– С вами, мисс Какссон, я вовсе не разговариваю, – сказал поляк. – Потрудитесь покинуть мой дом.
   – Сейчас! Как же! Она приехала со мной и со мной же уедет!
   «Боже! – подумала Пенелопа про себя. – Что я такое говорю! Если мы начали говорить таким образом, то чем же мы закончим?»
   Фаберовский тоже чувствовал, что разговор идет не туда, и если не успокоить Пенелопу, то она, при подуськивании со стороны Какссон, непременно вцепится ему в глаза.
   – Я не мог послать тебе телеграммы! – сдерживаясь, сказал он. – Там нет телеграфа!
   – И где же такое место на земле, хотели бы мы знать, где нет телеграфа? – спросила Какссон.
   – Я был в Якутске, это в самом центре Сибири.
   – И что, в этом Якутске нет телеграфа? – Пенелопа решилась говорить как можно спокойнее, но бессовестная ложь Фаберовского привела ее в негодование.
   – Нет, телеграф там отсутствует, потому что телеграфная линия доведена только до Омолоя.
   Безупречно честные глаза Фаберовского и уверенный искренний тон поляка, которым он нес всю эту чушь, нервировали ее больше всего.
   – Ну так съездил бы в этот Омолой, – сказала она.
   – От Якутска до Омолоя как отсюда до Петербурга!
   – Ну хорошо, там нет телеграфа, – согласилась Пенелопа. – А письмо ты послать мог?
   – Кто бы мне разрешил послать оттуда тебе письмо! – взорвался Фаберовский. – А даже если бы и разрешили, то идет оно оттуда по полгода!
   – Боже! Письмо идет полгода! – фыркнула Пенелопа, и картинно всплеснула руками. – Да за кого ты меня принимаешь, Стивен! Так я и поверила, что ты был в Сибири! И что там не было телеграфа, и что письмо идет оттуда полгода! Ты был на рудниках? Нет? Тогда чем же ты занимался там? Только не ври, ради Бога.
   – Служил швейцаром в женской гимназии, – сказал Фаберовский и поник.
   – Знаешь, Стивен, всю эту чушь про Сибирь ты можешь рассказывать моей мачехе. Эстер тебе поверит.
   – Да, мистер Фейберовский, не следует держать нас за идиоток! – подхватила Какссон. – В наше время уже нет таких мест, где существует женская гимназия, но нет телеграфа!
   – Курвины дочери!
   Фаберовский в сердцах схватил медвежью шкуру, которую он приберегал на последний момент, сомневаясь, стоит ли ее предавать огню, и швырнул ее в костер, отчего сад сразу же заполнился вонью от паленой шерсти. Затем он вытер очки от пепла, налипшего на стекла, и, обойдя Пенелопу, пошел наверх, в комнату, служившую иногда спальней Эстер, где та скрывалась от домогательств доктора Смита.
   Распахнув дверь, он увидел Батчелора, приникшего к стеклу.
   – Что ты здесь делаешь? – спросил он.
   – Подслушиваю, сэр! – ответил Батчелор.
   – Пойди отсюда вон!
   Фаберовский подошел к кровати и скинул на пол белье, чтобы достать матрас мерзкого розового цвета с кружавчиками, который безмерно раздражал его. Под матрасом он увидел половинку листа бристольского картона, на которой свинцовым карандашом была поставлена в углу подпись Макхуэртера. Заинтересовавшись, поляк взял картонку в руки и на обратной стороне увидел фривольный рисунок тем же свинцовым карандашом, изображавший римского бога Приапа, мужичка с фаллообразной головой, держащего в руках корзину с фруктами и при этом совокупляющегося обоими своими членами сразу с двумя медведицами. В лице Приапа явственно проступали черты Артемия Ивановича, срисованные с той самой фотографии на Петергофском вокзале.
   – Может ты объяснишь мне, почему он совокупляется с двумя медведицами? – подчеркивая слово двумя, спросил у Пенелопы поляк, вернувшись в сад и показывая ей рисунок. – Одна медведица – это Эстер, а вторая кто? Ты?
   – Да ты сошел с ума! – взвилась Пенелопа, взглянув на картинку. – Похоже, что мой отец совершенно прав: тебя вместе с моей мачехой надо поместить в психиатрическую лечебницу.
   – Там вам будет самое место, мистер Фейберовский, – опять квакнула Какссон.
   – Так вот ты какие речи завела, Пенни! – сжал кулаки поляк и швырнул в костер скомканную картонку. – Хочешь посадить меня в психушку, а сама завладеть этим домом?
   Пенелопе оставалось сделать еще один шаг, и полный разрыв был бы неизбежен. Но ее рассудок взял верх над эмоциями и она проговорила сквозь зубы:
   – Только благодаря тому, что я изо всех сил цеплялась за этот не нужный мне совсем дом, твой Батчелор с женой не оказались на улице, а дом не был продан моим отцом с молотка или не сдан в долгосрочную аренду.
   – Это правда, мистер Фейберовский, – на террасе появилась Розмари, вернувшаяся с рынка, а за ней в дверях маячил встревоженный Батчелор. – Мисс Пенелопа была очень добра и даже согласилась терпеть в доме мисс Какссон, чтобы нас не выкинули отсюда.
   – Какая наглость! – возмутилась компаньонка Пенелопы. – Почему вы позволяете прислуге оскорблять порядочных женщин, пришедших к вам в гости.
   – Доктор Смит, – продолжала Пенелопа, – спал и видел, как он выдает меня замуж и я переезжаю к мужу, а в «Таймс» появляется объявление. – Пенелопа скрипучим голосом, подражая интонациям доктора Смита, прочитала на память давно заученный текст:
   «По распоряжению владельцев. – Жилые дома для инвестиции или временного пользования на долгие сроки с низкой арендной платой за землю и расположенные в северных и северо-западных районах Лондона.
   ГОСПОДА ФАРБЕР, ПРАЙС и ФАРБЕР будут ПРОДАВАТЬ с АУКЦИОНА, в Аукционном зале, Токенхауз-ярд, В.Ц., во вторник, 29 июля, ровно в 2, следующее ИМУЩЕСТВО: —
   СЕНТ-ДЖОНС-ВУД. – № 9, Эбби-роуд, в хорошем состоянии. Сдается в наем еженедельному арендатору.
   Подробности и условия продажи можно получить у Р.У.Басби, эскв., поверенного, Джон-стрит, 28, Бедфорд-роу; в Аукционном зале; или в конторах по аукционам и земельной собственности, Уорик-кортс, Грейс-инн».
   Фаберовский понимал правоту доводов Пенелопы, а найти достойных возражений не мог. Поэтому он пошел по самому легкому пути и закричал:
   – Твоя мачеха и твой отец превратили этот дом в хлев! Нет, не в хлев, а в цирковой балаган с дешевыми фанерными декорациями! Они свалили прекрасную мебель, доставшуюся мне от отца, в кабинете, а кругом понаставили этих грошовых стульев! Они завесили все дурацкими картинками!
   – Я не повесила в этом дурацком доме ни одной картинки! И я же не пеняю тебе за то, что потратила целых тридцать фунтов, чтобы разыскать твою мифическую индюшачью ферму, заботится о которой меня попросил перед вашим с ним бегством мистер Гурин, когда приходил просить деньги на лекарства для индюков! Я была посмешищем всему Лондону, когда наводила справки через клуб фермеров, а затем поместила в «Дейли Телеграф» объявление о розыске сведений об индюшачьей ферме мистера Фейберовского и ко мне пришел твой знакомый, инспектор Пинхорн, и взял с меня три фунта за то, что по его достоверным сведением, ты никогда не занимался разведением индюшек, а только мелким шантажом и слежкой за неверными женами!
   – Да, вы шантажист и вымогатель! – взвизгнула мисс Какссон.
   – Но это же не я просил тебя заботится о ферме! – в отчаянии крикнул поляк. – Я не могу отвечать за Гурина!
   – За это тебе большая золотая медаль Йоркширской сельскохозяйственной выставки и в нос кольцо без заусениц.
   Фаберовскому вдруг стало смешно и он сказал, пряча улыбку:
   – Я вижу, ты за время поисков моей фермы сильно поднаторела в сельском хозяйстве.
   Пенелопа сразу почувствовала, что его настроение изменилось, и страшное напряжение, в котором она находилась с того момента, как узнала его во французском художнике три дня назад, отпустило ее.
   – И еще я поднаторела в отваживании твоих кредиторов, – сказал она. – Например, мистера Ааронса.
   – Какого еще Ааронса?
   Фаберовский не помнил никакого Ааронса, которому он был бы что-то должен.
   – Стивен, в практическом отношении ты совершенное дитя! Мистер Ааронс – казначей Уайтчеплского комитета бдительности, которому вы с Батчелором обязались найти Джека Потрошителя. Если бы только знал, сколько сил и денег у нас ушло, чтобы уладить претензии мистера Ааронса! Батчелору пришлось продать агентство ради того, чтобы рассчитаться с ним.
   Весь запас бешенства, раздражения и гнева у них вышел и Пенелопа с Фаберовским надолго замолчали. Только Какссон продолжала вдохновенно говорить, бичуя всевозможные грехи инородцев, топчущих древнюю британскую землю.
   – Барбара, сходите на улицу и возьмите кэб, – сказала Пенелопа, желая поскорее отослать куда-нибудь свою компаньонку, чтобы остаться с поляком наедине.
   – Я не могу оставить вас тут одну с этим варваром, милая Пенни, – заявила та. – Тем более что в эти места редко заезжают кэбы и мне придется слишком долго стоять на улице, чтобы нанять его. Неужели нельзя послать прислугу?
   – Я прошу вас, Барбара. Я не могу приказывать прислуге в этом доме, а мистер Фейберовский едва ли окажет нам такую любезность.
   – Пенелопа права, мисс Какссон. От меня вы любезности не дождетесь. Катитесь отсюда на улицу и чем дольше вы там будете находится, тем лучше.
   – Вы наглый, невоспитанный хам! – вскричала Какссон.
   – А еще я Джек Потрошитель. Батчелор, вышвырните эту даму за дверь, если она добровольно не желает покинуть эти стены.
   – Но Стивен, это слишком жестоко!
   – Зато правильно.
   Батчелор направился к мисс Какссон, растопырив свои громадные, поросшие рыжей шерстью лапы, словно собираясь поймать курицу, и компаньонка, презрительно фыркнув, удалилась. Спустя минуту Батчелор вынес в сад два еще не сожженных венских стула и поставил их под деревом, жестом пригласив Фаберовского и девушку садиться.
   Они сидели и не отрываясь глядели друг на друга. Пенелопа заметила, как постарел поляк, его лицо осунулось, приобрело землистый цвет, вокруг глаз появились глубокие морщины, а руки стали обветренными, мозолистыми и с обломанными ногтями. А Фаберовский думал, что Пенелопа за эти полтора года еще похорошела, и приобрела какую-то внутреннюю силу, которую прежде он не замечал в ней.
   – А ко мне вчера прибежал взволнованный Макхуэртер, – нарушил тишину поляк. – Макхуэртеру сказали, что к нему из Франции приезжал великий Ренуар, но по ошибке попал к одному из его соседей.
   – А почему ты ходишь босиком? – в свою очередь спросила девушка и в голосе ее слышалась искренняя забота. – Разве у тебя нет обуви?
   – Розмари говорит, что всю ее пожгла еще в прошлом году Эстер. Хотя одни из моих ботинок я заметил на Макхуэртере.
   – Но ты же приехал в каких-то ботинках!
   – Они развалились после ливня, в который я попал в день приезда.
   – Это еще ничего. Под тем же ливнем, катаясь с мужем в экипаже в Гайд-парке, вымокла герцогиня Файфская, и, простудившись, родила мертвого мальчика.
   – Какое странное место этот Гайд-парк, – покачал головой Фаберовский. – Опасность вымокнуть в этом парке всегда грозит обернуться катастрофой для семейного счастья. На нашу удачу я не был в парке, иначе непременно родил бы какого-нибудь мальчика или, того пуще, искупался бы в Серпентайне. Мальчика я не рожал, но насморк тоже подхватил.
   Еще секунду назад ему хотелось встать, подойти к Пенелопе и крепко обнять ее, что было бы очень уместно к этому моменту, но теперь при воспоминании о Серпентайне совсем некстати к нему в голову непрошеным гостем явилась мысль о телеграмме, которая лежала в кармане его штанов. Неужели Гурин действительно решил приехать в Лондон? Это будет катастрофа. Уже вставая со стула, он сунул руку в карман, разорвал конверт и достал телеграфный бланк.
   – Что? – встревожено спросила Пенелопа, увидев, как изменилось его лицо. – Гурин?
   – Нет.
   – Тогда ты опять собираешься на континент?
   – Нет. Я думал, что навсегда избавился от старых неприятностей, а они лишь заснули на время и опять пришли ко мне.
   Он протянул ей телеграмму и она прочитала весьма немудреный текст:
   «Советую вам исчезнуть также, как исчез Ландезен, иначе будет плохо. Рачковский»
   – Ты мне ничего не объяснишь? – спросила Пенелопа.
   – Нет.
   – Но что мы тогда будем делать?
   – Я хочу тебе еще раз предложить свою руку.
   – Я согласна, – сказала Пенелопа и пригрозила поляку пальчиком: – Но только попробуй еще раз не прийти в церковь!

Глава 6. Петергофский праздник

   3 августа, воскресенье
   Жизнь у Артемия Ивановича была не в пример спокойнее, чем у Фаберовского. Расставшись с поляком на Балтийском вокзале, он пробродил целый день по Петербургу, дошел до Невы и даже плюнул в нее, стоя у часовни на Николаевском мосту. Хотя Черевин велел им и носа не показывать в Петергофе, Владимирова с каждым часом все больше и больше тянуло обратно. После встречи с царем его жизнь обрела новый смысл, а вкус коньяка из крышки от царской фляжки до сих пор держался у него во рту. Но Артемий Иванович знал, чувствовал всеми фибрами своей верноподданнической души, что они с Государем недоговорили тогда, что он, Артемий Иванович, не успел рассказать обожаемому монарху, как он любит его, как он готов положить за царя на алтарь Отечества живот свой и все имущество свое, которое состояло из одной сорочки без пуговицы как раз напротив жертвуемого живота, потрепанного пиджака, висевших на коленях пузырями брюк и порыжевшего от дождей котелка. Артемию Ивановичу надо было бы еще раз встретиться с императором, пасть восхищенно на колени и растолковать ему получше, какое именно местечко мог бы Государь ему устроить и какую пользу бы смог Артемий Иванович приносить Государю на этом местечке. Но чтобы встретится с императором, надо было вернуться в Петергоф, что Артемий Иванович, не задумываясь, и сделал.
   В Петергофе его постигло страшное разочарование. Император вместе с семейством, так и не дождавшись разговора, отбыл на отдых в финские шхеры. Посетив последовательно колбасную, «Вену» и монопольку, Артемий Иванович вышел с опустошенной душой и карманами на Петербургский проспект и потащился по нему куда глаза глядят. А глаза его глядели в сторону Ораниенбаума, не доходя до которого на берегу залива, можно было попытаться пристроится в одной из дач близ деревни Бобыльская, где надзор за дачниками был слабее и где от владельцев дач не требовалось подавать на них никаких сведений в Дворцовое управление.
   Дачи эти находились у западной границы громадного парка, владения принца Ольденбургского, протянувшегося узкой полосой вдоль взморья. Дом, на который вывел Артемия Ивановича запах жарящегося мяса, принадлежал надворному советнику Стельмаху и представлял собою подобие швейцарского домика-шале, по стенам которого вились гортензии, а перед домом была разбита огромная клумба, по которой Артемий Иванович сразу же и прошелся.
   – Не сметь ходить сюда! – заорал на него сам хозяин, который в это время с женой и двумя перезрелыми дочерьми пил чай на веранде. – Здесь не подают.
   – Я из охранного отделения, – сказал, не смущаясь, Артемий Иванович. – Мне показалось, что вы говорили что-то про государя.
   – Нет-нет, мы говорили о государыне, – нервно сказал Стельмах. – В этом году на ее тезоименитство в Петергофе будет большой праздник.
   При этом надворный советник слащаво улыбнулся.
   – Вам самому-то не противно нести такую чушь? – спросил Владимиров, переминаясь на когда-то великолепных хризантемах. – Что вы там такое жарите?
   – Не знаю, – неизвестно зачем соврал Стельмах. – Надо спросить у кухарки.
   – Тогда проводите меня к ней. Да, и еще. Меня прислали к вам для охраны особы государя от крамолы. Поэтому я буду жить у вас в дровяном сарае.
   Стельмах покорно согласился и провел Артемия Ивановича на кухню, где оставил его наедине с кухаркой. Осмотр сей особы вполне удовлетворил Владимирова. Это была цветущая румяная девка по имени Февронья с толстой, пшеничного цвета косой, с которой ему не стыдно будет в случае чего выйти на люди.
   Не решившись требовать со Стельмаха еще и пищевого довольствия, Артемий Иванович для столования при его кухне отбил кухарку у ее прежнего ухажера, пожарного из ораниенбаумской брандкоманды, который в отместку за это с тех пор регулярно делал отбивную из Артемия Ивановича. Пожарник был силен как бык и часто чистил своей надраенной медной каской лицо Артемия Ивановича, но Владимиров не сдавался, иначе он просто умер бы с голода. Его основным преимуществом было галантерейное обращение, от которого девка млела и таяла, отбирая Артемию Ивановичу самые вкусные куски из того, что она могла утаить от барского стола.
   В качестве орудия главного калибра в битве за расположение Февроньи Артемий Иванович использовал щедрые обещания сводить ее в ресторан «Бель-Вю» у Купеческой пристани, на Петергофский праздник и свозить в город на какое-нибудь представление. Свои обещания он стал выполнять в обратном порядке, посетив с нею на Царицыном лугу за рупь представление «Дикая Америка», афишку которой «Дикие индейцы, отважные американские пастухи, дикие лошади, дикие быки. Замечательный стрелок В.Карвер» он видел на тумбе в Новом Петергофе, когда заходил в гости к швейцару в гимназии.
   Сидя задами прямо в лужах, стоявших после проливного дождя на клеенчатых сиденьях стульев и кресел, они оба с увлечением следили за верховой ездой обряженных в лохмотья людей верхом на крашеных лошадях, которые целый час беспощадно стреляли из ружей и револьверов, изображая то мексиканцев, окруженных индейцами, то индейцев, нападающих на мчащийся вокруг ипподрома дилижанс. Февронья ахала, когда подбрасываемые в воздух стеклянные шары разлетались от пули, выпущенной из винчестера господином Карвером, и верещала от восторженного испуга, когда «дикие волы» доверчиво пытались просунуть морды сквозь ограждение к ним в дешевые места.
   Теперь настала очередь Петергофского праздника. Его начало было намечено на шесть часов вечера, поэтому всю первую половину дня Артемий Иванович мог проводить как угодно, не рискуя потерять благоволения кухарки. В одной из газет, которые он ежевечерне находил в нужнике в треугольном ковровом кармашке для подтирки и которые изучал от корки до корки, не покидая отхожего места, Артемий Иванович вычитал, что утром большого выхода императора и императрицы не будет. Прежде он рассчитывал, что сможет использовать возможность увидеть императора во время большого выхода для серьезного разговора с ним, но сейчас, в свете открывшихся обстоятельств, решил для себя, что караулить царя около Большого дворца бесполезно. Повинуясь безотчетному порыву, он двинулся от дворца по Александринскому шоссе вдоль Нижнего сада по направлению к Александрии.
   За несколько дней до дня тезоименитства государыни императрицы Петергофский парк был приготовлен к вечерней иллюминации. Несмотря на дурную погоду, Новый Петергоф принял праздничный вид. Всюду мелькали флаги, щиты, ковры и транспаранты. Рано утром прошел сильный дождь, потом он прекратился, а в десять часов возобновился опять. У Большого дворца стояла, невзирая на ливень, толпа народа, жаждавшая увидеть их императорских величеств. Артемий Иванович снисходительно посмотрел на них и прошел мимо, шлепая калошами по рябившим от капель лужам. У готических домов он увидел собрание хорошо одетых людей с кожаными папками под мышками и с раскрытыми зонтиками, перед которыми держал речь сам Черевин.
   – Когда мы подойдем к Фермерскому дворцу и я проведу вас внутрь собственного садика Их Величеств, вы все должны будете встать не ближе двадцати саженей от террасы. Никаких разговоров не допускается. Никто из вас не должен самостоятельно произносить поздравления государыне императрице. Вы встанете и молча будете ждать, пока их величества не соизволят выйти к вам сами. И не сметь выходить из строя! По знаку профессора Черни вы начнете петь ваши куплеты. По окончании пения профессору Черни будет дозволено преподнести ее величеству букет. Если императрица милостиво согласиться выслушать еще несколько ваших куплетов, вы можете исполнить их, но не более чем десять минут.
   Пожилой мужчина с огромным букетом живых цветов, увитым лентой с надписью «От общества хорового пения «Liedertafel», согласно кивнул.
   – И чтоб ничего лишнего. Вот эти два человека будут находиться среди членов общества…
   – Но они же не умеют петь! – воскликнул профессор Черни.
   – Как? Они не будут сопеть! Они будут охранять императора, – отрезал Черевин, не расслышав. – Они это умеют.
   – Я тоже умею охранять императора! – воскликнул Артемий Иванович.
   При виде его глаза начальника царской охраны округлились, а усы зашевелились от изумления.
   «Хитер, шельма! – подумал Черевин. – Его Федосеев по всей империи ищет, уже попугай его только и скрипит: «Где Владимиррров? Где Владимиррров?», а он вон где! В Петергофе!»
   Черевин поднял глаза и увидел в окне своей канцелярии узкую спину Федосеева, который наливал из лейки воду попугаю.
   – Я за государя хоть в огонь, хоть в воду! – продолжал Артемий Иванович, истово крестясь. – Любой грех на душу приму! Хоть наследника, хоть …
   – Молчать! – закричал на него Черевин, холодея от страха, и даже его грачиный нос пуще покраснел, словно на морозе. – Смирно! Встать в строй!
   Артемий Иванович послушно сделал поворот кругом и приложил правую руку к полям котелка. Поняв, что в сложившейся ситуации безопаснее всего взять Владимирова с собой, Черевин построил хористов в колонну по двое и повел их по аллее мимо Готической капеллы к Фермерскому дворцу, окрашенная в соломенный цвет крыша которого просвечивала за деревьями. Дождь прекратил лить, и хотя профессор беспокоился, что сырость не позволит исполнить намеченную программу должным образом, было решено мероприятие не отменять.
   По приказу начальника царской охраны оба его агента, косясь на Артемия Ивановича, провели хористов в довольно обширный садик с востока от дворца, замкнутый с трех сторон перголой из двух рядов четырехгранных колонн из бременского песчаника. Колонны заплетал плющ, витис и камчатская шизофрагма, которые лезли из терракотовых ваз, венчавших колонны, и извивались по деревянной обрешетке.
   Ближе к оштукатуренной кирпичной стенке, замыкавшей садик с востока, пространство заполняли пышные цветники и пальмы в кадках, над которыми возвышалась скульптура томно потягивавшейся обнаженной «Ночи». Где-то у ног «Ночи» журчал фонтан, но за высокими листьями растений его не было видно. Покрытая дождевыми каплями темная бронзовая кожа «Ночи» заставила Артемия Ивановича передернуть плечами от холода и он поспешно отвернулся от нее, не в силах выносить вида этой пусть и металлической, бездушной, но все-таки совершенно голой девушки в такую дурную дождливую погоду.
   – Господин профессор! Построить песенников в две шеренги! – приказал Черевин. – Что бе-бе, ме-ме? Я сказал: в две шеренги! Как? Раком! Вот от сих и до сих. Ты, – Черевин ткнул пальцем в Артемия Ивановича, – на правый фланг в третью шеренгу. И чтоб я тебя не видел!
   Профессор поставил своих хористов лицом ко дворцу и велел раскрыть папки. Черевин подскочил к одному из хористов и вырвал у него из рук папку.
   – Будете смотреть к соседу! – отрезал он и подошел к Артемию Ивановичу. – Грибы! – заорал он. – Откуда у вас грибы?!
   – У входа росли-с! – испугался Артемий Иванович, не понимая, почему обычные грибы привели в такое возбуждение начальника царской охраны. – Гриб-боровик, отличный. Без червяков-с! – Артемий Иванович разломал гриб и сунул его прямо в нос Черевину.
   Черевин выбил гриб из рук Артемия Ивановича и тот разлетелся мелкими шмотьями.
   – Держите папку! Хоть руки будут заняты.
   Артемий Иванович последовал его указанию и обнаружил у себя в папке разграфленные листы, испещренные мелкими загогульками нот. Владимиров ничего не смыслил в нотах, и на фортепьяно «Собачий вальс» и «Чижика-пыжика» предпочитал играть без нот, поэтому он просто перевернул листы обратной стороной вверх, чтобы они не путали его. Гораздо хуже нот для него было то, что из-за спин рослых хористов, позади которых Черевин специально его поставил, Артемию Ивановичу совсем ничего не было видно.
   – Смирррно! – рявкнул на хористов Черевин. – Император идет! Животы подобрать! Стыдно, господа хористы, какие мамоны отрастили!
   Смирные хористы втянули животы и замерли.
   – Пожирать глазами Их Величества!
   – У, дубины вымахали! – громко сказал Артемий Иванович и подпрыгнул.
   В тот краткий миг, когда он взлетел над головами хористов, он успел заметить, как стеклянная дверь на террасу раскрылась и появилась громоздкая фигура Александра III: в красном супервесте поверх сверкающей медной кирасы, в белом кавалергардском колете и с огромной медной каской с Андреевской звездой на лбу и двуглавым орлом на макушке. Каску император держал в руке за чешуйчатый подбородный ремень, словно котелок. Широкую грудь царя пересекала голубая Андреевская лента.
   Еще один прыжок позволил Артемию Ивановичу рассмотреть и императрицу – маленькую черноволосую женщину в белом платье. Он хотел подпрыгнуть еще раз, но тут он увидел багровое от ярости лицо Черевина, делавшему ему страшные глаза, и решил воздержаться от прыжков. Он не увидел, как следом за императорской четой вышли царские дети – красивая пятнадцатилетняя девушка с сестрой, еще совсем ребенком, и младший сын царя Михаил. Последним появился сам наследник престола, цесаревич Николай: усатый, коротко стриженый, с зачесанными назад волосами низкорослый юноша в белой лейб-гусарской венгерке, с закинутым на спину, на опаш, доломаном и с меховой бобровой шапкой подмышкой.