Потом она отшатнулась и со всех ног кинулась прочь.
   Фома был осторжен и опасался новых знакомств, ходил по городу в одиночестве и прислушивался к разговорам. От напряжения и волнений ему казалось, что всюду говорят об Иисусе, и каждое случайное слово представлялось ему роковым. С тех самых пор, когда стал недобрым город, огонь в глазах Иисуса загорелся ещё ярче, ещё сильней — и дело стало совсем худо. Потому что вольно или невольно, и друзьям и врагам — стоило бояться этого огня.
   «Ну и наделал он делов…-думал он, переходя от толпы к толпе.-На осла, сегодня же вечером, и куда глаза глядят — надо его увозить… отыщу сегодня же, и…».
   Обманывая сам себя, он кружил по улицам до темноты, путая повороты и не замечая одних и тех же переулков. Мысли его медленно густели вслед за ранними сумерками, а в ногах начиналась тихая, но неуёмная дрожь и постепенно поднималась всё выше и выше. Он долго бродил, пока не заметил, что дело неладно — дома нависали над ним, вырастали из-под земли и преграждали дорогу, обступали кольцом и не давали прохода. Куда бы ни шёл Фома — его преследовали одни и те же серые стены, неровные, с выбоинами и нишами, и зажимали его с двух сторон в каменные тиски в узком маленьком проходе.
   «Ах вот оно что!-Сообразил наконец Фома, вытирая рукавом со лба страшный холодный пот.-Как же я сразу… это ловушка! Это тупик, из которого нет выхода…»
   Он прислонился к стене и устало махнул рукой.
   «У нас всех теперь выхода нет, всё бесполезно…-подумал он с удивительным и ясным спокойствием.-Это игра, и нам не уйти отсюда. Мы проиграли. Всё кончено, всему конец теперь…»
   Он закрыл глаза и долго слушал, как ровно и гулко стучит в груди упрямое маленькое сердце. А когда снова открыл их, увидел, что злые стены расступились и открыли перед ним потерянную ещё до сумерек дорогу. Дома с молчаливым одобрением смотрели на него свысока. А в чистом ночном небе одна за другой приветливо и дружелюбно подмигивали ему холодные белые звёзды.
   — Кто же Ты?-Прошептал Фома.-Что же это? Почему?… Зачем?…
   Где— то рядом, сегодня он чувствовал это, были спрятаны ответы, и стены, и звёзды, и дома знали их и молчали, и не знал их только он, Фома. От обиды и стыда он заплакал, хватая открытым ртом мягкий весенний воздух и всхлипывая судорожно и громко.
   — И никак нельзя иначе…-бормотал он жалобно, -нельзя… и не сделаешь ничего… что же это? Что сталось с нами? Как вышло так?… Смеяться теперь над нами, только смеяться, потому что мы смешны -мы сделать ничего не можем! Мы жили и верили, мы знали истину, а что теперь?…
   Спотыкаясь и держась за стены, он побрёл назад, и дорога ложилась перед ним сама собой и дома выстраивались, как надо. Город искупал перед ним вину, как мог. Город не был ни в чём виноват.
   Уставший и больной, постаревший как-то вдруг, Фома вошёл во двор и, ничего не замечая вокруг, у дверей столкнулся с Петром.
   — Эй!-Обрадовался Пётр.-А мы думали, не подался ли ты вон из города?
   — Куда уж тут…-сдавленно ответил Фома.
   — Ты это… праздник завтра, Фома! Помнишь Матвея, сборщика податей из нижнего города?
   — Ну…
   — Все идём к нему на опресноки. Пасха ведь… Будешь?
   — Что? А, буду…
   Фома добрался до лавки и упал, не чувствуя ни головы, ни тела.
   «Праздник, -грустно подумал он.-Завтра праздник… бесполезно, всё бесполезно… всё равно…».
   А за час до полуночи последним вернулся Иуда. Никто не догадался спросить его, что делал он и где был, и о чём думалось ему в эти страшные осень и зиму. Как обычно, всем было не до него, и некому было заметить странные бегающие глаза затравленного зверька, спасающего свою шкуру, руки, нервно теребящие пояс, бессмысленную застывшую улыбку, виноватую и жуткую. Потому что всем было наплевать на Иуду, потому что его опять обманули и бросили одного, и отдали призракам печального и безводного каменного юга. Потому, что свет впереди померк, и восресла старая больная печаль, и никому по-прежнему не был нужен одинокий и несчастный полуребёнок-полустарик, бездумно, по-собачьи, преданный и жалкий.
   Никто не удивился, что он заснул сразу же и захрапел тихо и мирно, наслаждаясь долгожданным спокойным сном.
   Потому что теперь Иуда не боялся ночи.
   Фома проснулся больным совершенно, и целый день в голове его стоял туман. Происходящее казалось ему неживым и незаслуживающим внимания, и меркло перед отчётливой мыслью, что что-то важное он упустил в своём прошлом. Предметы, едва попав в руки Фомы, меняли очертания и форму, и оказывались вдруг не теми, какие были нужны ему. Слова, обращённые к нему, Фома понимал иначе, упрямо мотал головой и робко улыбался, и, как не силился он, прежний мир не возвращался к нему — всё плыло мимо каким-то размытым рисунком. Лица, возникавшие перед ним, он признавал с трудом, и казалось ему, что все вокруг затеяли игру и правил её Фоме не объяснили, и, может даже, сгвоврились с его детским учителем, не зря он приметил его накануне в толпе возле Храма, и возможно, где-то здесь его родители и семья, и всё совершается с какой-то зловещей и недоброй целью… То вдруг вспоминалась ему Кана и местная синагога, и что-то важное, казалось, было оставлено там, и он порывался бежать и искать, потому что по какой-то причине это надо было сделать именно сегодня. Один за другим восточные купцы-караванщики являлись ему и давали какие-то туманные советы, смысл которых мучительно ускользал от него, а потом ни с того ни с сего виделись голубые снежные горы с вечным всезнающим солнцем. Потом Фома переносился в пустыню и снова вспоминал, вспоминал, вспоминал, зачем же он здесь, что же важное нужно вспомнить и сделать, может быть, прямо сейчас, но усилия его были тщетны, а видения растворялись одно в другом и не приносили ни облегчения, ни ответа.
   Потом плавно проплыли мимо толпы босоногих грязных паломников, запрудившие улицы, римские легионеры на площадях, предпраздничный гул, суета и окрики, и возник просторный и прохладный каменный дом, салат-латук на цветном широком блюде, в кувшине красное вино. Говорились опять слова, спорили даже, но всё было так далеко, так бесполезно…
   А когда зазеленели в ночной темноте деревья Гефсиманского сада, в полусне или в полуяви, перед ним возникло одно-единственное лицо, и заслонило, и победило вдруг кошмар этого бреда. Сердце сжалось и отпустило, и всё отлегло, затихло, и неясная больная память помирилась с Фомой.
   — Пусть всё случится… -на ухо сказал ему тихий голос, — а ты не верь… Всё не то… кто ты сам — вот что важно. Так кто же ты — можешь мне ответить, Фома? Теперь ты знаешь это?…
   Прозрение обрушилось со страшной силой, подхватило и унесло Фому за собой. И то самое утро в канской синагоге, и счастливое лето, когда он шагал по бесконечным дорогам, едва касаясь земли, и навсегда оставленная Галилея — он отчётливо и ясно увидел вдруг, чем же это было на самом деле, что скрывалось и пряталось от него в этих днях. Он навсегда и сразу простил городу его страшную осень и осколки разбитого неба в грязных лужах, хоровод серых домов и холодные белые звёзды, он простил миру всё и заранее, поднявшись так непостижимо высоко, что ничему на свете более не дано было его потревожить. Бог явился Фоме тишиной, такой благостной, такой сладкой, что тёплые слёзы выступили у него из глаз. Он остался стоять, одарённый священным покоем, отные глухой, слепой и равнодушный ко всему.
   И всё, что было после — отряд храмовой стражи, мелькнуший за деревьями, вооружённые легионеры, закованные в панцири, звон мечей и какая-то заварушка — он встретил с лёгкой улыбкой и сразу же отпустил, не веря больше ни своим глазам, ни этой ночи.
   Так и не спустившись вниз с бесконечного звёздного неба, тем более Фома не почтил своим вниманием вертлявого маленького человечка, выскочившего из-за спины римского солдата на залитую лунным светом поляну. Он бежал к ним, улыбаясь и гримасничая, и махал рукой с такой обезоруживающей и искренней радостью, словно нёс с собой долгожданную счастливую весть.
   Застыв от ужаса, никто не шевелился, и человечек, тяжело дыша от возбуждения и бега, остановился и обвёл всех торжествующим взглядом. Все были здесь, и все смотрели на него, и все видели это — подойдя к одному из них, он благоговейно поднял лицо, впиваясь глазами в его глаза, окунаясь и ища в них ту самую стену, о которую разбился однажды. В наступившей жуткой тишине он вдруг поднялся на цыпочки и с рвущим душу отчаяньем припал губами к губам того, ради которого жил столько месяцев.
   Весть разнеслась по городу в считанные часы и достигла самых окраин. Люди оставляли праздничные столы и валили на храмовую площадь, подгоняемые любопытством и выпитым вином. Целые толпы стекались по городским улицам на свет факелов и костров. Перевалило за полночь, но гул и топот не стихали. Пришедшие, не дождавшись известий, разбивались на кучки и готовились к бдению до утра, боясь упустить удобное для зрелища место. Разговоры велись тихие, вполголоса; подогретые ночной таинственностью, разрастались слухи, и вскоре было уже не разобрать истинной причины этого столпотворения у Храма Ирода Великого накануне первого пасхального дня.
   Мария бежала по городу, ещё не понимая случившегося, не чувствуя его, в него до конца не веря. Но когда один за другим стали мелькать наспех покинутые дома с остатками пасхальных трапез и горящими в окнах свечами, сердце дёрнулось больно и с высоты рухнуло вниз — что-то ужасное и непоправимое было в этом праздничном глухом одиночестве вымерших ночных улиц, какое-то несчастье смотрело на неё из этих окон. Пустоте и безлюдью, внезапно случившимся тут, словно было отказано во всякой надежде.
   Ощущение беды вызвал почему-то вид запрудившей Храм толпы, именно в ней почудился Марии зловещий смысл происходящего. Эти собравшиеся вместе люди, ждущие рассвета и новостей, вдруг показались ей корнем всех бед, творящихся на земле. Захлёбываясь в своей беспомощности, она ничего не могла теперь — между нею и тем, кто был ещё так близко от неё, выросла эта живая и безликая стена, и встала между ними, и навеки преградила путь.
   Какая дорога из её любви привела её сюда? Что же было в том, о, Господи, что она однажды, перейдя ту самую черту, отделяющую боль от разума, неожиданно так просто открыла для себя? Для чего же тогда он, сидя на земле сломал мёртвую сухую ветку и сказал ей, что его зовут Иисус? Ведь то, что случилось тогда, было важней и больше целого мира…
   Такие близкие и живые, вставали обрывки дней и слов, наступали снова ночи, а за ними — рассветы, и на глазах бесследно растворялись в страшной, неизбывной печали. Память отказывала ей и забирала с собой его улыбку, впадины на щеках и лучистую сеточку морщин.
   Закрыв рукой рот, она сдавленно закричала, мотая головой из стороны в сторону, содрогаясь всем телом от бессильного отчаяния.
   Но самое страшное запоздало и пришло потом, когда с ясностью, сразившей её, она наконец поняла, что в эту ночь из чужих окон неумолимо и жутко прямо на неё смотрело её собственное горе, у которого не было ни имени, ни срока…

Евангелие от Марии

   — Мария, -говорил кто-то, тряся её за плечо. -Ты слышишь, Мария? Что с тобой?
   Над ней склонилась одна из женщин, держа в руке кувшин с водой.
   — Уже вечер скоро… плохо ей, -услышала она. — Как принесли вчера вечером — до сих пор в себя не пришла.
   — Поспит пусть.
   — Воды бы хоть…
   — Да нет, лучше так, не трогай.
   — Может, сделать что, отвар какой…
   — Пусть лежит, кто знает, что ей теперь нужно.
   Не открывая глаз, она повернулась на бок и зарыдала, кусая руку, чтобы не раскричаться.
   — Водички выпей, -сказала ей женщина. -Ну, чего ты… это я, Марфа.
   — Говорю тебе, оставь её. Три дня теперь будет плакать…
   — Плохо ей, бедной, не ела сколько же…
   — Обходилась раньше как-то без твоих забот, и теперь обойдётся. Погляди на неё -кроме неё будто никого и нет тут больше. Бегай тут вокруг… Кто он ей — муж или кто? Можно подумать…
   — Да замолчи ты, что ли… Видишь, как убивается…
   — Не сильно-то и убивается. Померла бы уже, коли на то… Жива же, значит, не больно-то… не те это слёзы.
   — Послушай, принеси пойди лучше чего… что осталось…
   — А что осталось? Теперь прикажешь её кормить? Может, она так целый месяц тут пролежит -и нам её ещё и кормить? Куда девать её? Никто за ней не пришёл — нам теперь всё… Принесли, бросили нам на шею…
   — Не надо, -сквоь слёзы проговорила Мария. -Я воды выпью, и пойду…
   — Да куда ты пойдёшь, бедная… Ночь скоро. Не надо, милая, поплачь, потом поспи, утром уже…
   — Я… нет… мне надо. Я пойду.
   — Подожди… водичка вот. Давай, пей… подожди… успокойся сначала, потом пей… захлебнёшься ведь… вот так.
   Всё плыло у неё перед глазами, тело отказывалось слушаться, но в голове горела мысль, что она должна ещё раз непременно увидеть его, и для этого встать, и идти, и спешить, очень спешить…
   — Ты не слушай её, у нас еды много… Я принесу тебе сейчас, поешь, давай, только вставать не надо…
   — Марфа! -Крикнула со двора сестра. — Тут спрашивают её! Пришли к ней.
   — Кто?! -Вскочила Мария. -Я… я бегу, уже бегу…
   Вот — ведь это он, как ни в чём ни бывало, пришёл за ней! Ничего этого не было — она просто потеряла сознание, и теперь он сам пришёл, чтобы забрать её, и вылечить, и спасти…
   Она вырвалась из рук удерживающей её Марфы и кинулась к двери. Но упала на пороге прямо на руки вошедшему человеку.
   — Положи её лучше, -услышала она. — Давай, сюда…
   Пришедший за ней — а это был Фома, — осторожно уложил её обратно на скамью.
   — О боже! -Плакала она, не в силах принять правды. — Нет, пустите меня, пустите, я пойду, я должна идти…
   — Куда, Мария? -Спросил Фома. -Ну тихо, тихо, ну пожалуйста, не надо…
   — Ты кликни меня, если что, Фома, -сказала Марфа. -Я пойду.
   — Мне надо увидеть ещё раз… его увидеть. Пойдём туда, Фома.
   — Завтра, с утра, давай, отдохни, и я тебя отведу.
   — Сейчас! Мне надо сейчас. Что же это, Фома?…
   — Я… просил его, -вздохнул Фома. — Говорил, просил… Он никого не хотел слушать. Упрямый человек!
   — Я знаю, знаю… Ему весь мир был нужен, ему было мало нас… Всё, что было не так на свете, его ранило, он хотел исправить всё, изменить, он страдал и мучился так сильно, но сделать ничего не мог, и мы не могли помочь ему в этом! Никто не мог…
   — Всё погибло уже давно, -сказал Фома. -Так давно, что я и не помню уже, когда нам всем вместе было легко, когда он говорил с нами и улыбался, как прежде… он как будто покидал нас, как будто прогонял или отпускал, — не знаю… Только никто не ушёл.
   — Не ушёл? -Почему-то обрадовалась Мария. — Они правда, все здесь?
   — Да здесь, -с какой-то досадой сказал Фома. -Здесь они…
   — Надо же, здесь… И что вы будете делать?
   — Да кто вы, Мария, какие такие вы… Ухожу я, -вдруг сказал он. -Далеко отсюда ухожу, наверное, навсегда. Пришёл попрощаться.
   — Уходишь, Фома?…
   — Я… я только хочу понять, зачем… Зачем он сделал это? Почему вышло так?… Знаешь, там, далеко, там ведь есть люди, которые должны это знать.
   — Что ты говоришь… где-то есть такие люди? А куда ты идёшь, Фома?
   — Далеко, куда-нибудь на восток…
   — Надо же, как… Ты как будто что-то писал, Фома?.
   — Да, -потупился он.
   — А где же, где… Ты писал, что он говорил?
   — Да так, кое-что… Матвею отдал, из нижнего города, он грамоту знает… Пусть останется ему, может, когда… Слушай! -Вдруг схватился он. -А пойдём со мной!
   — Но я… Я не знаю, Фома…
   — Что тебе тут делать, Мария? Послушай… Надо только вернуться назад, в Кану, дождаться каравана, и с ним… Я много кого знаю, и меня они помнят… Ты нигде ещё не была, Мария, ты не знаешь, какие чудесные страны там, на востоке… Я столько могу тебе рассказать! Ты всё, всё увидидшь своими глазами, и Египет, и Бахарат… всё, всё о чём он говорил, ты увидишь сама… Там, на востоке, есть снежные горы, и на их вершинах живут вечные люди, которые знают всё… Я должен их найти, рассказать им, что случилось, и они скажут мне, почему, и что я должен делать… Я буду относиться к тебе, как к сестре, -спохватился он, — но никому не дам тебя в обиду. Ты не подумай… Я сам ни о чём и думать больше не могу… стоит перед глазами…
   — Стоит перед глазами…
   — Пойдём со мной, Мария!
   — Нет, Фома, -покачав головой, сказала она. — Посмотри на себя — ты уже говоришь, как он… Рано или поздно с тобой случится то же самое. Видно, такая моя судьба… Пойдём. Пойдём, Фома, отведёшь меня к нему.
   Вечером субботы в ворота дома Иосифа кто-то постучал.
   — Там говорят, срочное поручение, именем Синедриона, хозяин, -робко доложил слуга. — Какая-то женщина…
   — Ночь на дворе, суббота… Что за дело, Иосиф? -Заворчала жена. -Стол ведь у нас, гости…
   — Я сейчас.
   Иосиф недовольно поморщился и встал из-за стола.
   — Дурной привкус у этих слов, -сказал он. -Портит аппетит.
   Он последовал к воротам вслед за слугой. Женщина, которая ожидала его, казалось, едва держалась на ногах.
   — Да что это за… -начал Иосиф, но вдруг, словно узнав её, притих. -Иди, — сказал он слуге. -Скажи, я скоро буду.
   — Это… ты, Мария? Это ты? -Спросил он, приближаясь к ней. -Что ты… Как ты, Мария?
   — Я… не важно, ничего, Иосиф. Мне нужна твоя помощь.
   — Но я… Что, Мария, что?…
   — Пойдём со мной. Надо его вынести оттуда.
   — Что?! О, Господи, да что с тобой, Мария?… Как вынести? Куда…
   — Я всё покажу. Идём со мной, сама я…нет сил…
   — Конечно же, нет… о, Господи, да что же это?…
   — Надо, Иосиф… Нет, я не могу. Просто пойдём со мной. Только сейчас… надо успеть до рассвета.
   — Но я же не могу… Не могу идти так с тобой, через весь город, Мария… А как же ваши… его ученики?
   — Они ничего не должны знать. Никто не должен…
   — Но подожди… Если мы…
   Он посмотрел на неё и замолчал. Думать о ней было страшно, смотреть на неё было страшно.
   — Встретимся через час, -сказал он. — Жди меня там.
   … Когда всё было закончено, Мария легла прямо на свежую землю и закрыла глаза.
   — Да… -сказал Фома и присел неподалёку на траву.
   — Ты думаешь о том же, наверное, Фома? -Задумчиво спросил, опускаясь рядом с ним, постаревший за эту ночь Иосиф. -Что же это за Бог, которому нужна такая ложь, чтобы оправдать себя?…
   — Я думаю о ней, -сказал Фома.
   — И что же ты думаешь?
   — Что она, Иосиф, кажется, не лжёт…
   — Я видела его, -сказала она. -Видела. Он воскрес.
   Наступила тяжёлая пауза.
   — Ты несносна, Мария, -сказал Андрей. — Ни перед чем ты ни остановишься… Нет для тебя святого. Даже теперь…
   — Что ты хочешь доказать, неразумная женщина? -Едва сдерживая ярость, зашипел Пётр.-Что перво-наперво у него — ты?! Что ни здесь, ни там нет у него других дел и забот?
   — Конечно, -хмыкнул Иоанн. — Куда уж нам всем… Но о Боге, о Боге бы подумала! Иисус давно уже на небесах, с Отцом, Мария, это то, чего он хотел всегда. Что делать ему здесь, с тобой, теперь…
   — Я просто… Я просто первая пришла. Я пришла первой, и его увидела, когда он ещё… Да почему, почему вы не верите мне?!!
   — Может, просто потому, что ты лжёшь? Не знаю, что на уме у тебя, но думаешь ты, как и всегда, только о себе. Всё закончилось, Мария. Всё. Хватит. Никто не станет тебя больше терпеть. Ему ты нравилась чем-то -волосы, может, глаза… Но больше здесь нет никого, кто станет тебя слушать.
   — Андрей! Я не знала… Вы притворялись!… Я не знала, что вы так ненавидите меня!…
   — Да за что же, вот за что же тебя любить? Вечно у тебя полно всяких выдумок. Сегодня ты скажешь, что Иисус воскрес, завтра -что он торгует чем-то на базаре… Довольно этих глупостей.
   — Иди, ищи себе теперь другого учителя, -сказал Иоанн. -А нам оставь хотя бы память…
   — Пойдём отсюда, Мария, -отделяясь от стены, сказал Фома. -Тебе незачем слушать их. Идём. Больше нам здесь нечего делать.
   — Вот и дееписатель проснулся! Птичка наша недолго останется одна… Поглядите на него -только проклюнулся, а туда же! Хоть что-то, а от учителя урвать себе, хоть вот её…
   — Да как же вы… Что же это, Фома?!…
   — Пойдём, Мария, просто пойдём, -взял Фома её за локоть. -Не надо больше…
   — Я вам вот что скажу, хоть вы и не хотите слушать, жалкие, глупые люди! -Вырвалась Мария. — Вы не знаете ничего, вы ничего, совсем… не знаете! — Из последних сил она пыталась придать словам твёрдость, но голос её дрожал. — Вы… вы не знаете, что он мне говорил, что он вообще говорил, вы не знаете его!… Это вы всегда думали о своём, каждый, а его не знали!… А он… он насквозь видел вас, он знал вам цену, он мне говорил…
   Она перевела дух и тихо закончила:
   — И вы ещё не знаете меня. Ничего вы не знаете… Я знаю вас -а вы не знаете меня.
   Они шли под тёмным, тяжёлым, сползающим на Иерусалим небом в молчании. Всё покорно тонуло во мраке, и только Храм сиял, выхваченный из тьмы неведомо как лившимся на него сверху белым светом. Виляющими узкими улицами они вышли в верхний город и, обойдя Храм, оказались у Золотых Ворот, где старые Давидовы стены сходились со стенами Агриппы. Напротив у подножья Елеонской горы виднелся тревожно шумевший Гефсиманский сад, над которым нависла свинцовая туча, готовя грозу. Тут Фома замедлил шаг и, подойдя уже к воротам, вдруг остановился.
   — Мария… -как-то странно сказал он на самом выходе из города. — А где ты была… тогда вечером, ночью… и на следующий день, когда… — он кивнул головой на Гефсиманский сад.
   — Фома… -прошептала Мария. — Выйдем из города… скорей, прошу, уйдём прочь из Иерусалима… пожалуйста, пойдём…
   Она взяла его за рукав, но Фома убрал её руку и не сдвинулся не на шаг.
   — Нет, я только хотел сказать, что он тебя ждал… до последней минуты оглядывался, искал… за столом с нами сидел сам не свой… таким я его никогда не видел. Не моё это, конечно, дело… но всё-таки… можешь сказать?
   — Нет! -Мертвея, отрезала она. — Не могу… не твоё дело, Фома! Не твоё…
   — А… -протянул Фома, и лицо его стало непроницаемым, как небо Иерусалима. — Так я тебя видел, на рынке… тогда, днём… ты как будто разговаривала с кем-то?
   — Да выйдем же отсюда… ну пошли, слышишь?!
   — Постой. Я хочу знать.
   — Ты хочешь знать?… Ну и стой тут! Оставайся! Я пойду одна.
   Она метнулась к выходу из города, но Фома ловко опередил её и стал в воротах.
   — Говорю -постой, — отрезал он, не пуская её. -Я ведь всегда узнаю, что хочу, Мария. Одну твою тайну я уже знаю. Впрочем… знаю и вторую.
   Она попыталась обойти его, но он не загородил ей проход, и остановил её легко, но твёрдо. В отчаянии Мария ударила его кулаком в грудь, но он устоял, схватил её руку и прижал к себе.
   — Что? -Насмешливо спросил Фома, глядя ей в глаза и крепче прижимая к своей груди её стиснутую в кулак руку. — Уйти хочешь? И далеко собралась?
   — Да что это с тобой, Фома?… Господи, я позову на помощь… я закричу!
   — И кого ты позовёшь? Кто придёт к тебе на помощь?… Мария, кто?
   Дрожа, она вырвала у Фомы свою руку, и попятилась, не зная, бежать ей назад или умереть здесь, на месте.
   — Ты ли это, Фома… Господи, кто ты?…
   Она задохнулась от позднего прозрения, и словно впервые увидела Фому. Он стоял перед ней, нерушимый, как ворота, из которых для неё не было выхода.
   — Фома… -прошептала она. — Фома… но ведь… послушай, Фома…
   — Не надо говорить ничего, не надо… Поздно. Я спрашивал тебя -ты не ответила. Просил пойти со мной — ты не захотела. Оставайся же одна — наверное, так лучше… Мария…
   — Да за что же, за что ты мучаешь меня?!… Почему, Фома, не даёшь мне покоя? О, как же, как же я виновата!…
   — Помнишь то утро в Кане? -Спросил Фома, и в его узких глазах зажёгся хитрый огонёк. — Вы все смеялись надо мной, я хотел уже уйти… почему не ушёл, знаешь? Сказать?…
   Небо дрогнуло и зарокотало.
   — Нет, не надо говорить, замолчи, замолкни навек!… -Закричала Мария, силясь перекричать небо. — Куда же ты?… Куда…
   — Я говорил тебе -я ухожу. Твои тайны умрут со мной, не бойся — отныне это мои тайны. Свидимся как-нибудь — уж это я тебе обещаю.
   — Не уходи… Фома! Фома!!!
   Она хотела бежать следом, но кисти рук внезапно похолодели, и земля пошатнулась у неё под ногами.
   — Фома!… -В последний раз страшно прокричала Мария под раскаты грома, стоя в арке Золотых ворот, чувствуя уже в руках знакомые иголочки, от которых день в её глазах превращался в полночь.
   — Нет, нет… иди, иди… уходи отсюда подальше… — бормотала она вслед Фоме, медленно опускаясь на землю у стены, — уходи… А он простит меня, я знаю, когда-нибудь простит… Ты не знаешь, Фома, что такое любовь… никто на земле не знает, никто…
   Мария закрыла глаза и не видела больше ничего.
   Душный город ждал грозы, которую предвещало небо, но вслед за Храмом засияли Царские сады. Свет струился из тьмы сквозь свинцовую пелену и застывал, как на картине, неестественно и ярко. Не выдержав его потока, небо раскололось надвое, и из расщелины на землю выпал пронзительно белый, невыносимо слепящий глаза солнечный луч. Тучи не спешили расходиться, зажимая его в тиски, но его одного было довольно, чтобы залить светом весь Иерусалим, от проклятой Генномовой долины до священной горы, где с далёких времён пустовали гробницы пророков.
   У одного из её склонов, на насыпанной неприметно сырой земле, примятой, но ещё не поросшей травой, лежали крест-накрест две ветки сорванной вербы.
   Не оглядываясь, Фома шёл из ворот, ускоряя шаг, в сторону Гефсиманского сада, навстречу деревьям, последний раз шумевшим для него в Иерусалиме.