Акутагавы уже не было в живых, а диалог продолжался. Танидзаки то и дело обращался к Акутагаве, пытаясь разрешить собственные сомнения. В сущности, оба заняты одним – человеческой природой, только разными ее сторонами. Оба отдавали себе отчет в том, что понимание человека зависит от знания его прошлого, восстанавливали связь времен. Оба черпали материал, сюжеты и образы из старинных хроник, сказаний, но один хотел понять психологию, структуру души, другой хотел продлить жизнь красоте, снять с нее оболочку времени, оживить тот мир, который породил идеал утонченности и изыска. Это не значит, что Танидзаки не интересовался психологией человека, а Акутагава – красотой, но шли они разными путями к познанию одного – на чем держится мир человеческий.
   Позицию Акутагавы можно охарактеризовать словами русского психолога начала века Вл. Вагнера: «Психология – это современный сфинкс: его надо познать, или придется умереть». Акутагава отдавал себе в этом отчет и жаждал проникнуть в душу человека, распятого между добром и злом. Для Танидзаки же главное – дать почувствовать атмосферу красоты, будь то красота пейзажа или женского лика. В человеке он ценит прежде всего способность откликаться на красоту, и его, казалось бы, мало интересует тот род переживаний, который довел Акутагаву до последнего шага. Танидзаки возлагает надежду на красоту: красивое – это естественное, природное – значит, правильное. И потому со спокойной совестью он ищет ту красоту, которая дает человеку наслаждение, более изначальное, чем нравственные добродетели. Его интересовало то, что заставляет человеческое сердце биться учащенно, содрогаться в восторженном экстазе. (Собственно, то, что занимает современный Запад, озабоченный природой либидо, и в чем японцы давно находили один из источников искусства.) Кредо Танидзаки: «Человеческий дух постоянно растет и обновляется, и так же непрерывно растет и обновляется способность человека чувствовать». «Научить различать в ощущениях едва заметные оттенки цвета и вкуса», пробудить чувственную природу человека, вернуть ему зрение, слух, ощущение красоты мира в любых его проявлениях – в этом он видел свое назначение.
   Его действительно интересовали не столько колебания души, сколько способность опьяняться красками, ароматами, звуками – нечто более внешнее, если сравнивать с тем, что заботило Акутагаву, но не менее важное для человека. Танидзаки мог впадать в крайности: «Произведения, в которых нет изощренности, когда каждая деталь выписана с особым изыском, произведения, в которых нет божественного или дьявольского мастерства, мне в последнее время стали неинтересны». Что ж, писатель сам выбирает путь, остальное решает время. И все же любовь к красоте, к гармонии, отсутствие которой он болезненно переживал, не давала ему оступиться.
   Сомнения, видимо, мучили Танидзаки: вседозволенность красоты разрушительна. Ее разрушительная сила удваивается, когда речь идет о людях, которые находятся в отношении «низшего–высшего», «слуги–господина». Понять этот тип отношений трудно, не зная его мировоззренческой основы. Разделение всего на «верх–низ» как соответствующего натуральному ряду (небу–земле) испокон веку внушалось японцам и стало органично их сознанию. Все в мире воспринималось под углом зрения «верха-низа».
   Собственно, понятие «верх – низ» соответствует закону гармонии (ва), суть которого в подвижном равновесии двух начал: высокого (небо – ян) и низкого (земля – инь); путь мира и каждого индивида осуществляется благодаря их чередованию. Однако этот закон японцы привели в соответствие с собственной традицией, согласно которой верх есть верх, низ есть низ, слуга есть слуга, господин есть господин, и это неизменно. Сколь бы ни была сильна любовь низшего к высшему, она не может устранить препятствие, если оно внутренне неустранимо. Об этом свидетельствуют повести «История Сюнкин» или пьеса «О-Куни и Гохэй», притом что в последней дается весьма жизненное разрешение конфликта «чувство–долг»
   Трудно понять психологию героев, не принимая во внимание традиционной установки сознания: благо для низшего (слуги) служить опорой высшему (господину), как земля служит опорой небу. В этом видели естественный порядок вещей, следуя которому изживаешь свою индивидуальную карму, обеспечиваешь будущее блаженство. И когда сестра О-Ю, О-Сидзу, приносит себя в жертву, это не совсем жертва. «Казалось, О-Сидзу и рождена была лишь для того, чтобы всю свою жизнь посвятить О-Ю. “Я, – говорила О-Сидзу, – беспокоюсь о счастье О-Ю, и в нынешней жизни это самое приятное”». Возможность быть опорой могла доставлять человеку больше радости, чем возможность опираться на кого-либо. Жертва О-Сидзу ей казалась благом, ибо следование долгу вознаграждается небом. Совершенно необычная для антропоцентрической модели поведения установка сознания: готовность самоустраниться, чтобы найти себя. О-Ю же, принимая жертву сестры, сама становится жертвой: «Если я заставила О-Сидзу совершить такое, какая же страшная жизнь ждет меня в будущем» – и все же идет на это.
   Не приходится сомневаться и в искренности желания Гохэя быть верным слугой и выполнить свое назначение в этой жизни. Слуга ждет момента, чтобы доказать свою преданность. Храня верность долгу перед господином, слуга чувствует себя самураем (кстати, слово «самурай» происходит от глагола «самурау» – «служить»), а это для него высшая награда. Гохэй движим желанием отомстить, сразиться с врагом и выполнить свой долг, без него он не человек, ибо не может быть человеком тот, кто не выполнил свой долг. Остальное – вторично.
   С годами Танидзаки склоняется от красоты «ики» к красоте «аварэ». И это особенно ощутимо в его, по признанию критиков, лучшем романе «Мелкий снег» (1946—1948). Героиня Юкико воплощает извечную женственность, красоту утонченную, ненавязчивую, излучает как бы тихий свет. Всю жизнь Танидзаки шел к ней, боясь прикоснуться. Идеальная женщина не та, говорил он, что поражает яркостью красок, а та, что подобна весенней луне, подернутой облаками.
   Юкико внутренне гармонична, это и делает ее красоту истинной. Она «в контакте» с миром, во всем ощущает «очарование вещей». О ней можно сказать словами Плотина: «Душа никогда не увидит красоты, если сама раньше не станет прекрасной, и каждый человек, желающий увидеть прекрасное и божественное, должен начать с того, чтобы самому сделаться прекрасным и божественным». Потому и нелегко ей найти себе спутника жизни.
   Можно долго говорить о Танидзаки, потому что долгим был его путь, был и есть. Уже в юношеские годы, в его родной семье, где умели чтить традиции, ему привили вкус к литературе. Ему не было и двадцати, когда он решил посвятить себя искусству слова, для чего и поступил в Токийский университет на филологическое отделение. С тех пор не расставался с пером, оставив миру десятки романов, повестей, рассказов, очерков. Популярность у широкого читателя (а по его собственным словам, он писал для массового читателя) вдохновляла его, и читатель признал его своим классиком. Не случайно японские литераторы выдвигали его на Нобелевскую премию наряду с Кавабатой Ясунари как писателя, признанного японским народом. В его честь утверждается литературная премия, его романы инсценируются, его популярность не ослабевает с годами.
   Танидзаки много переводят. Он поистине «мировой писатель». У нас первый его перевод (роман «Любовь глупца») появился в 1929 г. Было еще два-три перевода, и вот теперь этот сборник представит писателя более полно, хотя и это всего лишь незначительная часть его труда.
   Закончить это предисловие, наверное, уместнее словами самого Танидзаки: подлинное искусство не может остаться безвестным, оно находит себе дорогу так же естественно, как вырастают деревья и травы, распускаются цветы…
   Т. П. Григорьева

Татуировка

   Это было во времена, когда люди почитали легкомыслие за добродетель, а жизнь еще не омрачали, как в наши дни, суровые невзгоды. То был век праздности, когда досужие острословы, услужливые шуты могли жить припеваючи, заботясь лишь о безоблачном настроении богатых и знатных молодых людей да о том, чтобы улыбка не сходила с уст придворных дам и гейш. В иллюстрированных романах и на театральных подмостках популярные герои Садакуро, Дзирайя, Наруками выступали в женоподобном обличье.
   Повсюду красота сопутствовала силе, а уродство – слабости. Люди шли на все ради красоты, не останавливаясь и перед тем, чтобы покрыть свою нежную кожу несмываемым раствором. Причудливые пляшущие сочетания линий и красок испещряли тела.
   Посетители веселых кварталов Эдо[3] выбирали для своего паланкина носильщиков с затейливой татуировкой. Женщины из Есивары и Тацуми[4] охотно дарили благосклонность татуированным. Среди любителей подобных украшений встречались не только игроки, пожарники и прочая шушера, но также зажиточные горожане, а иногда и самураи. Время от времени в Рёгоку устраивались смотры, где участники, демонстрируя свои обнаженные изукрашенные тела, гордо похлопывали по татуировкам, хвалились новыми приобретениями и обсуждали достоинства рисунков.
   В те времена жил необычайно искусный молодой татуировщик по имени Сэйкити. Сравнить его можно было лишь с такими мастерами, как Тярибун из Асакусы или Яцухэй из Мацусима-мати; кожа десятков людей словно шелк ложилась под его кисть, а затем и под его иглы. Немало работ из тех, что снискали всеобщее восхищение на смотрах татуировок, принадлежало ему. Дарума Кин славился изяществом ретуши, Каракуса Гонта – яркостью киновари, Сэйкити же был знаменит непревзойденной смелостью рисунка и красотой линий.
   Прежде Сэйкити был художником Укиё-э школы Тоёкуни и Кунисады[5]. Уже после того, как он променял высокое искусство живописи на ремесло татуировщика, прежние навыки давали о себе знать в изысканности манеры и особенном чувстве гармонии. Люди, чья кожа или телосложение не привлекали его, ни за какие деньги не могли добиться услуг Сэйкити. Те же, кого он принимал, должны были полностью вверить на усмотрение мастера рисунок и цену, чтобы затем на месяц, а иногда и на два отдаться мучительной боли от его игл.
   В глубине души молодой татуировщик лелеял тайное наслаждение и тайную мечту. Наслаждение доставляли ему судороги несчастного, в которого он вонзал свои иглы, терзая распухшую, кроваво-красную плоть. Чем громче стонала жертва, тем острее становилось блаженство Сэйкити. Самые болезненные процедуры – нанесение ретуши и пропитка киноварью – доставляли ему наибольшее удовольствие.
   После того как люди выдерживали пять или шесть сотен уколов за обычный дневной сеанс, а потом еще парились в ванне, чтобы лучше проявились краски, все они, обессиленные, полумертвые, падали к ногам Сэйкити.
   Художник хладнокровно созерцал это жалкое зрелище. «Что же, я полагаю, вам и впрямь больно», – замечал он с довольной улыбкой.
   Когда малодушный кричал под пыткой или сжимал зубы и строил страшные гримасы, словно в предсмертной агонии, Сэйкити говорил ему: «Послушайте, вы ведь эдокко[6]. К тому же вы пока еще едва почувствовали уколы моих игл». И он продолжал работу все так же невозмутимо, посматривая искоса на залитое слезами лицо жертвы.
   Порой человек самолюбивый, собрав все силы, мужественно терпел боль, не позволяя себе даже нахмуриться. В таких случаях Сэйкити только посмеивался, показывая белые зубы: «Ах ты упрямец! Не хочешь сдаваться?.. Ну ладно, посмотрим. Скоро твое тело будет корчиться от боли! Я знаю – такого тебе не вытерпеть».
   Долгие годы Сэйкити жил одной мечтой – создать шедевр своего искусства на коже прекрасной женщины и вложить в него всю душу. Прежде всего для него был важен характер женщины – красивого лица и стройной фигуры здесь было мало. Он изучил всех знаменитых красавиц веселых кварталов Эдо, но ни одна не отвечала его взыскательным требованиям. Несколько лет прошло в бесплодных поисках, но запечатленный в сердце образ совершенной женщины продолжал волновать воображение Сэйкити. Надежда не покидала его.
   Однажды летним вечером, на четвертый год поисков, Сэйкити проходил мимо ресторанчика Хирасэй в Фукагаве, неподалеку от своего дома. Неожиданно перед ним предстало дивное зрелище – белоснежная обнаженная женская ножка выглядывала из-под занавесок паланкина, ожидавшего у ворот. Острому взгляду Сэйкити человеческая нога могла поведать не меньше, чем лицо. То, что он увидел, было поистине совершенством. Изящно очерченные пальчики, ногти, подобные перламутровым раковинам на побережье Эносимы; округлость пятки, напоминающей жемчужину; блестящая кожа, словно омытая в водах горного потока, – да, то была нога, достойная окунуться в кровь мужчин, ступать по их поверженным телам. Он понял, что такая нога может принадлежать единственной женщине – той, которую он искал столько лет. Сдерживая биение сердца, в надежде увидеть лицо незнакомки Сэйкити последовал за паланкином. Однако, миновав несколько улочек и переулков, он вдруг потерял паланкин из виду.
   Давняя мечта Сэйкити превратилась в жгучую страсть. Как-то раз, через год после этой встречи, поздней весной Сэйкити, выйдя поутру на бамбуковую веранду своего домика в Фукагаве, в квартале Сага, стоял, любуясь лилиями омото в горшочке и одновременно орудуя зубочисткой. Внезапно раздался скрип садовой калитки. Из-за угла внутренней ограды показалась девушка. По хаори, украшенному драконами и змеями, он заключил, что пришла посыльная от знакомой гейши.
   – Сестрица просила передать вам это кимоно и спросить, не соблаговолите ли вы нанести на него узор с обратной стороны, – сказала девушка.
   Развязав сверток цвета шафрана, она достала женское шелковое кимоно (завернутое в лист плотной бумаги с портретом актера Тодзяку Иваи) и письмо.
   В письме подтверждалась просьба. Далее знакомая сообщала, что подательница письма вскоре станет гейшей и как «младшая сестра» поступит под ее покровительство. Она надеется, что и Сэйкити, памятуя их прежнюю дружбу, не откажет девушке в протекции.
   – Мне как будто не доводилось видеть тебя раньше. Ты не заходила сюда в последнее время? – спросил Сэйкити, внимательно изучая внешность гостьи.
   На вид девушке было не более пятнадцати-шестнадцати лет, но лицо ее было отмечено необычайно зрелой красотой, словно она уже провела многие годы в веселых кварталах и погубила души десятков грешников. Она казалась волшебным порождением целых поколений прекрасных мужчин и обольстительных женщин, живших и умиравших в этой огромной столице, где сосредоточились все пороки и все богатства нации.
   Сэйкити усадил девушку на веранде и принялся разглядывать ее изящные ножки – босые, если не считать легких соломенных сандалий бинго.
   – Не случалось ли тебе уезжать в паланкине из Хирасэя в июле прошлого года? – осведомился он.
   – Возможно, – ответила девушка, улыбнувшись странному вопросу. – Тогда еще был жив мой отец, и он часто брал меня с собой в Хирасэй.
   – Вот уже пять лет я жду тебя. Да, да, лицо твое я вижу впервые, но мне запомнилась твоя нога… Послушай, я хочу тебе кое-что показать. Давай поднимемся на минутку ко мне.
   И Сэйкити, взяв за руку девушку, уже привставшую, чтобы распрощаться, увлек ее в свою мастерскую на втором этаже, откуда открывался вид на полноводную реку. Там он достал два свитка с картинами и развернул один из них перед девушкой. На картине была изображена китайская принцесса, фаворитка древнего императора Чу из династии Шан. Как бы изнемогая под тяжестью золотого венца, обрамленного кораллами и ляпис-лазурью, она томно облокотилась на балюстраду. Подол богато изукрашенного платья раскинулся по ступеням. Правой рукой она подносит к губам большой кубок с вином, глядя на приготовления к казни в дворцовом саду. Руки и ноги жертвы прикованы цепями к полому медному столбу, внутри которого будет разведен огонь. Выражение лица мужчины, покорившегося своей участи, стоящего перед принцессой со склоненной головой и закрытыми глазами, передано с потрясающим мастерством.
   Стоило девушке посмотреть немного на странную картину, как глаза ее невольно заблестели, а губы задрожали. Лицо ее приобрело поразительное сходство с лицом принцессы. В картине она нашла свое скрытое «я».
   – В этом полотне отразилась вся твоя душа, – с довольной улыбкой произнес Сэйкити, заглядывая в глаза девушки.
   – Зачем вы показываете мне такие страшные вещи? – спросила она, подняв к Сэйкити побледневшее лицо.
   – Женщина на картине – это ты. Ее кровь течет в твоих жилах.
   С такими словами он развернул второй свиток. Картина называлась «Тлен». В центре помещена женщина, прислонившаяся в стволу сакуры. Она созерцает бесчисленные трупы мужчин, распростертые у ее ног. Рядом вьется стайка птиц, распевающих победные песни. Глаза женщины светятся гордостью и радостью. Что здесь изображено – поле битвы или цветущий весенний сад? Глядя на картину, девушка почувствовала, как ей открылось то сокровенное, что таится на самом дне ее души.
   – Здесь, на картине, ты видишь свое будущее. Точно так же мужчины отныне будут жертвовать жизнью ради тебя, – сказал Сэйкити, показывая на портрет женщины, чьи черты как две капли воды походили на черты девушки.
   – Я будто вижу себя в ином перерождении. О, прошу вас, уберите скорее эту картину! – взмолилась она. Отвернувшись от свитка, как бы стремясь уйти от его притягательной силы, она простерлась на татами. Наконец она снова заговорила: – Да, я признаюсь вам, вы правы, в душе я такая же, как эта женщина. Поэтому, умоляю вас, уберите картину, я больше не могу!
   – Ну-ну, не бойся. Вглядись получше в картину. Сейчас тебе страшно, но это скоро пройдет! – И на лице Сэйкити появилась его обычная злорадная улыбка.
   Девушка не поднимала головы. Припав к полу и уткнувшись в рукав кимоно, она твердила:
   – Пожалуйста, отпустите меня! Я не хочу у вас оставаться, мне страшно!
   – Подожди немного. Я сделаю из тебя настоящую красавицу, – прошептал Сэйкити, осторожно приближаясь к ней. У него на груди под кимоно был спрятан флакон с хлороформом, полученный от голландского врача.
 
* * *
 
   Солнце сияло, отражаясь от глади реки, и вся мастерская в восемь татами казалась объятой пламенем. Лучи, скользя по воде, золотистыми волнами окатывали бумажные сёдзи и лицо девушки, погруженной в глубокий сон. Сэйкити, закрыв двери и вооружившись инструментом для татуировки, на какой-то миг замер в восхищении. Впервые он по-настоящему ощутил всю прелесть женщины. Сэйкити подумал, что мог бы вот так безмолвно просидеть десять лет, сто лет, не в силах наглядеться на это безмятежное лицо. Подобно тому как обитатели древнего Мемфиса украсили чудесную землю Египта пирамидами и сфинксами, он собирался окрасить своей любовью чистую кожу девушки.
   Но вот Сэйкити взял кисть в левую руку между безымянным пальцем, мизинцем и большим, коснулся кончиком кисти спины девушки, а правой начал наносить уколы. Душа молодого татуировщика растворялась в густой краске и словно переходила на кожу девушки. Каждая капля смешанной со спиртом киновари с Рюкю[7] становилась кровью его сердца. Страсть его обретала цвет татуировки.
   Вскоре миновал полдень, и тихий весенний день незаметно сменился сумерками. Рука Сэйкити не останавливалась ни на минуту, и сон девушки ни разу не прерывался. Посыльного от гейши, пришедшего узнать, почему задержалась девушка, Сэйкити отправил обратно, сказав, что она давно уже ушла.
   Когда луна поднялась над крышей ресторанчика Тёсю на противоположном берегу реки, заливая прибрежные постройки фантастическим сиянием, татуировка еще не была готова и наполовину; Сэйкити продолжал сосредоточенно работать при свечах.
   Нанести даже один-единственный штрих было для него нелегким делом. Каждый раз, вонзая и вынимая иглу, Сэйкити испускал глубокий вздох, как если бы укол ранил его собственное сердце. Мало-помалу следы иглы начали обретать очертания огромного паука дзёро[8], и ко времени, когда ночное небо посветлело, это странное злобное создание раскинуло все свои восемь лап по спине девушки. Когда весенняя ночь сменилась рассветом, с лодок, сновавших вверх и вниз по реке, донесся скрип уключин, рассеялась утренняя дымка над белыми парусами, заблестели под солнцем крыши домов в Тюсю, Хакодзаки и на островке Рёган.
   Сэйкити, отложив кисть, любовался пауком на спине девушки. Его жизнь была заключена в этой татуировке. Теперь, закончив работу, он ощущал какую-то пустоту в душе.
   Некоторое время обе фигуры оставались неподвижными. Наконец прозвучал хриплый, низкий голос Сэйкити:
   – Чтобы сделать тебя прекрасной, я вложил в татуировку всю душу. В Японии нет женщины, достойной сравниться с тобой. Твой страх уже исчез. Да, все мужчины превратятся в грязь у твоих ног…
   Как бы в ответ на его слова слабый стон слетел с губ девушки. Понемногу она приходила в себя. При каждом затрудненном вдохе и сильном выдохе лапы паука шевелились, как живые.
   – Тебе, должно быть, тяжело. Паук держит тебя в объятиях.
   При этих словах девушка открыла глаза и бессмысленно огляделась. Зрачки ее постепенно прояснились, как разгорается вечером неясная луна, и блестящие глаза остановились на лице мужчины.
   – Скорее покажите мне эту татуировку на спине. Раз вы отдали мне свою жизнь, я, наверное, действительно стала очень красива!
   Слова девушки звучали как в полусне, но в ее интонации он внезапно почувствовал острие меча.
   – Да, но сейчас тебе нужно принять ванну, чтобы лучше проявились краски. Это больно, но потерпи еще немного, – прошептал с состраданием Сэйкити ей на ухо.
   – Если это сделает меня красивой, я готова вытерпеть что угодно! – И, превозмогая боль, пронизывавшую все ее тело, девушка улыбнулась.
 
* * *
 
   – Ах, как горячая вода разъедает кожу! Пожалуйста, оставьте меня одну, поднимитесь к себе в мастерскую и подождите там. Я не хочу, чтобы мужчина видел меня такой жалкой.
   Выйдя из ванной, она была не в силах даже вытереться. Оттолкнув руку, которую предложил ей Сэйкити, она, извиваясь от боли, бросилась на пол, стеная, словно одержимая демонами. Распущенные волосы свисали на лоб в диком беспорядке. За спиной женщины стояло зеркало. В нем отражались две белоснежные пятки.
   Сэйкити был поражен переменой, происшедшей в поведении девушки со вчерашнего дня, но, подчинившись, отправился ждать в мастерскую.
   Всего какие-нибудь полчаса спустя она поднялась к нему, аккуратно одетая, с расчесанными волосами, свободно ниспадающими на плечи. Глаза ее были ясны, в них не осталось и следа боли. Облокотившись на перила веранды, она смотрела в небо, чуть подернутое дымкой.
   – Картины я дарю тебе вместе с татуировкой. Возьми их и возвращайся домой.
   С этими словами Сэйкити положил перед женщиной два свитка.
   – Я совсем избавилась от своих прежних страхов. И вы первый стали грязью у моих ног! – Глаза женщины сверкнули как лезвие. Ей слышались раскаты победного гимна.
   – Покажи мне еще раз твою татуировку перед тем, как уйти, – попросил Сэйкити.
   Молча кивнув, она скинула с плеч кимоно. Лучи утреннего солнца упали на татуировку, и спина женщины вспыхнула в пламени.
   1910

Цзилинь[9]

 
Феникс, феникс![10]
Зачем добродетель в упадке?
Порицать уходящее поздно,
Лишь грядущее достижимо.
Полно, полно, пора отступиться,
Ныне быть подле трона опасно.[11]