действительность своего положения, созданного слепым согласием, которое я дала на все еще в Швейцарии, чем больше и больше говорили мне о юридической стороне жизни в Америке мои соседи, друзья, все те, кто не был никак вовлечен в «бизнес» с моими книгами, – тем более я огорчалась. Я не только была полностью в руках моей фирмы, но выяснилось, что мой издатель, а также «Нью-Йорк таймс» были тоже ее клиентами! Как же могли мои адвокаты защищать мои интересы? Они защищали своих клиентов от меня.
Безусловно, мне следовало бы найти собственного литературного агента еще в те дни, когда я находилась под дружеским надзором Швейцарского министерства иностранных дел и его представителя Антонино Яннера. В те дни я каждый день получала множество писем, адресованных мне через швейцарское министерство иностранных дел, с предложениями от европейских и американских издателей напечатать мою первую книгу. И, между прочим, известные издатели предлагали очень большие суммы, не менее тех, которые «Копекс» заплатил мне за передачу ему всех прав! Я могла бы получить аванс такого же порядка, и все права автора остались бы за мною. Но я просто не знала тогда, что мне делать и искренне верила, что адвокаты с Мэдисон-авеню приехали, чтобы помочь мне, – как они и сами утверждали. Позже Эдди Гринбаум просто запихнул в свой карман все вышеуказанные письма, о которых он, конечно же, пожелал знать. Я хорошо помню такое предложение от издателей «Мак Гроу Хилл» из Нью-Йорка.
В то время в Швейцарии, да и в Нью-Йорке я не хотела ссориться, вызывать неприязнь, да еще требовать что-то, так как я совсем не была приучена к этому за мои сорок лет жизни в СССР. А идея, что у меня могут быть какие-то права на что-то, на преследование каких-то законных целей, не была мне свойственна. Советские граждане воспитаны без подобных опасных идей.
Поэтому я не хотела ссориться с моей переводчицей Присциллой Джонсон Мак-Миллан, хотя я уже поняла, что она не только не знает языка русской литературы, но также не понимает русской образности и совершенно не знает истории русской литературы. Так, упоминание в моей книге «Бориса Годунова» Пушкина (я цитировала оттуда: «народ безмолвствует») совершенно поставило ее в тупик. Все вокруг знали, что мне не повезло с переводчицей. Алан Шварц даже предложил отстранить ее от работы. Но я понимала, что это вызовет скандал и что она будет всех нас проклинать: так как у нее был хороший контракт на доход со всех изданий на английском языке. И я решила оставить все как есть.
Мне никогда не удалось выяснить, почему эта дилетантка была выбрана мне в переводчицы, но привела ее за руку Патришия Блэйк.
Однако Присцилла вскоре застряла, и пришлось приглашать ей в помощь (закулисную) того самого профессора Макса Хэйворда из Оксфорда, которого так хитро обвели мои адвокаты. Теперь же он помогал Присцилле, правил ее страницы и жаловался, что следовало бы просто все переделать с самого начала. Но Присцилла не согласилась ни переделывать работу, ни на сопереводчество и через своего адвоката потребовала, чтобы только ее имя было на обложке книги. Все так устали от нее и были так огорчены, что не сопротивлялись, и на долю Джонсон Мак-Миллан выпал не только весь успех и деньги, но еще и право на интервью как переводчицы.
В этих интервью – на телевидении в день выхода книги – она убеждала всех, что она – самый близкий мне человек, и не постеснялась лгать, якобы мы вместе работали, и сплетничать. На самом же деле я никогда больше ее не видела после первых дней в Нью-Йорке. Она уехала к мужу в Атланту и работала там. Ее работу мне не показали до дня, когда появился сигнальный экземпляр. Делать правку и читать корректуру мне не дали. Издатель Эван Томас сказал: «Вы можете не беспокоиться об этом».
Увидев, наконец, «сигнал», я совершенно расстроилась. Ошибки, плохой перевод, перевраны были даже даты! Очевидно, Присцилла не приняла всех поправок Хэйварда. Многие фразы звучали совсем не как в оригинале. И только Эдмунд Вильсон в ноябрьском номере «Нью-йоркера» (1967) наконец назвал вещи своими именами и квалифицировал перевод как «вульгарный, вульгаризирующий весь тон оригинала». А о самой переводчице он писал, что «она не только не знает русского языка, но не знает также и хорошего английского».
Я написала тогда Вильсону благодарственное письмо. С этого момента завязалась наша переписка. Позже Вильсон предложил в переводчики моей второй книги своего соседа по Вэллфлиту, где они жили, Павла Александровича Чавчавадзе. Я, конечно, согласилась, и поехала в Вэллфлит на Кейп Код, чтобы повидать их всех.
Чавчавадзе, грузинский князь, представитель высшей петербургской аристократии, был женат на Нине Георгиевне Романовой, дочери Великого князя Георгия Александровича, наместника Грузии, и племяннице императора. Послушавшись совета Эдмунда Вильсона, я теперь чувствовала себя совершенно неподготовленной к встрече со столь знатными особами. Мои ноги не были очень тверды, когда я прилетела в аэропорт, и учтивый, вежливый Павел Александрович хотел взять мой чемодан. Я никак не хотела ему давать этот чемодан («я сама, я сама!»), что его совершенно сразило, – как он говорил позже. (Он написал позже о нашей первой встрече.)
Я знала, что Великий князь, отец Нины Георгиевны, был расстрелян большевиками, что ее спасло только то, что она была в то время в школе в Англии. Князь Павел Александрович Чавчавадзе был из старой аристократической грузинской семьи, хотя его мать была урожденная Родзянко. Они оба встретили меня – как и положено настоящим аристократам, – очень любезно, радушно, но с естественным достоинством. Их гостеприимство и простота скоро оставили далеко в стороне историю, революцию, насилие и мелкие чувства. Эти люди были выше всякой мелочности. Только посредственности неведомо ничего крупномасштабное – ни слава, ни трагедии, ни события, ни люди, ставшие историей. А какое чудесное чувство юмора было у них! Как весело умели смеяться они оба, а ведь они были уже весьма в летах! Даже их старый мопс Онуфрий Пафнутьич отнесся ко мне благосклонно после предварительного обнюхивания.
В маленькой гостиной их простого белого домика в лесу мы болтали, пили коктейли и смеялись до слез, когда Павел Александрович изображал грузинских дворянок и их русскую речь… Присутствовавшая здесь же еще одна гостья, журналистка из Австралии, пораженная смотрела то на хозяев, то на меня, не принимая участия в нашем веселье. В результате она призналась, что никак не могла понять, как это мы все вместе сидели тут, пили, смеялись, болтали… На что Нина Георгиевна заметила с улыбкой: «Только в Америке! Только в Америке!». И это было правдой.
Эдмунд Вильсон, совсем больной и с трудом двигавшийся, был также очень приветлив и хотел во всем мне помочь. Он считал, что история публикации моей первой книги была просто безобразием. Мы переходили из его дома к Чавчавадзе и опять к нему. Я никогда не искала знаменитостей в Москве и не занималась таковыми поисками в Америке, но Вильсон и его прелестная жена Елена сами выразили желание встретиться со мной, и мы все подружились. Это была одна из немногих значительных дружб, среди многих формальных и недолгих, которые возникли в мои первые годы жизни в Америке. Чавчавадзе оба умерли через несколько лет, но я всегда помню их жизнерадостность. Это была, пожалуй, самая интересная для меня встреча в Америке, полная значительности – исторической и человеческой.
Одна дама из эмигрантских кругов настаивала, чтобы я немедленно отправилась в лекционную поездку по стране. Она даже нашла агента, который помог бы мне это осуществить. Она считала, что мне «следует „показаться на люди". Они Бог знает что думают о вас! А тогда они увидят, что вы – такой же нормальный человек, как все они». Оглядываясь назад, на ее идею, я думаю теперь, что она была, по-видимому, права. Но мне никогда не свойственно было читать лекции, я прирожденный вечный студент и люблю учиться… Она этого не поняла. Мне так хотелось сидеть на террасе босиком и строчить на пишущей машинке.
«Генерал» Гринбаум жил в Принстоне со своей женой, скульптором, и они нередко приглашали меня к себе, чтобы познакомить с кем-нибудь из избранных гостей. Я всегда знала, что это будет кто-то очень важный, но всегда забывала имена.
«Генерал» постоянно давал мне советы, вроде: «Вы непременно должны познакомиться с вашими соседями через дорогу, они связаны с Библиотекой Моргана в Нью-Йорке!». Я обещала, но потом забывала. У меня не было интереса к важным или «нужным» особам.
Однажды моя обильная почта принесла приглашение от Клуба знаменитостей в Нью-Йорке. Эта странная организация помогает «знаменитостям» узнать друг друга, встретиться на многолюдных роскошных обедах в Нью-Йорке, Лос-Анджелесе. Эти обеды освещаются в широкой сенсационной печати – кто был с кем и кто есть кто. Мне эта идея была просто смешна, и я даже не ответила. Но, очевидно, по американским понятиям я вполне подходила теперь для такого рода выходов в большой свет. Увы, я предпочитала вести себя иначе и даже отказалась от прислуги-негритянки, которую мне предлагали Гринбаумы.
«Но ведь вы будете принимать людей в своем доме! Вы должны!» – настаивали они. Они были по-своему правы: в своем статусе знаменитости я, очевидно, обязана была давать небольшие элегантные обеды или устраивать ленчи для избранных лиц. Но я проявила полное непонимание обстановки, поблагодарила их и отказалась от услуг черной экономки.
Каждый день почта приносила письма от людей из всевозможных социальных групп, и это было мне так интересно: какое человеческое разнообразие! Как по-разному они выражали себя, как различен был круг их интересов, но они все были моими читателями. Они стремились рассказать мне о своей жизни, о том, как они живут в Америке, что это за страна. Они делились со мной своими личными переживаниями и опытом и ободряли меня в моем – как они полагали – одиночестве. Они знали обо мне из моих интервью на телевидении или из моей книги, письма шли или на телестудию, или к издателю, а часто на адрес адвокатской фирмы.
Сразу же стало ясно, что женщины были моими лучшими читательницами. История родителей, детей, трагедия семьи более отвечали их человеческому интересу. Женщины очень редко высказывали политические мысли. По существу, это было даже поразительно, как хорошо они поняли историю столь необычной семьи, какой была наша, наши трагедии и – столь ненормальные взаимоотношения. Но они все поняли.
Только очень недолго мне помогала секретарша, присланная «генералом», его приятельница – высокая костлявая дама, курившая сигары и говорившая басом. Она просто откидывала в сторону наиболее интересные для меня письма с личными исповедями. «Эти сумасшедшие! – говорила она. – Сумасшедшие всегда пишут письма знаменитостям. Бросьте их в корзину». Она отбирала «важные письма», на которые мы «должны были ответить» и печатала для меня формальные ответы в несколько строк, которые я ненавидела всей душой – так как я никогда таким вот образом ни с кем не разговаривала и не переписывалась. Но я подписывала их, чтобы не вступать в конфликт, хотя между нами никогда не было согласия. Я благодарила (в ее же напыщенных выражениях) за внимание или отказывалась от лекций, прочитать которые меня часто тогда приглашали. Мы продолжали посылать эти безликие письма, приготовленные секретаршей, пока не начали получать сердитые ответы от моих корреспондентов. Они требовали: «… ответьте нам на вашем собственном английском языке, вместо формальных писем от вашей секретарши!»
Я продолжала отвечать на некоторые письма сама, своим более теплым «способом», и подписывала короткие формальные абзацы секретарши, где говорилось, что «читать лекции – не мое metier». И сколько я ни убеждала ее, что в мое время и в кругах, где я росла, никто больше не говорил по-французски, она полагала, что я теперь была почти что «из русской аристократии», и, следовательно, было уместно вставить французское словцо. Французский вышел из моды в СССР в дни моей молодости, он возвращается только теперь. А нас всех учили тогда немецкому и позже также английскому. Я знала, что наши формальные ответы звучали ненатурально, но секретарша не позволяла мне даже составлять письмо по-своему. Я предпочитала не спорить с нею.
«У нас имеются два кандидата: приятная девочка вашего возраста (мне было 40, ему – 80, так что я действительно была перед ним девчонкой), славная и симпатичная. В ее доме вы сможете остановиться по приезде в США; второй кандидат – англичанин, который очень хочет переводить вашу книгу и приехать для этого в США. Мы все – издатель, Джордж Кеннан и я – полагаем, что девочка будет вам лучшим компаньоном».
Выбор переводчика был чрезвычайно важен для меня. Я переводила на русский язык с английского в Москве и знала эту работу. Опыт здесь важнее всего. Однако мне не были названы имена, и ничего не было известно о профессиональном опыте кандидатов, хотя меня просили «выбирать». Ничего мне не сказали и о том, каких русских писателей переводила эта «девочка».
Мне никто не сказал в то время, что «англичанин» был не кто иной, как профессор Оксфордского университета Макс Хэйвард, один из лучших переводчиков современной русской литературы. Он переводил «Доктора Живаго» Б. Пастернака, и, безусловно, если бы мне сказали, о ком идет речь, я была бы польщена и обрадована работе с ним над моей первой печатаемой книгой!
Чувствуя, что все уже выбрали эту «девочку», я согласилась. Моя автоматическая советская привычка – «не возражать» – сработала и здесь не в мою пользу. Вскоре переводчица приехала в Швейцарию познакомиться со мной, и я была неприятно поражена ее неумением говорить по-русски. Она ловко оставила без ответа все мои вопросы о том, каких русских авторов она уже переводила.
Позже я узнала, что она была «специалистом по России» из Гарвардского университета, а совсем не литературной переводчицей. Макс Хэйвард же перевел многих советских диссидентов, прозу и поэзию, и был признанным авторитетом и знатоком русского языка. Как я узнала впоследствии, в выбор переводчиков вмешалась другая «специалистка по России» Патришия Блэйк, приезжавшая к Кеннану в Принстон с просьбой назначить моей переводчицей ее подругу – Присциллу Джонсон Мак-Миллан вместо Хэйварда. Кеннан одобрил ее кандидатуру, и моя судьба (судьба моей книги) была тем предрешена: она попала в руки дилетантки.
У «генерала» Гринбаума были и свои причины предпочесть «девочку», которая во всем соглашалась с ним. Профессор Макс Хэйвард хотел предложить других издателей в Англии, и вообще он бы помог мне разобраться в положении вещей. А этого как раз никто и не хотел. Адвокаты уже создали свое агентство «Пасьенция» (что значит «терпение») для продажи прав. Они не желали вмешательства английского профессора с его предложениями, на которые автор мог бы согласиться! Надо было поскорее получить мою подпись на официальном соглашении и начать продажу.
Я совсем не была очарована этим глухим «генералом». По правде сказать, я уже была встревожена, потому что впервые за все время моих контактов с американцами я вдруг перестала понимать, что происходит. Я начала чувствовать, что что-то идет не так, как следовало бы, но я не могла возражать.
На следующий день, чувствуя, что все в нетерпении, я подписала несколько чрезвычайно важных документов, хотя швейцарский дипломат Антонино Яннер советовал мне «ничего не подписывать» и посоветоваться с ним, прежде чем принимать решения. «Вы не знаете, что на Западе подпись документа – это все! Вы не знакомы с подобной практикой».
Но я уже измучилась от этих бесконечных переговоров о деньгах и хотела поскорее закончить эту неприятную часть, к тому же мало мне понятную. Совещаться с Яннером не было времени, потому что меня торопили, и невозможно было все отложить еще на один день.
В большой комнате, где присутствовали пять или более адвокатов (двое швейцарских), я подписала две доверенности адвокатам, отказываясь таким образом от всякого личного вмешательства в публикацию моей книги. Затем я подписала завещание, передававшее в руки адвокатов право распоряжаться моими деньгами в случае смерти. Затем я подписала документ о передаче прав, уступая таким образом все права на мою собственную книгу, продавая их целиком корпорации в Лихтенштейне, называемой «Копекс», чей представитель – адвокат швейцарской фирмы – сидел тут же.
Мне никто не объяснил, что все эти бумаги значат, я ничего не понимала. Мне было абсолютно невдомек в то время, что как автор я обладала множеством прав, связанных с самим фактом моего авторства, но что теперь я не имела права даже спрашивать о публикации и обо всем, что с нею связано.
Мне показали маленький чемодан, наполненный банкнотами, и сказали, что это – оплата передачи прав на мою книгу. Я спросила: «Что это, аванс от издателя?» Возникла неловкая пауза, и после некоторого молчания швейцарский адвокат сказал, смеясь: «Ну, вы можете рассматривать эти деньги как аванс». Это ничего мне не объяснило, так как, по моим скудным понятиям о литературном бизнесе, только издатель мог платить мне за мою книгу.
Я была подавлена этими двухдневными переговорами. Я не понимала, зачем были нужны пять адвокатов из двух стран, чтобы опубликовать одну книгу. Вместо переговоров с издателями о литературной стороне дела я прошла через неприятную процедуру с адвокатами. Мне хотелось остаться одной с моими мыслями.
Но я оказалась теперь в их руках на долгое время, и оно было впереди – публикация книги, интервью и выступления, публикация отрывков из книги в газетах и журналах… Вся моя личная почта шла через фирму Гринбаума, и ее служащие отказывали множеству людей, желавших видеть меня. Мне даже были отведены комнаты в личных резиденциях адвокатов, хотя мне так хотелось остановиться в гостинице в Нью-Йорке и быть независимой и одной.
Я устала от всего этого и желала только отдыха и уединения. Меня положили, точно в коробочку, и я даже не могла шевельнуть пальцем без их согласия.
Вскоре после приезда в Нью-Йорк в апреле 1967 года мои адвокаты учредили два фонда: один благотворительный, другой – лично мой. Но все те же самые адвокаты назначили самих себя попечителями обоих фондов. Невозможно было бы изобрести лучшую систему, чтобы полнее парализовать человека. Даже деньги на мои собственные покупки я должна была просить у них, потому что они были помещены на счет фирмы «Гринбаум, Вольф и Эрнст», мое имя не упоминалось в тех первоначальных вкладах, сделках и прочих документах. Неудивительно, что Эдди Гринбаума называли «разносторонним адвокатом». Его уже давно нет в живых, но я все еще никак не могу вернуть себе копирайт на мою первую, самую известную книгу «Двадцать писем к другу».
* * *
Возможно, что со временем адвокаты почувствовали некоторые угрызения совести. Издатель также понимал, что зашел слишком далеко, ни разу не посоветовавшись со мною в процессе публикации. Мою вторую книгу я хотела дать теперь издательству «Харкорт Брэйс Иованович». Председатель издательства Вильям Иованович приезжал ко мне в Принстон говорить об этом. Однако я не могла ничего изменить, так как «Харпер энд Роу» уже получил от моих адвокатов «право на вторую книгу» – ситуация, о которой мне даже не было известно в то время.Адвокаты настаивали, чтобы я отдала новую книгу тому же издателю, кстати, их же клиенту, и уверяли меня, что «теперь все будет так, как полагается». Я против своей воли согласилась: все равно уж, раз все шло таким путем… Только теперь мне дали подписать, наконец, самой контракт с издателем. Контракт на первую книгу был подписан за меня адвокатской фирмой, вернее агентством «Пасьенция», – созданным для этой цели, – как будто я была инвалидом или давно умершим автором.
«Ну, теперь вы и в самом деле писатель!» – воскликнул Алан Шварц, когда был подписан контракт с «Харпер энд Роу», признавая этим тот печальный факт, что меня не считали писателем в первый раз.
Я осталась с «Харпер энд Роу», но позже много раз об этом пожалела. Моя вторая книга, столь важная для меня, потому что я писала ее в Америке, осталась почти неизвестной широкому читателю. Ее почти никогда не было видно в магазинах; и что было еще страннее, сам издатель не продавал ее в собственном книжном магазине в Нью-Йорке. Ни вторую, ни первую мою книгу! Но обе эти книги всегда можно было найти в магазине «Харкорт Брэйс Иованович». Пути издателей неисповедимы.
Во всяком случае, я хотела теперь распрощаться с адвокатской фирмой «Гринбаум, Вольф и Эрнст». Ввиду того, что они несли полную ответственность абсолютно за все, мне ничего не было известно о доходах с продажи книг. Не подозревала я и о том, что «Двадцать писем к другу» уже не принадлежали мне, так как копирайт был продан корпорации «Копекс».
В дальнейшем «Копекс» передал все права Благотворительному фонду Аллилуевой, где те же адвокаты были попечителями, и все опять же решалось ими. Ничего не знала я и о других агентах, продававших права на книгу по всему миру: ни кому они ее продавали, ни за сколько. Считалось почему-то, что «все эти мелочи не интересны автору». Но ведь это было теперь мое ремесло, и я должна была знать все, до мелочей!
Из-за ненужной секретности, окружавшей публикацию книги, пресса преувеличивала и выдумывала цифры доходов, и публика считала, что я обладаю теперь многими миллионами.
На самом же деле я жила в Принстоне, в то время как все деньги были в Нью-Йорке на счету адвокатской фирмы, и только небольшая сумма переводилась мне в мой банк в Принстон.
– У вас есть «севинг экаунт»? – спросила меня как-то Фира Бененсон, мудрая женщина, пытавшаяся учить меня практическим навыкам жизни в Америке. Сама она имела Дом моделей в Нью-Йорке.
– А что такое «севинг экаунт»? – был мой ответ.
– А это то, где должны находиться ваши деньги! Разве вам этого не объяснили? – спросила она, совершенно огорошенная моим неведением.
– Нет, мне ничего не объяснили. (К тому времени, когда я решила завести «севинг экаунт», меня уже избавили от бремени денег. Но это было позже, значительно позже.)
Сейчас же я должна была звонить адвокатам по телефону и просить перевод, потому что мне нужно было купить меховое пальто к зиме. И оттого, что я так же вот всегда должна была просить денег, живя в СССР, мне казалось сейчас, что в общем-то ничего не переменилось…
Не без сарказма я рассказала об этом Джорджу Кеннану, которого все считали моим покровителем (роль, чрезвычайно его угнетавшая).
Я заметила ему, что в Советском Союзе я всю жизнь жила под строжайшим контролем и что мне бы очень хотелось не находиться под таким строгим контролем и здесь, не докладывать о каждом шаге и о своих личных расходах. Иначе я не вижу большой разницы, настаивала я. Но посол Кеннан был дипломат с большим опытом, работавший во всех столицах Европы, и потому он имел привычку говорить приятное обеим сторонам. «О, я так вас понимаю!» – отвечал он мне, а назавтра говорил то же самое адвокатам моей фирмы. И, наконец, заявлял мне: «Откровенно говоря, я думаю, что они очень хорошо о вас заботятся». И все оставалось по-прежнему.
Мой нью-йоркский друг Фира Бененсон, почтенная дама под восемьдесят, хорошо знавшая посла Кеннана по своим многочисленным связям в Вашингтоне и в Европе, приехала в Принстон специально для разговора с ним, надеясь открыть Кеннану глаза на мое бесправное положение. Она даже предложила своего адвоката, чтобы он взял заботу о моих делах на себя, и говорила с ним несколько раз. Но я не хотела начинать мою жизнь со скандалов и обид. Поэтому я не стала настаивать на смене адвокатов сейчас же. Старая привычка подчиняться, не возражать и надеяться на лучшее взяла свое… Я еще не научилась отстаивать свои интересы так, как это делают все, кто родился в мире свободной конкуренции. Советское прошлое – как тяжелая глыба на сознании (и на подсознании), ее не сбросишь вот так вот, вдруг. И Фира Бененсон хорошо это понимала; она-то оставила Россию сразу же после революции.
И чем более я понимала действительность своего положения, созданного слепым согласием, которое я дала на все еще в Швейцарии, чем больше и больше говорили мне о юридической стороне жизни в Америке мои соседи, друзья, все те, кто не был никак вовлечен в «бизнес» с моими книгами, – тем более я огорчалась. Я не только была полностью в руках моей фирмы, но выяснилось, что мой издатель, а также «Нью-Йорк таймс» были тоже ее клиентами! Как же могли мои адвокаты защищать мои интересы? Они защищали своих клиентов от меня.
Безусловно, мне следовало бы найти собственного литературного агента еще в те дни, когда я находилась под дружеским надзором Швейцарского министерства иностранных дел и его представителя Антонино Яннера. В те дни я каждый день получала множество писем, адресованных мне через швейцарское министерство иностранных дел, с предложениями от европейских и американских издателей напечатать мою первую книгу. И, между прочим, известные издатели предлагали очень большие суммы, не менее тех, которые «Копекс» заплатил мне за передачу ему всех прав! Я могла бы получить аванс такого же порядка, и все права автора остались бы за мною. Но я просто не знала тогда, что мне делать и искренне верила, что адвокаты с Мэдисон-авеню приехали, чтобы помочь мне, – как они и сами утверждали. Позже Эдди Гринбаум просто запихнул в свой карман все вышеуказанные письма, о которых он, конечно же, пожелал знать. Я хорошо помню такое предложение от издателей «Мак Гроу Хилл» из Нью-Йорка.
В то время в Швейцарии, да и в Нью-Йорке я не хотела ссориться, вызывать неприязнь, да еще требовать что-то, так как я совсем не была приучена к этому за мои сорок лет жизни в СССР. А идея, что у меня могут быть какие-то права на что-то, на преследование каких-то законных целей, не была мне свойственна. Советские граждане воспитаны без подобных опасных идей.
Поэтому я не хотела ссориться с моей переводчицей Присциллой Джонсон Мак-Миллан, хотя я уже поняла, что она не только не знает языка русской литературы, но также не понимает русской образности и совершенно не знает истории русской литературы. Так, упоминание в моей книге «Бориса Годунова» Пушкина (я цитировала оттуда: «народ безмолвствует») совершенно поставило ее в тупик. Все вокруг знали, что мне не повезло с переводчицей. Алан Шварц даже предложил отстранить ее от работы. Но я понимала, что это вызовет скандал и что она будет всех нас проклинать: так как у нее был хороший контракт на доход со всех изданий на английском языке. И я решила оставить все как есть.
Мне никогда не удалось выяснить, почему эта дилетантка была выбрана мне в переводчицы, но привела ее за руку Патришия Блэйк.
Однако Присцилла вскоре застряла, и пришлось приглашать ей в помощь (закулисную) того самого профессора Макса Хэйворда из Оксфорда, которого так хитро обвели мои адвокаты. Теперь же он помогал Присцилле, правил ее страницы и жаловался, что следовало бы просто все переделать с самого начала. Но Присцилла не согласилась ни переделывать работу, ни на сопереводчество и через своего адвоката потребовала, чтобы только ее имя было на обложке книги. Все так устали от нее и были так огорчены, что не сопротивлялись, и на долю Джонсон Мак-Миллан выпал не только весь успех и деньги, но еще и право на интервью как переводчицы.
В этих интервью – на телевидении в день выхода книги – она убеждала всех, что она – самый близкий мне человек, и не постеснялась лгать, якобы мы вместе работали, и сплетничать. На самом же деле я никогда больше ее не видела после первых дней в Нью-Йорке. Она уехала к мужу в Атланту и работала там. Ее работу мне не показали до дня, когда появился сигнальный экземпляр. Делать правку и читать корректуру мне не дали. Издатель Эван Томас сказал: «Вы можете не беспокоиться об этом».
Увидев, наконец, «сигнал», я совершенно расстроилась. Ошибки, плохой перевод, перевраны были даже даты! Очевидно, Присцилла не приняла всех поправок Хэйварда. Многие фразы звучали совсем не как в оригинале. И только Эдмунд Вильсон в ноябрьском номере «Нью-йоркера» (1967) наконец назвал вещи своими именами и квалифицировал перевод как «вульгарный, вульгаризирующий весь тон оригинала». А о самой переводчице он писал, что «она не только не знает русского языка, но не знает также и хорошего английского».
Я написала тогда Вильсону благодарственное письмо. С этого момента завязалась наша переписка. Позже Вильсон предложил в переводчики моей второй книги своего соседа по Вэллфлиту, где они жили, Павла Александровича Чавчавадзе. Я, конечно, согласилась, и поехала в Вэллфлит на Кейп Код, чтобы повидать их всех.
Чавчавадзе, грузинский князь, представитель высшей петербургской аристократии, был женат на Нине Георгиевне Романовой, дочери Великого князя Георгия Александровича, наместника Грузии, и племяннице императора. Послушавшись совета Эдмунда Вильсона, я теперь чувствовала себя совершенно неподготовленной к встрече со столь знатными особами. Мои ноги не были очень тверды, когда я прилетела в аэропорт, и учтивый, вежливый Павел Александрович хотел взять мой чемодан. Я никак не хотела ему давать этот чемодан («я сама, я сама!»), что его совершенно сразило, – как он говорил позже. (Он написал позже о нашей первой встрече.)
Я знала, что Великий князь, отец Нины Георгиевны, был расстрелян большевиками, что ее спасло только то, что она была в то время в школе в Англии. Князь Павел Александрович Чавчавадзе был из старой аристократической грузинской семьи, хотя его мать была урожденная Родзянко. Они оба встретили меня – как и положено настоящим аристократам, – очень любезно, радушно, но с естественным достоинством. Их гостеприимство и простота скоро оставили далеко в стороне историю, революцию, насилие и мелкие чувства. Эти люди были выше всякой мелочности. Только посредственности неведомо ничего крупномасштабное – ни слава, ни трагедии, ни события, ни люди, ставшие историей. А какое чудесное чувство юмора было у них! Как весело умели смеяться они оба, а ведь они были уже весьма в летах! Даже их старый мопс Онуфрий Пафнутьич отнесся ко мне благосклонно после предварительного обнюхивания.
В маленькой гостиной их простого белого домика в лесу мы болтали, пили коктейли и смеялись до слез, когда Павел Александрович изображал грузинских дворянок и их русскую речь… Присутствовавшая здесь же еще одна гостья, журналистка из Австралии, пораженная смотрела то на хозяев, то на меня, не принимая участия в нашем веселье. В результате она призналась, что никак не могла понять, как это мы все вместе сидели тут, пили, смеялись, болтали… На что Нина Георгиевна заметила с улыбкой: «Только в Америке! Только в Америке!». И это было правдой.
Эдмунд Вильсон, совсем больной и с трудом двигавшийся, был также очень приветлив и хотел во всем мне помочь. Он считал, что история публикации моей первой книги была просто безобразием. Мы переходили из его дома к Чавчавадзе и опять к нему. Я никогда не искала знаменитостей в Москве и не занималась таковыми поисками в Америке, но Вильсон и его прелестная жена Елена сами выразили желание встретиться со мной, и мы все подружились. Это была одна из немногих значительных дружб, среди многих формальных и недолгих, которые возникли в мои первые годы жизни в Америке. Чавчавадзе оба умерли через несколько лет, но я всегда помню их жизнерадостность. Это была, пожалуй, самая интересная для меня встреча в Америке, полная значительности – исторической и человеческой.
* * *
Я намеревалась жить в Принстоне тихо и незаметно, работая. Писать стало теперь моим основным занятием. Я любила также фотографию и в дни моей молодости делала хорошие снимки, проявляя и печатая. По приезде в США я надеялась заняться фотографией серьезно, так, чтобы научиться снимать фильмы: моим «предметом» была бы природа, созерцание природы. Однажды я сказала о своем желании моим адвокатам, но это окончилось плохо. Группа кинооператоров появилась возле моего дома, чтобы обсудить «совместную работу». Их идея была взять меня с собой в поездку по Америке так, чтобы они могли снимать природу (например, Ниагарский водопад) и меня на этом фоне, читающую текст о красоте природы Америки… Я ужаснулась такому плану и, конечно, отвергла его. Но они полагали, что таким образом помогут мне «понять», как снимать природу. Я поняла, что раз я стала «знаменитостью», то, пожалуй, мне лучше всего сидеть дома и никуда не соваться, так как ничего нормального не получится. Я даже не заикалась больше о другой моей мечте: продолжать серьезное изучение иностранных языков, особенно – испанского, которым я занималась когда-то в МГУ. Теперь я просто фотографировала иногда, как это делают туристы, и посылала пленку проявить и печатать…Одна дама из эмигрантских кругов настаивала, чтобы я немедленно отправилась в лекционную поездку по стране. Она даже нашла агента, который помог бы мне это осуществить. Она считала, что мне «следует „показаться на люди". Они Бог знает что думают о вас! А тогда они увидят, что вы – такой же нормальный человек, как все они». Оглядываясь назад, на ее идею, я думаю теперь, что она была, по-видимому, права. Но мне никогда не свойственно было читать лекции, я прирожденный вечный студент и люблю учиться… Она этого не поняла. Мне так хотелось сидеть на террасе босиком и строчить на пишущей машинке.
«Генерал» Гринбаум жил в Принстоне со своей женой, скульптором, и они нередко приглашали меня к себе, чтобы познакомить с кем-нибудь из избранных гостей. Я всегда знала, что это будет кто-то очень важный, но всегда забывала имена.
«Генерал» постоянно давал мне советы, вроде: «Вы непременно должны познакомиться с вашими соседями через дорогу, они связаны с Библиотекой Моргана в Нью-Йорке!». Я обещала, но потом забывала. У меня не было интереса к важным или «нужным» особам.
Однажды моя обильная почта принесла приглашение от Клуба знаменитостей в Нью-Йорке. Эта странная организация помогает «знаменитостям» узнать друг друга, встретиться на многолюдных роскошных обедах в Нью-Йорке, Лос-Анджелесе. Эти обеды освещаются в широкой сенсационной печати – кто был с кем и кто есть кто. Мне эта идея была просто смешна, и я даже не ответила. Но, очевидно, по американским понятиям я вполне подходила теперь для такого рода выходов в большой свет. Увы, я предпочитала вести себя иначе и даже отказалась от прислуги-негритянки, которую мне предлагали Гринбаумы.
«Но ведь вы будете принимать людей в своем доме! Вы должны!» – настаивали они. Они были по-своему правы: в своем статусе знаменитости я, очевидно, обязана была давать небольшие элегантные обеды или устраивать ленчи для избранных лиц. Но я проявила полное непонимание обстановки, поблагодарила их и отказалась от услуг черной экономки.
Каждый день почта приносила письма от людей из всевозможных социальных групп, и это было мне так интересно: какое человеческое разнообразие! Как по-разному они выражали себя, как различен был круг их интересов, но они все были моими читателями. Они стремились рассказать мне о своей жизни, о том, как они живут в Америке, что это за страна. Они делились со мной своими личными переживаниями и опытом и ободряли меня в моем – как они полагали – одиночестве. Они знали обо мне из моих интервью на телевидении или из моей книги, письма шли или на телестудию, или к издателю, а часто на адрес адвокатской фирмы.
Сразу же стало ясно, что женщины были моими лучшими читательницами. История родителей, детей, трагедия семьи более отвечали их человеческому интересу. Женщины очень редко высказывали политические мысли. По существу, это было даже поразительно, как хорошо они поняли историю столь необычной семьи, какой была наша, наши трагедии и – столь ненормальные взаимоотношения. Но они все поняли.
Только очень недолго мне помогала секретарша, присланная «генералом», его приятельница – высокая костлявая дама, курившая сигары и говорившая басом. Она просто откидывала в сторону наиболее интересные для меня письма с личными исповедями. «Эти сумасшедшие! – говорила она. – Сумасшедшие всегда пишут письма знаменитостям. Бросьте их в корзину». Она отбирала «важные письма», на которые мы «должны были ответить» и печатала для меня формальные ответы в несколько строк, которые я ненавидела всей душой – так как я никогда таким вот образом ни с кем не разговаривала и не переписывалась. Но я подписывала их, чтобы не вступать в конфликт, хотя между нами никогда не было согласия. Я благодарила (в ее же напыщенных выражениях) за внимание или отказывалась от лекций, прочитать которые меня часто тогда приглашали. Мы продолжали посылать эти безликие письма, приготовленные секретаршей, пока не начали получать сердитые ответы от моих корреспондентов. Они требовали: «… ответьте нам на вашем собственном английском языке, вместо формальных писем от вашей секретарши!»
Я продолжала отвечать на некоторые письма сама, своим более теплым «способом», и подписывала короткие формальные абзацы секретарши, где говорилось, что «читать лекции – не мое metier». И сколько я ни убеждала ее, что в мое время и в кругах, где я росла, никто больше не говорил по-французски, она полагала, что я теперь была почти что «из русской аристократии», и, следовательно, было уместно вставить французское словцо. Французский вышел из моды в СССР в дни моей молодости, он возвращается только теперь. А нас всех учили тогда немецкому и позже также английскому. Я знала, что наши формальные ответы звучали ненатурально, но секретарша не позволяла мне даже составлять письмо по-своему. Я предпочитала не спорить с нею.