Страница:
У тем временем шел по лесу и решал схоластический вопрос: кому лучше, тем, кто погиб в той, великой войне, прославленной в народной памяти, увековеченной - или тем, кто погибал сейчас в войне необъявленной, вроде бы и не существующей, но самой что ни на есть настоящей. Гражданской.
5
Снова гость пришел к порогу У, нежданный, незваный. Желанный. Далекий и старый друг. Он присел на пороге и в ожидании хозяина смотрел на сосны и за сосны, туда, где внизу пряталась долина, туда, где заходило солнце.
- Красиво тут у тебя солнце заходит, - сказал он отшельнику, когда тот вышел на поляну перед пещерой. Просто сказал, без неловких радостей встречи.
- Красиво, - согласился У. - Иногда смотришь-смотришь и хочется все это нарисовать. Только вот цвет не передашь: сосны розовые. Где ж это видано и кто ж в это поверит - розовые сосны?
- Да, - протянул гость завистливо. - Сидеть бы тут и с места не сходить. А зимой, наверное, еще лучше.
- Да, - опять согласился У. - И воздух не то что по твоим пустыням и болотам. Слышь, Пастырь, давай поменяемся! Ты мне свой посох и суму. Я тебе пещеру. Объяснишь наскоро, чем ты там толпу в обалдение приводишь, и буду учить. Как там в заветах: забирая с собой из того, что дадут, только еду, чтоб добраться до другого жилища, да сандалии, да одежду, когда обветшает прежняя, а второй одежды не брать и в одном дому две ночи не останавливаться, но идти и учить, доколе ноги ходят и уста глаголят... Верно ли? А то память на старости лет - сам знаешь.
- Что-то ты невеселый, - сказал Пастырь. - Может, душу хочешь открыть?
- А ты в своем амплуа, - откликнулся У. - Здравствуй, отче! - и поклонился, коснулся рукой земли у ног прибывшего, широким жестом приложил руку к сердцу и ко лбу. Все это выглядело шуткой, да шуткой, наверное, и было. Почти.
- Да и ты не меняешься, - безнадежно махнул рукой гость. - Кто это там у тебя?
- Баба, - не вдумываясь, ответил У. - Женщина, - поправился.
- С чего это вдруг? - удивился Пастырь.
- А, странница, - объяснил У. - Как это? "Примите же странника яко отца утерянного и вновь обретенного в дом ваш, и служите ему доколе будет он жить в доме вашем, как служили бы отцу вашему". Правильно?
- Чепуха, - вынес вердикт гость. - И вое-то ты врешь, и никак не остепенишься. Ну, веди, угощай! Идти вашими дорогами, легко ли?
- Угу, - подтвердил отшельник. - Пойдем, угостимся, чем бог послал, а заодно и проверим, любит ли он тебя, помнит ли и послал ли в предвидении твоего прихода чего сверх обычного. Или запамятовал.
- Здравствуйте, - церемонно представился гость женщине. - Я вашего друга старый знакомый.
Женщина посмотрела на вошедшего расширяющимися глазами и кинулась из пещеры вон.
- Что это она? - не понял У.
- Бабы лучше знают чего и когда, - ответил гость. - А зачем - ты их лучше не спрашивай, ничего путного не добьешься, потому как не думают они, а чутьем чуют.
Женщина скоро пришла: принесла лохань чистую и кувшин, принялась ноги мыть гостю. Тот сидел, подобрав длинную хламиду, а У не вмешивался, хотя недоумевал. Особого почтения на первый взгляд Пастырь не должен был вызывать. Был он сравнительно молод, тридцати с небольшим на вид, волосы носил длинные и не заплетал, не убирал, шапки не надевал вовсе. Глаза у него, правда, большие были и ясные, да что в них, в глазах-то? Навидался У за долгую жизнь больших и чистых глаз, и сами по себе они ничего еще не значили.
Странник, проповедник нищий и усталый, - а она омыла гостю ноги, вытерла их чистой своей кофтой, потому что не имелось в пещере лишних тряпок, да и нужных тоже. Потом на стол накрыла и служила гостю и отшельнику, пока не утолили первый голод и не продолжили беседы. А тогда села, и глядела, и слушала не слыша, не вникая.
- Ну, как тут у вас? - поинтересовался Пастырь.
- Суета, - не одобрил У. - Как с ума посходили опять: по дороге солдаты туда-сюда мечутся. Видел, наверное?
- Встречал, - признал гость. - До тебя не доходя, замели меня. Я, правда, сам к ним привязался. Веришь ли, три дня учил, пока на путь направил. Да не наставил - направил лишь. А не хотелось мне на них время убивать: к тебе шел.
- Отпустили? - спросил У.
- Куда денутся, - подтвердил тот. - Хотел было пострадать, да привычка у здешних солдат головы рубить. Ну, распните меня, ну, расстреляйте, сожгите, в конце концов, но рубить? Голову оттяпают, а потом приставят ли, да как приставят, да ту ли? Гадательно. - Оба посмеялись.
- Пришлось перевоспитывать, - продолжал Пастырь. - Поговорил с ними. Видимо, беспорядки здесь какие-то, а во главе всего некий Я. Не знаю уж, на кого он работает, соседи ли его оплачивают или ваш правитель левой рукой, о которой правая не ведает.
- Нет, - поморщился У, - это сын мой. Ни на кого он не работает. Просто дурак.
- Дурак? Это плохо, - погрустнел Пастырь. - Добра он не делает. Провокацией это называется, знаешь?
- Знаю, - нехотя признался У, - от него и слышал. Он как раз на провокацию уповает, на умножение зла. Он - их режет, они народ давят, народ в конце концов возмутится и свергнет. Говорил я ему: когда-то еще свергнут, а кровь сейчас льют - чем дальше тем больше - из-за него, дурака, не в последнюю очередь.
- Да и свергнут, - задумчиво сказал гость, - тоже радости мало. Свято место пусто не бывает, а уж крови при этом... Все прежнее просто не в счет.
- Знаю, - кивнул У, - тут уж счет другой начнется.
- Сын у тебя, однако, - подумал вслух Пастырь. - Впрочем, если встретимся, поговорю я с ним. Приходилось мне с подобными сталкиваться. Нужные они правителям люди, даже если сами правители этого недопонимают. Меня раз с таким вот вместе казнить собирались, так меня казнили, а его выпустили: мятежника, убийцу. Интересный был тип, вот только времени поговорить с ним по-настоящему не было.
- Обидно?
- Нет. Я, кстати, слышал, что он уехал в метрополию и вел вполне добропорядочное существование. Может, своим умом дошел... Теперь уже не узнаешь, краток век человеческий. А с сыном твоим поговорю. И вообще, мне здесь многое любопытно показалось. Ты мне общую картину здешних событий дать можешь?
- Не могу, - сказал У, - я давно уже ни с кем не общаюсь. Неинтересно мне как-то. Нового не жду, а о чем спрашивать?
- Это ты зря. Пожалуй, нового и не много, но кое-какие нюансы всегда появляются. Веяния неожиданные. А у нее ты спрашивал, а? - Пастырь кивнул на женщину. - Она ведь недавно у тебя? И не от хорошей жизни сюда пришла.
- Мы разговаривали, - ответил У. - Но так, смутно. Общей картины женщина все равно дать не может, а детали мне ни к чему. Зачем человеку в душу лезть? И без меня любителей спрашивать и специалистов развелось хоть отбавляй.
- Ты не прав, - мягко настоял гость. - Спрашивать человека надо, чтобы беду расшевелить, чтобы прорвалась она и вытекла, не лежала камнем на сердце. Обидели? - обернулся он к женщине.
Женщина молча кивнула.
- Мужа убили? - Она опять кивнула.
- За что?
- Не знаю.
- А дети?
- Не дал господь.
- Молодая ты еще, - сказал Пастырь. - Детей тебе нужно. Дело женщины дети, и не надо думать о мертвых. Потому что воспоминание о беде и ожидание беды всегда страшнее, чем сама беда, а мужу твоему ничто уже не грозит, ничего с ним худого больше случиться не может. И тебе нужно идти самой с того места, где остановился он, и путь твой, женщина, один - дети. Сказал я уже об этом и вновь повторю, чтоб крепче запомнилось. Жить надо, жизнь коротка и путь короток, а печалиться о прошлом - остановиться в пути. Не дело это для того, кто должен идти дальше. Поняла меня?
Помолчали. Опечалились. Женщина ушла вглубь.
- Давай спать ложиться, - предложил гость. - Устал я сегодня, прошел много.
С Я Пастырю довелось встретиться вскоре; хрупким оказалось его христианское воинство, и вновь вернулся он к отцу отдохнуть от поражений.
Верую
Еси Бог. Как у каждого бога, у него много имен. Есть известные, есть тайные. По мере увязания в прогрессе тайных имен люди узнавали все больше. И узнают. И становятся сильнее. Не так давно явилось миру еще одно имя божье - Случай.
Как всегда при узнавании, люди пораскинули мозгами и успокоились ка том несколько более, чем до. Подходит, - решили люди об имени бога. Соответствует. Но Случай не самое заветное из имен. Доказательства? Пожалуйста. К вам приходят и вам говорят, что вы - допустим - племянник нехорошего во всех отношениях царя Николашки. И за это вас немедленно должно расстрелять. "Случай!" - думаете вы, соглашаясь. И не протестуете, не противитесь - куда уж тут денешься! Идете себе и расстреливаетесь. А не случай тому виной, нет, не случай. Случай - это так, частность. Главное ситуация. Посмотрите на календарь. Ну да, племянник, но ведь некоторое время назад обстоятельство это не пули бы вызвало, а лишь почтительность, готовность услужить. А через некоторое время, чуть позже, - не пули и не готовность, а пожатие плечами явилось бы результатом обнародования этого факта из вашей биографии. Или возьмем не время, а расстояние: сместить бы вас в тот самый, опасный момент на пару тысяч километров в избранную сторону - и опять же нечто другое, а не расстрел, вызовет известие. Ситуация - бог, перед которым бессилен даже тот, кто прочих богов презрел. Ибо сказано: "экспорт революции невозможен, поскольку сама революция невозможна без революционной ситуации".
Воспоем же в унисон: несть бога, кроме, ныне и присно и во веки веков. Амен!
- Останься!
- Зачем?
- Останься сегодня со мной, не уходи. Они все спят, и Пастырь, и сын. Останься!
- Ладно.
- Садясь сюда, поближе ко мне.
- Зачем? Но пусть, да, ладно, я села. И все же?
- Ты не понимаешь?
- Понимаю, наверное. Слава богу, не маленькая. Только тебе же это не нужно.
- Нужно.
- Ты уверен? Сынок твой мне о тебе порассказывал как-то, и, знаешь, я не совсем уверена...
- А это и проверить можно, - усмехнулся У.
- Изволите говорить пошлости?
- Что ж я, ненормальный, по-твоему? Слишком иного вы все обо мне знаете, больше меня, выходит, знаете, что нужно мне, чего - нет.
- Ты обиделся?
- Я позвал тебя. К чему столько слов. Разве ты не ждала, что я когда-нибудь позову?
- Не сейчас, раньше - ждала. Когда мы одни были. Но что же, мы здесь жить будем?
- А чем тебе плохо здесь?
- Пещера твоя - не дом, а так, природа, романтика. А мне дом нужен.
- Дом? У кого сейчас есть дом? У тебя был, а где он, я много ли было радости? Сама к людям не идешь, а со мной - пошла бы?
- С тобой - пойду.
- И что? Огород заведем, стены поставим, сеять что-нибудь будем?
- Ты этого, (Наверное, не умеешь?
- Да не в этом дело, умел когда-то, научусь, если надо будет.
- Правда? Ну так пойдем!
- А тут - не согласна? Разве дом и огород сделают тебя счастливой? Ты ведь живая, теплая, тебе детей нужно рожать, он прав, Пастырь.
- Подожди, я еще хочу сказать тебе. Мне кажется, ты все-таки не сможешь жить с людьми, потому что твое место здесь, а я для тебя просто прихоть.
- Опять за меня решаешь!
- Ты бы сам решал - и не нужно было б брать твое на себя. Я понять хочу. Что ты можешь? Думать? Но этим не проживешь и детей не накормишь. Чем ты занимался в жизни, в той жизни, с людьми? Пахал?
- Нет, не пахал. Пастухом был когда-то, рыбу ловил и прочее.
- Что - прочее?
- Убивал. Людей, я убивал. Это ведь тоже профессия, хлеб дает не хуже другой.
- А если вернешься к людям, опять убивать будешь?
- Нет. И оставим богу богово, а кесарю кесарево. Что тебе сейчас прошлое или будущее? Зачем? В жизни человеческой легких путей не бывает. В конце легкого пути тупик или ловушка, можешь мзде поверить. Время, оно не с косой, просто косое, я перед ним босой. Можно приблизиться к раю, можно, но только не сразу. Ты понимаешь?
- Я понимаю. Я - понимаю...
Близилась полночь, когда корабль ткнулся упругим бортом в шаткое дерево пристани Рая.
Трепетно.
Если хотят уничтожить память о герое, его портрет печатают на деньгах. Если хотят забыть - рассказывают.
- Мой муж был каллиграфом. Я мало разбираюсь в его работе, но все же думаю, он был приличным каллиграфом, может быть, даже очень хорошим. Во всяком случае, его работу ценили. И зарабатывал он, как я теперь понимаю, много: у нас в доме все было, я даже не знала, чего хотеть. Работал он, правда, серьезно. Сидит с этими листами голодный, чаю только с утра попьет, насвистывает и работает. С утра он никого видеть не мог и не хотел. А вечером мы гостей принимали или сами в гости ходили. Муж любил работы свои показывать. Хвастался. Приятели посмотрят, похвалят, обсуждать начнут: это, мол, хорошо, а так лучше. Он послушает и начинает им потихоньку объяснять, что к чему, так, знаешь, будто они сами все понимают, только слегка подзабыли. И через некоторое время, смотришь, все с ним согласны, а он сидит, доволен, аж светится весь. Злилась я на него тогда, но слушать любила, он о своей работе хорошо рассказывал.
В его области, с его специальностью вверх вылезти трудно, конкуренция жестокая. Он вылез, чего уж это ему стоило. Всего добился: признания, денег, дом построил. Оформлял свой дом по чертежам, с архитекторами и художниками, за каждый эскиз платил. Дружба дружбой, а творчество дело платное, так он считал. Дом он любил не меньше, чем меня, наверное, ну сразу все у него и отняли. И погнали. Куда? Зачем? Страшно. Он растерялся. В двадцать еще можно начинать сначала, но ему сорок стукнуло. Он говорил все: "Сменился правитель, но какое это имеет отношение к каллиграфии?". Он тогда еще думал, что просто нужно писать как-то по-другому, по-новому. Что просто они с новой властью понять друг друга не могут, чтоб договориться. Но никому его работа не была нужна. Нас переселили в деревню, и теперь вокруг были люди, для которых он, мастер, оказался хуже и бесполезней самого последнего инвалида и бездельника, неумехи. Он пытался научиться физическому труду, копал землю, еще что-то делал, но с его здоровьем только и было копать... Из-за меня очень совестился: что жену обеспечить не может. А я богу молилась. Сначала лучшей доли просила, а потом - геенны огненной, чтобы сгорело все кругом до серого пепла. И сбылось! Чего б доброго. Пришли в деревню солдаты, согнали всех жителей в пустой амбар и сожгли. Я просила мужа: не ходи! Не послушал. Не хотел выделяться лишний раз.
Знаешь, не страх меня погнал тогда прочь - ненависть. Я вместе с людьми этими даже умирать не хотела. Я понимаю, это гордыня - ненависть, но нет покоя в душе моей. Ненавижу я!
- Полно, полно, маленькая. Хуже не будет. За ненавистью и любовью бывает только боль и покой. Короткая боль и долгий покой. Понимаешь?
Урок философии
"Женщина - это вещь в себе и для себя. Но если снять с нее трусики, то это уже вещь в себе, но для тебя.
- А если на ней не было трусиков?
- Тогда все сложнее".
Время остановилось, временно, конечно.
Я шумно дискутировал с Пастырем. Порой в их разговоры включался У.
- На руку реакции работаешь, - вразумлял Пастырь Я. - Воду льешь на ихнюю мельницу, объективно способствуешь.
- Ага, - кривился Я, - лучше сидеть, сложив руки-ноги и - "ом мане падмехум"?
- Да уж на худой конец!
- Да? Рядом бьют и притесняют, а я буду глаза подкатывать и не обращать внимания? Или щеку подставлять, как отец?
- Ну и что, всегда кому-нибудь приходится хуже, чем другим. В любом объединении человеческом. Без этого общество существовать не может. Кто-то попадает между жерновов. Жалко, конечно, если попадет зерно: из него колос мог бы вырасти. Но, если уж случится, стань полезным хоть таким путем.
- Не-ет! Не хочу быть зерном, из которого они муку для себя производят. Лучше - железкой. Когда железка среди зерен попадается, мельница может сломаться, и уж во всяком случае, стачиваются жернова. Потом в них остаются выбоины, и, кто знает, может быть, следующее зерно, попав вот в такую выбоину, останется целым - не мукой, не железкой, а зерном, самим собой. Так что мой долг - железкой быть, пока мельница работает, - не соглашался Я.
- Разве твой сын не прав? - горячо спрашивала женщина, оставаясь с У наедине.
- Видишь, - объяснил У, - каждый человек слаб и не много может. Я тюрьмы, одиночки боюсь, другие боли боятся, у каждого свои слабые места. А те, кто у власти, наши слабые места знают, на том и стоят. Вот даже Я, на что здоровый мужик и не дурак, между прочим, и вообще дока в своем деле: все умеет, все знает, а чего не знает, до того чутьем доходит. Но, помнишь, я сказал, когда он пришел сюда, что самое страшное - если у него все получается. Думаешь, шутка? Нет, истина. Он дважды к разбойникам попадал и за короткое время так этих бандитов перевоспитал, что они под его началом не просто резали и грабили, но резали и грабили идейно. То есть одних грабили, а другим раздавали, одних резали, а другим дорогу в лучшую жизнь открывали - по его разумению. Дважды он уезды захватывал и власть свою устанавливал, а чем кончилось? Он умеет бунтовать против власти, но сам быть властью не умеет. Властвовать - значит, притеснять. Не убивать подряд, не награждать огульно, а притеснять, чтобы тесно было человеку со всех сторон, кроме одной. И чтобы двигаться человек мог только в одном направлении, в заданном. А у сыночка моего ни желания, ни терпения не хватает для подобной работы. Для такого дела другие люди нужны. Организация - это ограниченные права и обязанности: кому часть обязанностей достанется, тому и права, это ж взаимосвязано. А на долю каждого отдельного человека выпадает маленькая обязанность и маленькое право эту обязанность выполнять. Сын мой Я так жить не хочет и не умеет. Он своей обязанностью считает делать так, чтобы не было никаких притеснений, а своим правом - добиваться этого любыми средствами. Кольцо, в общем. Потому, когда побьют его, это не беда, а когда не побьют да сам он разваливает все от неумения - тогда хуже ему.
Про дракона (III)
Драконы не умирают. Не верьте слухам. Слухи, правда, точнее официальных сообщений, но это еще не повод, чтобы верить им. Тут вроде детской загадки, кто лучше - царь или король, и детского же ответа: оба хуже. Так вот, слухи тоже врут. Драконы не умирают. Они уползают в пещеры и сидят там, нахохлившись или висят вниз головой, уцепившись за что-нибудь морщинистыми лапами, как летучие мыши. В консервирующих условиях пещер они могут проспать долго: холодные на ощупь, мертвые с виду. Всегда готовые к употреблению.
Спящие драконы кажутся привлекательными и уж во всяком случае не страшными. Но попытайтесь, интереса ради, расспросить людей, своей кожей помнящих холод тени драконова крыла. Обычные люди, иногда даже разговорчивые, они - все! - на прямые вопросы о драконе отвечают уклончиво и невнятно. Почему? Потому что велик их ужас перед драконом и, несмотря ни на что, не верят эти люди в драконову смерть. Ни за что не верят. Знают: вылетит - и тогда?
Не надо дразнить драконов, пусть они спят. Конечно, каждого дракона в конце концов кто-нибудь победит, но будет ли лично вам даровано счастье победы или хотя бы счастье дожить до победы? Кто может быть в этом уверен?
Иногда, наскучив разговорами, Я исчезал ненадолго: носился по лесу для разрядки, ходил на дорогу.
Раз притащил из очередной вылазки замухрышистого человечка. Накормил, долго и серьезно с ним разговаривал, а потом отвел к морю, подальше от глаз, свернул человеку шею и отправил к осьминогам "делиться опытом", как объяснил.
- О, люди! - сказал на это Пастырь. - Учу их, учу - и и все без толку. Хоть бы отзвук какой был! Многие лета прихожу я к ним и занимаюсь как с детьми малыми, и они каждый раз сопротивляются, ругаются, казнят. Но в конце концов вижу - уверовали. Тогда я оставлю их и отправляюсь в другие края нести истину, и там та же картина. Опять предстоят мне долгие труды, пока убеждаюсь, что и эти уверовали. Но грустно мое возвращение, потому что заранее знаю я: все, чему учил, уже забыто, все извращено. Одни и те же заповеди повторяю я, но каждый раз из учения выхватывают какие-то мелочи, и видно, что в них тоже запутались, и что-то еще попридумывали в благих, наверное, целях, хоть от того и не легче. Сколько раз я пытался говорить: не то делаете! Побивают меня же камнями и жгут - во имя мое. "Учитель, - утверждают, - нас так не учил". - "А ты, - спрашиваю, слышал? Мог ли учитель благословлять на убийства, если проповедовал любовь? Подумай", - прошу. Но не хотят думать. Хватать - пожалуйста. Казнить - сколько угодно. Сильных слушаться - хоть сейчас, хоть завтра, хоть вчера. Подслушивать, наушничать, клеветать, молиться - только не думать.
- Несть спасения во многоглаголании, не правда ли, святой отец? - не удержался Я.
- Цитат надергать - дело не хитрое, - парировал Пастырь.
- А оправдать с их помощью можно все, что угодно, - не сдавался Я. Слова ничего не значат. Бить надо, убивать - в пример остальным, чтобы учились различать "плохо" от "хорошо".
- Убивать никого нельзя, - вразумлял Пастырь. - Убил ты, и что стало? У каждого была своя правда, свое видение мира. Остался ты один - и обе правды, обе точки зрения. Убедить мертвого ты никогда не сможешь, значит, спорить тебе теперь придется с самим собой. А если переубедить того человека, который готов свое мнение насмерть отстаивать, - цены ему не будет.
- Упрощаешь, Не двое врагов на свете. Всех не переубедишь.
- Так всех и не перережешь!
В порядке тренировки Я дрался с отцом. Пытался подраться и с Пастырем, но тот оказался ему не по зубам. Развеселившись, Пастырь под настроение показал Я, что многое знает и умеет в этой, чуждой для него области. Он не бил, но мог уйти от любого удара, освободиться от любого захвата. "Смотри!" - показывал Пастырь: взмах руки, движение в сторону - и нет его, пропал человек. А противник стоит, озирается и мало-помалу проникается страхом. Стук камешка с одной стороны, покашливание с другой, кто-то рядом, но не видно где, и только когда наскучит - появится. Стоит, помалкивает, блестит глазами.
Я расчувствовался и предложил как-то:
- А давайте втроем, построимся свиньей - и пойдем.
Пастырь и У переглянулись.
- Он еще мальчик, твой сын, - сказал Пастырь. - Давай покажем ему мир.
- Но разве я вправе? - спросил У.
- Он твой сын, - подчеркнул Пастырь. Добавил: - Я и сам давно не был на вершине.
6
- Когда?
- Завтра. В таком деле ни откладывать, ни спешить нельзя.
- Идем?
- Пошли.
Пошли.
Сначала лес. Высокий лес. Столбы света в прорехах крон. Потом лес стал мельчать и - как следствие - густеть. Идти среди высоких деревьев было легко, среди коротких - труднее. Они растут густо, веток много, и ветки эти стелются у самой земли: не перестудишь, не поднырнешь.
За стланикам - полоса пожара. Невозможно определить, какие деревья росли здесь раньше: сейчас они все одинаковые - сгоревшие. Торчат из земли обугленные остовы да густо стоит высокая трава. По пояс. Схлестнулись упавшие стволы, и, кажется, что по ним можно идти. Но ступишь проваливаешься: оказывается, шел по фальшивой поверхности. Метр пустоты под стволами, внизу - камни. Очень много камней. Выбираешься на следующий ствол, шагаешь. Снова летишь, ухаешь вниз, зацепиться не за что. Цепляться можно за живое, сгоревшее - не удержит. Трудно идти по горелому лесу, по бывшему лесу.
Но дальше луга. И солнце свободно. И видно далеко вокруг. Ты видишь, но и тебя видно. Впрочем, смотреть некому: немногие идут в горы.
Выше - скалы, и снег на скалах. Здесь холодно и трудно дышать. Правда, воздух чист на высоте, но много ли найдется любителей чистого воздуха, если им трудно дышать? Снег. Мягкий. Жесткий. Снег смерзшийся, голубоватый. Лед. Рубишь ступеньки, ввинчиваешь в ботинки шипы. Если холод тебе не страшен, иди босиком, как ходит житель вершин снежный человек йети, - босиком всего надежнее. Только ноги должны быть привычными к такой ходьбе, иначе наследишь кровью на белых простынях гор.
И вот - вершина, и там уже нет земли, закончилась вся внизу. Выше лишь космос. Долго ля, коротко ли, а пришли. Никуда вершина от них не делась, каменная она и, хоть вознесена высоко, начинается снизу.
Они сели там, на вершине, свесив ноги в пропасть. Вокруг были лишь несерьезный жидковатый воздух и пугающая своей чернотой пустота.
- Это - вершина? - с сомнением и разочарованием спросил Я.
- Да, - кивнул Пастырь, - это вершина.
- И выше нет ничего?
- Для людей нет. Для живых, смертных людей выше только планеты и звезды - если ты об этом.
- Камень, - огляделся вокруг Я. - Камень, снег и пустота. Небогат ассортимент.
- Ты вниз посмотри, - прервал его У.
Внизу, у подножия мироздания, по извилистой замкнутой дороге двигалась колонна. Между авангардом и арьергардом ее оставался разрыв, временами он увеличивался, временами уменьшался. Иногда вообще исчезал, и голова колонны налетала на собственный хвост. Впрочем, налетала - не точное определение, это только говорится так. Колонна двигалась медленно, будто бы на ощупь, словно ведомая слепцом. Но скорость первых рядов иногда совсем угасала, а сзади напирали, и тогда голова колонны, не в силах остановиться, врезалась в покорно движущихся в хвосте людей, подминала под себя отставших. Люди шли по людям. И сердились: медленно двигаются, пусть уступят дорогу. И жаловались: напирают! Им ли обижаться, что медленно идем, раз сами они идут сзади нас. Мы-то как раз впереди, достигли уже счастливых долин, где вдоволь света, тепла и простора! А авангард, их авангард топтал их тем временем, не узнавая. Падали уставшие, по ним проходили сильные. Те, что вырывались вперед, упирались в сомкнутые спины первых рядов, и - кто смирялся, а кто шагал по телам. По трупам.
5
Снова гость пришел к порогу У, нежданный, незваный. Желанный. Далекий и старый друг. Он присел на пороге и в ожидании хозяина смотрел на сосны и за сосны, туда, где внизу пряталась долина, туда, где заходило солнце.
- Красиво тут у тебя солнце заходит, - сказал он отшельнику, когда тот вышел на поляну перед пещерой. Просто сказал, без неловких радостей встречи.
- Красиво, - согласился У. - Иногда смотришь-смотришь и хочется все это нарисовать. Только вот цвет не передашь: сосны розовые. Где ж это видано и кто ж в это поверит - розовые сосны?
- Да, - протянул гость завистливо. - Сидеть бы тут и с места не сходить. А зимой, наверное, еще лучше.
- Да, - опять согласился У. - И воздух не то что по твоим пустыням и болотам. Слышь, Пастырь, давай поменяемся! Ты мне свой посох и суму. Я тебе пещеру. Объяснишь наскоро, чем ты там толпу в обалдение приводишь, и буду учить. Как там в заветах: забирая с собой из того, что дадут, только еду, чтоб добраться до другого жилища, да сандалии, да одежду, когда обветшает прежняя, а второй одежды не брать и в одном дому две ночи не останавливаться, но идти и учить, доколе ноги ходят и уста глаголят... Верно ли? А то память на старости лет - сам знаешь.
- Что-то ты невеселый, - сказал Пастырь. - Может, душу хочешь открыть?
- А ты в своем амплуа, - откликнулся У. - Здравствуй, отче! - и поклонился, коснулся рукой земли у ног прибывшего, широким жестом приложил руку к сердцу и ко лбу. Все это выглядело шуткой, да шуткой, наверное, и было. Почти.
- Да и ты не меняешься, - безнадежно махнул рукой гость. - Кто это там у тебя?
- Баба, - не вдумываясь, ответил У. - Женщина, - поправился.
- С чего это вдруг? - удивился Пастырь.
- А, странница, - объяснил У. - Как это? "Примите же странника яко отца утерянного и вновь обретенного в дом ваш, и служите ему доколе будет он жить в доме вашем, как служили бы отцу вашему". Правильно?
- Чепуха, - вынес вердикт гость. - И вое-то ты врешь, и никак не остепенишься. Ну, веди, угощай! Идти вашими дорогами, легко ли?
- Угу, - подтвердил отшельник. - Пойдем, угостимся, чем бог послал, а заодно и проверим, любит ли он тебя, помнит ли и послал ли в предвидении твоего прихода чего сверх обычного. Или запамятовал.
- Здравствуйте, - церемонно представился гость женщине. - Я вашего друга старый знакомый.
Женщина посмотрела на вошедшего расширяющимися глазами и кинулась из пещеры вон.
- Что это она? - не понял У.
- Бабы лучше знают чего и когда, - ответил гость. - А зачем - ты их лучше не спрашивай, ничего путного не добьешься, потому как не думают они, а чутьем чуют.
Женщина скоро пришла: принесла лохань чистую и кувшин, принялась ноги мыть гостю. Тот сидел, подобрав длинную хламиду, а У не вмешивался, хотя недоумевал. Особого почтения на первый взгляд Пастырь не должен был вызывать. Был он сравнительно молод, тридцати с небольшим на вид, волосы носил длинные и не заплетал, не убирал, шапки не надевал вовсе. Глаза у него, правда, большие были и ясные, да что в них, в глазах-то? Навидался У за долгую жизнь больших и чистых глаз, и сами по себе они ничего еще не значили.
Странник, проповедник нищий и усталый, - а она омыла гостю ноги, вытерла их чистой своей кофтой, потому что не имелось в пещере лишних тряпок, да и нужных тоже. Потом на стол накрыла и служила гостю и отшельнику, пока не утолили первый голод и не продолжили беседы. А тогда села, и глядела, и слушала не слыша, не вникая.
- Ну, как тут у вас? - поинтересовался Пастырь.
- Суета, - не одобрил У. - Как с ума посходили опять: по дороге солдаты туда-сюда мечутся. Видел, наверное?
- Встречал, - признал гость. - До тебя не доходя, замели меня. Я, правда, сам к ним привязался. Веришь ли, три дня учил, пока на путь направил. Да не наставил - направил лишь. А не хотелось мне на них время убивать: к тебе шел.
- Отпустили? - спросил У.
- Куда денутся, - подтвердил тот. - Хотел было пострадать, да привычка у здешних солдат головы рубить. Ну, распните меня, ну, расстреляйте, сожгите, в конце концов, но рубить? Голову оттяпают, а потом приставят ли, да как приставят, да ту ли? Гадательно. - Оба посмеялись.
- Пришлось перевоспитывать, - продолжал Пастырь. - Поговорил с ними. Видимо, беспорядки здесь какие-то, а во главе всего некий Я. Не знаю уж, на кого он работает, соседи ли его оплачивают или ваш правитель левой рукой, о которой правая не ведает.
- Нет, - поморщился У, - это сын мой. Ни на кого он не работает. Просто дурак.
- Дурак? Это плохо, - погрустнел Пастырь. - Добра он не делает. Провокацией это называется, знаешь?
- Знаю, - нехотя признался У, - от него и слышал. Он как раз на провокацию уповает, на умножение зла. Он - их режет, они народ давят, народ в конце концов возмутится и свергнет. Говорил я ему: когда-то еще свергнут, а кровь сейчас льют - чем дальше тем больше - из-за него, дурака, не в последнюю очередь.
- Да и свергнут, - задумчиво сказал гость, - тоже радости мало. Свято место пусто не бывает, а уж крови при этом... Все прежнее просто не в счет.
- Знаю, - кивнул У, - тут уж счет другой начнется.
- Сын у тебя, однако, - подумал вслух Пастырь. - Впрочем, если встретимся, поговорю я с ним. Приходилось мне с подобными сталкиваться. Нужные они правителям люди, даже если сами правители этого недопонимают. Меня раз с таким вот вместе казнить собирались, так меня казнили, а его выпустили: мятежника, убийцу. Интересный был тип, вот только времени поговорить с ним по-настоящему не было.
- Обидно?
- Нет. Я, кстати, слышал, что он уехал в метрополию и вел вполне добропорядочное существование. Может, своим умом дошел... Теперь уже не узнаешь, краток век человеческий. А с сыном твоим поговорю. И вообще, мне здесь многое любопытно показалось. Ты мне общую картину здешних событий дать можешь?
- Не могу, - сказал У, - я давно уже ни с кем не общаюсь. Неинтересно мне как-то. Нового не жду, а о чем спрашивать?
- Это ты зря. Пожалуй, нового и не много, но кое-какие нюансы всегда появляются. Веяния неожиданные. А у нее ты спрашивал, а? - Пастырь кивнул на женщину. - Она ведь недавно у тебя? И не от хорошей жизни сюда пришла.
- Мы разговаривали, - ответил У. - Но так, смутно. Общей картины женщина все равно дать не может, а детали мне ни к чему. Зачем человеку в душу лезть? И без меня любителей спрашивать и специалистов развелось хоть отбавляй.
- Ты не прав, - мягко настоял гость. - Спрашивать человека надо, чтобы беду расшевелить, чтобы прорвалась она и вытекла, не лежала камнем на сердце. Обидели? - обернулся он к женщине.
Женщина молча кивнула.
- Мужа убили? - Она опять кивнула.
- За что?
- Не знаю.
- А дети?
- Не дал господь.
- Молодая ты еще, - сказал Пастырь. - Детей тебе нужно. Дело женщины дети, и не надо думать о мертвых. Потому что воспоминание о беде и ожидание беды всегда страшнее, чем сама беда, а мужу твоему ничто уже не грозит, ничего с ним худого больше случиться не может. И тебе нужно идти самой с того места, где остановился он, и путь твой, женщина, один - дети. Сказал я уже об этом и вновь повторю, чтоб крепче запомнилось. Жить надо, жизнь коротка и путь короток, а печалиться о прошлом - остановиться в пути. Не дело это для того, кто должен идти дальше. Поняла меня?
Помолчали. Опечалились. Женщина ушла вглубь.
- Давай спать ложиться, - предложил гость. - Устал я сегодня, прошел много.
С Я Пастырю довелось встретиться вскоре; хрупким оказалось его христианское воинство, и вновь вернулся он к отцу отдохнуть от поражений.
Верую
Еси Бог. Как у каждого бога, у него много имен. Есть известные, есть тайные. По мере увязания в прогрессе тайных имен люди узнавали все больше. И узнают. И становятся сильнее. Не так давно явилось миру еще одно имя божье - Случай.
Как всегда при узнавании, люди пораскинули мозгами и успокоились ка том несколько более, чем до. Подходит, - решили люди об имени бога. Соответствует. Но Случай не самое заветное из имен. Доказательства? Пожалуйста. К вам приходят и вам говорят, что вы - допустим - племянник нехорошего во всех отношениях царя Николашки. И за это вас немедленно должно расстрелять. "Случай!" - думаете вы, соглашаясь. И не протестуете, не противитесь - куда уж тут денешься! Идете себе и расстреливаетесь. А не случай тому виной, нет, не случай. Случай - это так, частность. Главное ситуация. Посмотрите на календарь. Ну да, племянник, но ведь некоторое время назад обстоятельство это не пули бы вызвало, а лишь почтительность, готовность услужить. А через некоторое время, чуть позже, - не пули и не готовность, а пожатие плечами явилось бы результатом обнародования этого факта из вашей биографии. Или возьмем не время, а расстояние: сместить бы вас в тот самый, опасный момент на пару тысяч километров в избранную сторону - и опять же нечто другое, а не расстрел, вызовет известие. Ситуация - бог, перед которым бессилен даже тот, кто прочих богов презрел. Ибо сказано: "экспорт революции невозможен, поскольку сама революция невозможна без революционной ситуации".
Воспоем же в унисон: несть бога, кроме, ныне и присно и во веки веков. Амен!
- Останься!
- Зачем?
- Останься сегодня со мной, не уходи. Они все спят, и Пастырь, и сын. Останься!
- Ладно.
- Садясь сюда, поближе ко мне.
- Зачем? Но пусть, да, ладно, я села. И все же?
- Ты не понимаешь?
- Понимаю, наверное. Слава богу, не маленькая. Только тебе же это не нужно.
- Нужно.
- Ты уверен? Сынок твой мне о тебе порассказывал как-то, и, знаешь, я не совсем уверена...
- А это и проверить можно, - усмехнулся У.
- Изволите говорить пошлости?
- Что ж я, ненормальный, по-твоему? Слишком иного вы все обо мне знаете, больше меня, выходит, знаете, что нужно мне, чего - нет.
- Ты обиделся?
- Я позвал тебя. К чему столько слов. Разве ты не ждала, что я когда-нибудь позову?
- Не сейчас, раньше - ждала. Когда мы одни были. Но что же, мы здесь жить будем?
- А чем тебе плохо здесь?
- Пещера твоя - не дом, а так, природа, романтика. А мне дом нужен.
- Дом? У кого сейчас есть дом? У тебя был, а где он, я много ли было радости? Сама к людям не идешь, а со мной - пошла бы?
- С тобой - пойду.
- И что? Огород заведем, стены поставим, сеять что-нибудь будем?
- Ты этого, (Наверное, не умеешь?
- Да не в этом дело, умел когда-то, научусь, если надо будет.
- Правда? Ну так пойдем!
- А тут - не согласна? Разве дом и огород сделают тебя счастливой? Ты ведь живая, теплая, тебе детей нужно рожать, он прав, Пастырь.
- Подожди, я еще хочу сказать тебе. Мне кажется, ты все-таки не сможешь жить с людьми, потому что твое место здесь, а я для тебя просто прихоть.
- Опять за меня решаешь!
- Ты бы сам решал - и не нужно было б брать твое на себя. Я понять хочу. Что ты можешь? Думать? Но этим не проживешь и детей не накормишь. Чем ты занимался в жизни, в той жизни, с людьми? Пахал?
- Нет, не пахал. Пастухом был когда-то, рыбу ловил и прочее.
- Что - прочее?
- Убивал. Людей, я убивал. Это ведь тоже профессия, хлеб дает не хуже другой.
- А если вернешься к людям, опять убивать будешь?
- Нет. И оставим богу богово, а кесарю кесарево. Что тебе сейчас прошлое или будущее? Зачем? В жизни человеческой легких путей не бывает. В конце легкого пути тупик или ловушка, можешь мзде поверить. Время, оно не с косой, просто косое, я перед ним босой. Можно приблизиться к раю, можно, но только не сразу. Ты понимаешь?
- Я понимаю. Я - понимаю...
Близилась полночь, когда корабль ткнулся упругим бортом в шаткое дерево пристани Рая.
Трепетно.
Если хотят уничтожить память о герое, его портрет печатают на деньгах. Если хотят забыть - рассказывают.
- Мой муж был каллиграфом. Я мало разбираюсь в его работе, но все же думаю, он был приличным каллиграфом, может быть, даже очень хорошим. Во всяком случае, его работу ценили. И зарабатывал он, как я теперь понимаю, много: у нас в доме все было, я даже не знала, чего хотеть. Работал он, правда, серьезно. Сидит с этими листами голодный, чаю только с утра попьет, насвистывает и работает. С утра он никого видеть не мог и не хотел. А вечером мы гостей принимали или сами в гости ходили. Муж любил работы свои показывать. Хвастался. Приятели посмотрят, похвалят, обсуждать начнут: это, мол, хорошо, а так лучше. Он послушает и начинает им потихоньку объяснять, что к чему, так, знаешь, будто они сами все понимают, только слегка подзабыли. И через некоторое время, смотришь, все с ним согласны, а он сидит, доволен, аж светится весь. Злилась я на него тогда, но слушать любила, он о своей работе хорошо рассказывал.
В его области, с его специальностью вверх вылезти трудно, конкуренция жестокая. Он вылез, чего уж это ему стоило. Всего добился: признания, денег, дом построил. Оформлял свой дом по чертежам, с архитекторами и художниками, за каждый эскиз платил. Дружба дружбой, а творчество дело платное, так он считал. Дом он любил не меньше, чем меня, наверное, ну сразу все у него и отняли. И погнали. Куда? Зачем? Страшно. Он растерялся. В двадцать еще можно начинать сначала, но ему сорок стукнуло. Он говорил все: "Сменился правитель, но какое это имеет отношение к каллиграфии?". Он тогда еще думал, что просто нужно писать как-то по-другому, по-новому. Что просто они с новой властью понять друг друга не могут, чтоб договориться. Но никому его работа не была нужна. Нас переселили в деревню, и теперь вокруг были люди, для которых он, мастер, оказался хуже и бесполезней самого последнего инвалида и бездельника, неумехи. Он пытался научиться физическому труду, копал землю, еще что-то делал, но с его здоровьем только и было копать... Из-за меня очень совестился: что жену обеспечить не может. А я богу молилась. Сначала лучшей доли просила, а потом - геенны огненной, чтобы сгорело все кругом до серого пепла. И сбылось! Чего б доброго. Пришли в деревню солдаты, согнали всех жителей в пустой амбар и сожгли. Я просила мужа: не ходи! Не послушал. Не хотел выделяться лишний раз.
Знаешь, не страх меня погнал тогда прочь - ненависть. Я вместе с людьми этими даже умирать не хотела. Я понимаю, это гордыня - ненависть, но нет покоя в душе моей. Ненавижу я!
- Полно, полно, маленькая. Хуже не будет. За ненавистью и любовью бывает только боль и покой. Короткая боль и долгий покой. Понимаешь?
Урок философии
"Женщина - это вещь в себе и для себя. Но если снять с нее трусики, то это уже вещь в себе, но для тебя.
- А если на ней не было трусиков?
- Тогда все сложнее".
Время остановилось, временно, конечно.
Я шумно дискутировал с Пастырем. Порой в их разговоры включался У.
- На руку реакции работаешь, - вразумлял Пастырь Я. - Воду льешь на ихнюю мельницу, объективно способствуешь.
- Ага, - кривился Я, - лучше сидеть, сложив руки-ноги и - "ом мане падмехум"?
- Да уж на худой конец!
- Да? Рядом бьют и притесняют, а я буду глаза подкатывать и не обращать внимания? Или щеку подставлять, как отец?
- Ну и что, всегда кому-нибудь приходится хуже, чем другим. В любом объединении человеческом. Без этого общество существовать не может. Кто-то попадает между жерновов. Жалко, конечно, если попадет зерно: из него колос мог бы вырасти. Но, если уж случится, стань полезным хоть таким путем.
- Не-ет! Не хочу быть зерном, из которого они муку для себя производят. Лучше - железкой. Когда железка среди зерен попадается, мельница может сломаться, и уж во всяком случае, стачиваются жернова. Потом в них остаются выбоины, и, кто знает, может быть, следующее зерно, попав вот в такую выбоину, останется целым - не мукой, не железкой, а зерном, самим собой. Так что мой долг - железкой быть, пока мельница работает, - не соглашался Я.
- Разве твой сын не прав? - горячо спрашивала женщина, оставаясь с У наедине.
- Видишь, - объяснил У, - каждый человек слаб и не много может. Я тюрьмы, одиночки боюсь, другие боли боятся, у каждого свои слабые места. А те, кто у власти, наши слабые места знают, на том и стоят. Вот даже Я, на что здоровый мужик и не дурак, между прочим, и вообще дока в своем деле: все умеет, все знает, а чего не знает, до того чутьем доходит. Но, помнишь, я сказал, когда он пришел сюда, что самое страшное - если у него все получается. Думаешь, шутка? Нет, истина. Он дважды к разбойникам попадал и за короткое время так этих бандитов перевоспитал, что они под его началом не просто резали и грабили, но резали и грабили идейно. То есть одних грабили, а другим раздавали, одних резали, а другим дорогу в лучшую жизнь открывали - по его разумению. Дважды он уезды захватывал и власть свою устанавливал, а чем кончилось? Он умеет бунтовать против власти, но сам быть властью не умеет. Властвовать - значит, притеснять. Не убивать подряд, не награждать огульно, а притеснять, чтобы тесно было человеку со всех сторон, кроме одной. И чтобы двигаться человек мог только в одном направлении, в заданном. А у сыночка моего ни желания, ни терпения не хватает для подобной работы. Для такого дела другие люди нужны. Организация - это ограниченные права и обязанности: кому часть обязанностей достанется, тому и права, это ж взаимосвязано. А на долю каждого отдельного человека выпадает маленькая обязанность и маленькое право эту обязанность выполнять. Сын мой Я так жить не хочет и не умеет. Он своей обязанностью считает делать так, чтобы не было никаких притеснений, а своим правом - добиваться этого любыми средствами. Кольцо, в общем. Потому, когда побьют его, это не беда, а когда не побьют да сам он разваливает все от неумения - тогда хуже ему.
Про дракона (III)
Драконы не умирают. Не верьте слухам. Слухи, правда, точнее официальных сообщений, но это еще не повод, чтобы верить им. Тут вроде детской загадки, кто лучше - царь или король, и детского же ответа: оба хуже. Так вот, слухи тоже врут. Драконы не умирают. Они уползают в пещеры и сидят там, нахохлившись или висят вниз головой, уцепившись за что-нибудь морщинистыми лапами, как летучие мыши. В консервирующих условиях пещер они могут проспать долго: холодные на ощупь, мертвые с виду. Всегда готовые к употреблению.
Спящие драконы кажутся привлекательными и уж во всяком случае не страшными. Но попытайтесь, интереса ради, расспросить людей, своей кожей помнящих холод тени драконова крыла. Обычные люди, иногда даже разговорчивые, они - все! - на прямые вопросы о драконе отвечают уклончиво и невнятно. Почему? Потому что велик их ужас перед драконом и, несмотря ни на что, не верят эти люди в драконову смерть. Ни за что не верят. Знают: вылетит - и тогда?
Не надо дразнить драконов, пусть они спят. Конечно, каждого дракона в конце концов кто-нибудь победит, но будет ли лично вам даровано счастье победы или хотя бы счастье дожить до победы? Кто может быть в этом уверен?
Иногда, наскучив разговорами, Я исчезал ненадолго: носился по лесу для разрядки, ходил на дорогу.
Раз притащил из очередной вылазки замухрышистого человечка. Накормил, долго и серьезно с ним разговаривал, а потом отвел к морю, подальше от глаз, свернул человеку шею и отправил к осьминогам "делиться опытом", как объяснил.
- О, люди! - сказал на это Пастырь. - Учу их, учу - и и все без толку. Хоть бы отзвук какой был! Многие лета прихожу я к ним и занимаюсь как с детьми малыми, и они каждый раз сопротивляются, ругаются, казнят. Но в конце концов вижу - уверовали. Тогда я оставлю их и отправляюсь в другие края нести истину, и там та же картина. Опять предстоят мне долгие труды, пока убеждаюсь, что и эти уверовали. Но грустно мое возвращение, потому что заранее знаю я: все, чему учил, уже забыто, все извращено. Одни и те же заповеди повторяю я, но каждый раз из учения выхватывают какие-то мелочи, и видно, что в них тоже запутались, и что-то еще попридумывали в благих, наверное, целях, хоть от того и не легче. Сколько раз я пытался говорить: не то делаете! Побивают меня же камнями и жгут - во имя мое. "Учитель, - утверждают, - нас так не учил". - "А ты, - спрашиваю, слышал? Мог ли учитель благословлять на убийства, если проповедовал любовь? Подумай", - прошу. Но не хотят думать. Хватать - пожалуйста. Казнить - сколько угодно. Сильных слушаться - хоть сейчас, хоть завтра, хоть вчера. Подслушивать, наушничать, клеветать, молиться - только не думать.
- Несть спасения во многоглаголании, не правда ли, святой отец? - не удержался Я.
- Цитат надергать - дело не хитрое, - парировал Пастырь.
- А оправдать с их помощью можно все, что угодно, - не сдавался Я. Слова ничего не значат. Бить надо, убивать - в пример остальным, чтобы учились различать "плохо" от "хорошо".
- Убивать никого нельзя, - вразумлял Пастырь. - Убил ты, и что стало? У каждого была своя правда, свое видение мира. Остался ты один - и обе правды, обе точки зрения. Убедить мертвого ты никогда не сможешь, значит, спорить тебе теперь придется с самим собой. А если переубедить того человека, который готов свое мнение насмерть отстаивать, - цены ему не будет.
- Упрощаешь, Не двое врагов на свете. Всех не переубедишь.
- Так всех и не перережешь!
В порядке тренировки Я дрался с отцом. Пытался подраться и с Пастырем, но тот оказался ему не по зубам. Развеселившись, Пастырь под настроение показал Я, что многое знает и умеет в этой, чуждой для него области. Он не бил, но мог уйти от любого удара, освободиться от любого захвата. "Смотри!" - показывал Пастырь: взмах руки, движение в сторону - и нет его, пропал человек. А противник стоит, озирается и мало-помалу проникается страхом. Стук камешка с одной стороны, покашливание с другой, кто-то рядом, но не видно где, и только когда наскучит - появится. Стоит, помалкивает, блестит глазами.
Я расчувствовался и предложил как-то:
- А давайте втроем, построимся свиньей - и пойдем.
Пастырь и У переглянулись.
- Он еще мальчик, твой сын, - сказал Пастырь. - Давай покажем ему мир.
- Но разве я вправе? - спросил У.
- Он твой сын, - подчеркнул Пастырь. Добавил: - Я и сам давно не был на вершине.
6
- Когда?
- Завтра. В таком деле ни откладывать, ни спешить нельзя.
- Идем?
- Пошли.
Пошли.
Сначала лес. Высокий лес. Столбы света в прорехах крон. Потом лес стал мельчать и - как следствие - густеть. Идти среди высоких деревьев было легко, среди коротких - труднее. Они растут густо, веток много, и ветки эти стелются у самой земли: не перестудишь, не поднырнешь.
За стланикам - полоса пожара. Невозможно определить, какие деревья росли здесь раньше: сейчас они все одинаковые - сгоревшие. Торчат из земли обугленные остовы да густо стоит высокая трава. По пояс. Схлестнулись упавшие стволы, и, кажется, что по ним можно идти. Но ступишь проваливаешься: оказывается, шел по фальшивой поверхности. Метр пустоты под стволами, внизу - камни. Очень много камней. Выбираешься на следующий ствол, шагаешь. Снова летишь, ухаешь вниз, зацепиться не за что. Цепляться можно за живое, сгоревшее - не удержит. Трудно идти по горелому лесу, по бывшему лесу.
Но дальше луга. И солнце свободно. И видно далеко вокруг. Ты видишь, но и тебя видно. Впрочем, смотреть некому: немногие идут в горы.
Выше - скалы, и снег на скалах. Здесь холодно и трудно дышать. Правда, воздух чист на высоте, но много ли найдется любителей чистого воздуха, если им трудно дышать? Снег. Мягкий. Жесткий. Снег смерзшийся, голубоватый. Лед. Рубишь ступеньки, ввинчиваешь в ботинки шипы. Если холод тебе не страшен, иди босиком, как ходит житель вершин снежный человек йети, - босиком всего надежнее. Только ноги должны быть привычными к такой ходьбе, иначе наследишь кровью на белых простынях гор.
И вот - вершина, и там уже нет земли, закончилась вся внизу. Выше лишь космос. Долго ля, коротко ли, а пришли. Никуда вершина от них не делась, каменная она и, хоть вознесена высоко, начинается снизу.
Они сели там, на вершине, свесив ноги в пропасть. Вокруг были лишь несерьезный жидковатый воздух и пугающая своей чернотой пустота.
- Это - вершина? - с сомнением и разочарованием спросил Я.
- Да, - кивнул Пастырь, - это вершина.
- И выше нет ничего?
- Для людей нет. Для живых, смертных людей выше только планеты и звезды - если ты об этом.
- Камень, - огляделся вокруг Я. - Камень, снег и пустота. Небогат ассортимент.
- Ты вниз посмотри, - прервал его У.
Внизу, у подножия мироздания, по извилистой замкнутой дороге двигалась колонна. Между авангардом и арьергардом ее оставался разрыв, временами он увеличивался, временами уменьшался. Иногда вообще исчезал, и голова колонны налетала на собственный хвост. Впрочем, налетала - не точное определение, это только говорится так. Колонна двигалась медленно, будто бы на ощупь, словно ведомая слепцом. Но скорость первых рядов иногда совсем угасала, а сзади напирали, и тогда голова колонны, не в силах остановиться, врезалась в покорно движущихся в хвосте людей, подминала под себя отставших. Люди шли по людям. И сердились: медленно двигаются, пусть уступят дорогу. И жаловались: напирают! Им ли обижаться, что медленно идем, раз сами они идут сзади нас. Мы-то как раз впереди, достигли уже счастливых долин, где вдоволь света, тепла и простора! А авангард, их авангард топтал их тем временем, не узнавая. Падали уставшие, по ним проходили сильные. Те, что вырывались вперед, упирались в сомкнутые спины первых рядов, и - кто смирялся, а кто шагал по телам. По трупам.