Определенную известность в России и у балканских славян получило написанное Хомяковым и напечатанное в 1860 году «К сербам. Послание из Москвы». Между тем, содержание «Семирамиды» при жизни Хомякова было никому, за исключением крайне узкого круга друзей и единомышленников, неизвестно. Отрывки, напечатанные сразу после его смерти в «Русской беседе», не вызвали общественного интереса.
   «Семирамиде» было суждено остаться памятником историософского романтизма, воплощением мечты о славянском величии и того вольного, часто насмешливого обращения с историческими свидетельствами, что позволял себе хороший русский поэт и склонный к парадоксам мыслитель. Признавая серьезность и допустимость недавнего предложения Н. В. Серебренникова расшифровывать «И.и.и.и.» как «Исследования истины исторических идей», скажу откровенно, что оно не поколебало когда-то сделанного мной иного прочтения: «Ироническое исследование истинной истории»[150].
   Приступая к изложению историософии позднего Хомякова, следует со всей определенностью подчеркнуть, что она как не заключала в себе полного отрицания историософских построений «Семирамиды», так и не служила простым к ним дополнением. Она была естественным и давно назревшим шагом Хомякова на его пути к созданию подлинно христианской философии истории. С ее помощью русский мыслитель преодолевал чисто умозрительную, не подкрепленную историческими свидетельствами схему мировой истории, где главные роли отводились отвлеченным началам иранства и кушитства.
   Историософия позднего Хомякова складывалась и развивалась в самой тесной неразрывной связи с его богословскими опытами. Она была органичной частью его христианского мировоззрения, его веры. Историософия и богословие у Хомякова шли рядом и взаимно обогащали друг друга. В этой связи оговорю свое несогласие с мнением В. М. Лурье: «Изложение богословских идей Хомякова идет без опоры на идеи исторические, но исторические опираются на богословские» (II, 355–356, прим.).
   Анализ содержания работ, написанных «православным христианином о западных вероисповеданиях», решительно противоречит этому утверждению. Они избыточно богаты фактами светской и церковной истории, и первая из них есть не что иное, как стремление опровергнуть мнения Лоранси, рассмотрев «исторические факты» или прибегнув к «свидетельствам истории». Правда, Хомяков сразу же подчеркивает недостаточность исторических опровержений: «Известное начало могло быть парализовано историческими фактами, не высмотренными или не оцененными в меру их действительной важности, теми бесчисленными, невесомыми силами, которыми приводятся в движение крупные народные массы и которых современники движения часто не видят» (II, 34).
   Вновь, как и тогда, когда писались первые страницы «Семирамиды», он указывает на ограниченность познаний историков, к которым «по наследству» переходит неведение современников. Зрелый Хомяков – компетентный и серьезный критик детерминизма, провиденциализма и волюнтаризма в объяснении исторических явлений и тех историков, которые «чтоб выпутаться как-нибудь из затруднений в объяснении прошедшего, так часто призывают на помощь “слепую случайность” материалистов, или “роковую необходимость”, по учению немецких идеалистов, правящую судьбами человечества, или, наконец, “божественное вмешательство” религиозных писателей». Во всех этих объяснениях он сердито видит не что иное, как «сознание в умственной несостоятельности» (II, 34).
   Вслед за тем Хомяков по сути дела излагает свой исторический метод и свое понимание взаимоотношения исторических и богословских идей:
   Если, с одной стороны, нельзя по справедливости не признавать путей Промысла во всем ходе истории, то с другой – неразумно и даже едва ли сообразно с христианским смирением брать на себя угадывание мгновений непосредственного действия воли Божией на дела человеческие. Как бы то ни было, в области религиозных идей отсутствие того или другого факта, хотя бы оно длилось несколько веков кряду, оправдывает только догадку, более или менее правдоподобную, что и самого стремления к такому факту нет в этих идеях, но отнюдь еще не доказывает невозможности факта в будущем. Чтобы в этом убедиться окончательно и возвести историческую вероятность на степень логической достоверности, нужно вывести эту невозможность из самого религиозного принципа (II, 34–35).
   Для Хомякова «религиозный принцип» несомненно выше, прочнее, доказательнее набора исторических фактов, но именно в них он ищет и находит реальное, земное, человеческое подтверждение истинности религиозного принципа, его соотнесенности с Верой и Церковью. Пример тому – русский народ и его история. Здесь Хомяков не связывал себя узами христианского смирения и прямо предугадывал Божию волю. В свое оправдание, если это слово здесь уместно, он, как и прежде, ссылался на внутреннее знание, доступное немногим и подлежащее ведению не разума, но чувства. Об этом он говорил на одном из заседаний Общества любителей российской словесности: «История рассказывает нам только внешнее движение и, так сказать, механические явления происшествия. Силы, управлявшие им и сделавшие невозможное возможным, надобно угадать и воссоздать внутренним пониманием, т. е. самым редким из всех даров, необходимых для полной исторической критики»[151]. В том, что он обладает таким «внутренним пониманием», что он призван угадывать и наставлять, что ему ведомо откровение о предназначении русской земли и русского народа, Хомяков был твердо уверен.
   В обращении к читателям «Русской беседы», на чье благосклонное внимание он рассчитывал, Хомяков утверждал: «Русский дух создал самую русскую землю в бесконечном ее объеме, ибо это дело не плоти, а духа; русский дух утвердил навсегда мирскую общину, лучшую форму общежительности в тесных пределах; русский дух понял святость семьи и поставил ее как чистейшую и незыблемую основу всего общественного здания; он выработал в народе все его нравственные силы, веру в святую истину, терпение несокрушимое и полное смирение. Таковы были его дела, плоды милости Божией, озарившей его полным светом православия» (I, 517).
   Русский народ и православие неразделимы, и русская история есть оправдание истории мировой. Этому нисколько не противоречат грехи и несовершенства современной России. Держава, созданная русским народом, призвана и избрана. Об этом со всей определенностью поэт сказал в знаменитом стихотворении «России», которое начинается обращением:
 
Тебя призвал на брань святую,
Тебя Господь наш полюбил…
 
   Завершают стихотворение исполненные глубокого историософского смысла строки:
 
С душой коленопреклоненной,
С главой, лежащею в пыли,
Молись молитвою смиренной
И раны совести растленной
Елеем плача исцели!
 
 
И встань потом, верна призванью,
И бросься в пыл кровавых сеч!
Борись за братьев крепкой бранью,
Держи стяг Божий крепкой дланью,
Рази мечом – то Божий меч!
 
   Кого должен поразить Божий меч? Стихотворение «России» написано в годы Крымской войны, как и вторая богословская брошюра, где вопросы историко-политические заняли достойное место. Уже на первой странице Хомяков заявляет свою позицию: «Каковы бы ни были политические основания и предлоги к борьбе, потрясающей теперь Европу, нельзя не заметить, даже при самом поверхностном наблюдении, что на одной из воюющих сторон стоят исключительно народы, принадлежащие православию, а на другой римляне и протестанты, собравшиеся вокруг исламизма» (II, 74).
   Войну России с коалицией, которую составили Англия, Франция и Османская империя, Хомяков понимает как «борьбу истины с заблуждением». Нападение западных держав на Россию есть нападение западных исповеданий на Церковь. Для него несомненно, что вся Европа враждебна России и Церкви: «Как бы враждебно и недоверчиво ни относились друг к другу западные исповедания, – а народы, принадлежащие к ним, все-таки чувствуют себя более или менее на равных. Они образуют как бы одно семейство. История Европы – их общая жизнь; современная цивилизация – плод их общих усилий. <…> Совсем не то в сношениях тех же народов с Церковью» (II, 80).
   Хомяков выстраивает антитезу Запад—Восток, где Запад – католическая и протестантская Европа, а Восток – мир православия, русский, славянский мир: «Запад издавна свободен, богат, могуществен, просвещен. Восток беден, темен, большею частью порабощен, весь целиком погружен в невежество. Пусть так; но сравните в этих двух областях, которых политические судьбы и теперь так различны, сравните в них обнаружения христианства» (II, 122). По сути он забывает, что реальный политический Восток – в значительной мере Османская империя и мир ислама. Кажется, это его мало заботит, хотя в стихотворении «Суд Божий» (март 1854) он предвидит грядущее падение «Отмана», который «был карой Восточному краю».
   Казалось бы, Хомяков заслуживает упрека в излишней определенности, в нежелании следовать своему историософскому методу, который выше неоспоримого факта ставил умение угадать прошлое и до определенной степени провидеть будущее. Но здесь нет противоречия. Современное политическое событие, Крымская война, для Хомякова лишь подтверждает верность его богословских и историософских идей. При этом надо отметить его редкую способность здраво воспринимать факты текущей политики и не смешивать их с историософскими построениями. Еще в июле 1854 года, до высадки союзных войск в Крыму, он писал К. Аксакову: «Желайте одного – мира какого бы то ни было. Лучше срам без кровопролития и разорения, чем больший еще срам с разорением и кровопролитием, а это неизбежно»[152].
   Для историософии Хомякова исход Крымской войны не столь важен, как убеждение, что католицизм и протестантизм одинаково не правы и «одинаково осуждаются как разумом, так и свидетельством истории» (II, 58). Их взаимная борьба, которая увлекает западные народы, есть борьба без надежды на победу, и обе стороны «оказываются постоянно разбитыми, а поле битвы остается только за неверием» (II, 59). Католицизм и протестантизм уклонились от духа и буквы христианского учения, они утратили понимание истинного предназначения Церкви и готовы превратить ее в социальный институт. «Глубокую фальшь» Хомяков видит в союзе религии с современными социальными волнениями на Западе: «Когда Церковь вмешивается в толки о булках и устрицах и начинает выставлять напоказ большую или меньшую свою способность разрешать этого рода вопросы, думая этим засвидетельствовать присутствие Духа Божьего в своем лоне, она теряет всякое право на доверие людей» (II, 66). Более того, Хомяков, равным образом используя богословскую и историософскую аргументацию, готов обвинить западные исповедания в ереси и расколе: «Западный раскол есть произвольное, ничем не заслуженное отлучение всего Востока, захват монополии Божественного вдохновения – словом, нравственное братоубийство. Таков смыл великой ереси против вселенскости Церкви, ереси, отнимающей у веры ее нравственную основу и по тому самому делающей веру невозможною» (II, 70).
   Об этом Хомяков писал еще в первой брошюре, главный вывод которой он кратко изложил в письме к своему постоянному корреспонденту В. Пальмеру: «Не отвращайте глаз ваших от явного отщепенства латинского Запада, единой истинной язвы человечества» (II, 304). Во второй же он высказался определеннее:
   Окончательное торжество религиозного скептицизма еще не наступило; но и в настоящее время можно утвердительно сказать обо всей Западной Европе, что у нее нет никакой религии, хотя она и не смеет еще признаться в этом себе самой. <…> Правительства хорошо понимают практическую выгоду религии, какой бы то ни было, в особенности по отношению к низшим слоям народа, и потому, опасаясь встретиться лицом к лицу с открытым неверием, показывают вид, будто сами во что-то верят. <…> Кажется, мы дали бы самое точное определение настоящего состояния, сказав, что латинская идея религии превозмогла над христианскою идеею веры, чего доселе не замечают. Мир утратил веру и хочет иметь религию, какую-нибудь; он требует религии вообще (II, 110).
   Но «религии вообще» быть не может, победа в таком случае останется за неверием, и Хомяков провозглашает смерть западного христианства: «Самый гнев, возбуждаемый неверием, постепенно утихает, по мере того как становится более очевидною слабость средств сопротивления, и в предчувствии близкой смерти от изнеможения западное христианство перестает уже бояться смерти насильственной. А это все оттого, что оно совершило самоубийство; оттого, что перестало быть христианством, с тех пор как перестало быть Церковью» (II, 111). Страшные слова!
   Однако Хомяков, надо отдать ему должное, не отчаивается, он верит в возможность спасения Запада, залог которого есть православный Восток, Церковь и русский народ. Богослов и историософ берут в нем верх над общественным деятелем, следящим по газетам за политическими событиями. Его обличения западных исповеданий, западных народов и правительств, Запада, который, напомню, побеждает Россию в военном противостоянии, конечной своей целью имеют очищение Запада, его приобщение к Церкви и Правде. В этом видит он долг истинного христианина: «Как бы, однако, ни были велики препятствия, они не должны останавливать защитников истины. Чем откровеннее высказываются злые страсти, в которых заключается сила заблуждения, тем настоятельнее становится обязанность обнажать их, бороться с ними и призывать людей к единству любви и веры в Иисусе Христе» (II, 81).
   Обращаясь к своим западным читателям, он предостерегает их: «Здание вашей веры разрушается и проваливается»; – и одновременно верит во «взаимную любовь христиан и присвоенные ей Божественные щедроты» (II, 126).
   С точки зрения историософии, наиболее оптимистична третья брошюра «православного христианина», написанная после Крымской войны. Хомяков не отказывается от противопоставления Запада и Востока и по-прежнему обличает протестантов и папистов. Обличает более убедительно, чем раньше. Однако итоговое его суждение, основанное на непреложной вере в Церковь и Спасителя, исполнено подлинно христианского оптимизма:
   Запад отринул основное учение о взаимной любви, на котором единственно зиждется вся жизнь Церкви. Этим заблуждением самый принцип христианства предается суду, как некогда был предан суду Богочеловек, от которого он исходит. И теперь, как тогда, иудейский первосвященник старается поработить Его внешнему закону; и теперь скептик, питомец Греции, вопрошает Его: что есть истина? – не будучи в состоянии понять Его ответа; и, наконец, оба, первосвященник и скептик, отдают Его беззащитного в руки безверия, готовящего крест и казнь.
   Напротив того, на Востоке Церковь, оставшаяся верною всему учению апостолов, внутренним общением объединяющая верующих настоящего времени и избранных минувших веков, распространяющая благостыню своих молитв на грядущие поколения, которые, в свою очередь, будут молиться за своих предшественников, – Церковь зовет в свои объятия все народы и в полноте несомненного упования ожидает пришествия своего Спасителя. Спокойным оком зрит она, как век за веком, волна за волною, гроза исторических треволнений, потоки страстей и мыслей человеческих клубятся и мечутся вокруг камня, на котором она утверждается, ибо знает его несокрушимость. Камень этот – Христос (II, 192).
   Исполнив свою задачу, Хомяков заключил: «Бог во время, Им определенное, приведет снова европейские племена в лоно Церкви» (II, 194).
   Остается вопрос: приведет ли единение христианских народов к торжеству того общечеловеческого начала, которое, работая над «Семирамидой», Хомяков ставил выше отдельных людей и народов и на постижение которого была устремлена его ранняя историософия.
   Для позднего Хомякова общечеловеческое раскрывается через отдельный народ и личность, в народе живущую: «Служение народности есть в высшей степени служение делу общечеловеческому. Конечно, были особенные случаи, в которых человек возвышался до служения общечеловеческой, божественной правде, помимо народа своего. Но к чему о них говорить? Или лучше: имеем ли мы право о них говорить? Где та общечеловеческая мысль, которой мы служим? Где это высокое поприще? Побережемте великие слова для великих дел, и особенно не забудем одного обстоятельства: чем более человек становится слугою человеческой истины, тем дороже ему его народ».
   Эти слова произносит, ведя разговор в подмосковной, Тульнев, alter ego Хомякова. И он же смеется над своими оппонентами: «За странным призраком погнались у нас многие. Общеевропейское, общечеловеческое!.. Но оно нигде не является в отвлеченном виде. Везде все живо, все народно. А думают же иные себя обезнародить и уйти в какую-то чистую, высокую сферу. Разумеется, им удается только уморить всю жизненность и, в этом мертвом виде, не взлететь в высоту, а, так сказать, повиснуть в пустоте»[153].
   «Повисшие в пустоте» – несомненно, представители того направления русской мысли, которое, «в выражениях более или менее ясных, отстаивает обязанность постоянно ученического отношения нашего к народам Западной Европы» (I, 519). Одного из них, историка Соловьева, Хомяков уже от своего имени наставлял: «Разумное развитие отдельного человека есть возведение его в общечеловеческое достоинство, согласно с теми особенностями, которыми его отличила природа. Разумное развитие народа есть возведение до общечеловеческого значения того типа, который скрывается в самом корне народного бытия» (I, 533).
   Историософия позднего Хомякова вновь и вновь обращается к особенностям русской земли и русского народа, он не приемлет западнических сомнений, которые, правда, пересказывает своими словами: «Была ли бы для человечества какая-нибудь утрата, если бы все пространство от Черного моря до Белого и от Немана до Урала оставалось пустынею, населенною бродячими вогулами, остяками или даже медведями?» (I, 529).
   Именно это неприятие делает его славянофилом, представителем направления, которое «открыто признает за русским народом обязанность самобытного развития и право самотрудного мышления» (I, 519). Это определение, которое Хомяков дает славянофильству. Суть славянофильского учения Тульнев передает прямолинейно: «Я надеюсь, я уверен, что, когда мы возвратимся домой (а мы возвратимся – и скоро), мы принесем с собою такое ясное понимание всего мира, которое и не снится самим немцам»[154].
   Хомяков менее всего склонен к апологетике русского прошлого и настоящего, его исторические суждения суровы и подчас проницательны. О казнях Ивана Грозного, которые оправдывал Соловьев, он отозвался коротко: «Эта бойня шла от двух весьма простых побуждений – от вражды Иоанна против свободы мнения в высшем сословии и от рассчитанного грабительства» (I, 531).
   Особое предназначение России и русского народа Хомяков не доказывает фактами истории, да оно и не может быть доказано ими. К сербам он писал:
   Умножать войска, усиливать доходы, устрашать другие народы, распространять свои области, иногда не без неправды, – таково было наше стремление; вводить суд и правду, укрощать насилие сильных, защищать слабых и беззащитных, очищать нравы, возвышать дух – казалось нам бесполезным. О духовном усовершенствовании мы не думали; нравственность народную развращали; на самые науки, о которых, по-видимому, заботились, смотрели мы не как на развитие Богом данного разума, но единственно как на средство к увеличению внешней силы государственной и никогда не помышляли о том, что только духовная сила может быть надежным источником даже сил вещественных. Как превратно было наше направление, как богопротивно наше развитие, уже можно заключить и из того, что во время нашего ослепления мы обратили в рабов в своей собственной земле более двадцати миллионов наших свободных братий и сделали общественный разврат главным источником общественного дохода.[155]
   Только внутреннему поэтическому пониманию, которое есть инструмент хомяковской историософии, доступно подлинное знание о России: «О, недостойная избранья, / Ты избрана!». Русские – плоть от плоти племени славянского, история которого «отличается от всех других тем, что она более всех управляется внутренними, мысленными, духовными побуждениями»[156].
   Высшее проявление духовных побуждений историософия позднего Хомякова видит в православии. Обращаясь к сербам, он поучает: «У христиан, кроме истинной православной церкви, нет ни вполне ясного понятия, ни вполне искреннего чувства братства. Это понятие, это чувство воспитывается и крепнет только в православии. Недаром община, и святость мирского приговора, и беспрекословная покорность каждого перед единогласным решением братьев – сохранились только в землях православных»[157].
   Православие выше славянского братства, и потому «славянин вполне славянином вне православия быть не может». Суждение, надо признать, совсем не хомяковское, чуждое его поздней, подлинно христианской историософии. Православие, понимаемое как данность, как местный исторический факт, но не как подвиг труда и любви, служит залогом будущего сербов: «Первое, важнейшее и неоценимое счастие ваше, сербы, это единство ваше в православии, то есть в высшем знании и в высшей истине, в корне всякого духовного и нравственного возрастания»[158].
   Об этом сказано в послании к сербам, которых Хомяков учит презирать роскошь, сохранять простоту нравов, развивать добрые начала, охранять свободу мнений и, главное, не вдаваться в соблазн быть европейцами. Все это содержится в «Послании», пафос которого в предостережении от греха гордыни. И все это бесконечно далеко от желанного христианского единства европейских народов, от служения общечеловеческим началам.
   Конечно, «Послание к сербам» – своеобразная общественно-политическая программа, искать в которой отступления от светлой историософии позднего Хомякова, быть может, не стоит. Но все же… Разве не зримы здесь следы отринутых было иранства и кушитства?

С. Н. Пушкин
Эволюция славянофильской историософии в творчестве А. С. Хомякова и Н. Я. Данилевского

   Историософские взгляды в большей мере, чем какие-либо другие, характеризуют сложность и противоречивость мировоззрения славянофилов. Особенно наглядно это проявилось в одном из интереснейших трудов, к сожалению, так и не законченном А. С. Хомяковым. Оставленная им 21 тетрадка мельчайшего почерка была озаглавлена издателем «Записки о всемирной истории». Как верно отметил Н. А. Бердяев, данное произведение следует рассматривать «не как историю, а как философию истории», ибо Хомякова преимущественно интересовала история не отдельных народов, а всего человечества. При этом его особенно волновала проблема «самого начала человеческого рода». Основываясь на библейских текстах, А. С. Хомяков разделяет доисторическую эпоху на два этапа: от сотворения Адама и Евы (семьи Адама) до всемирного потопа и от семьи Ноя до семьи Авраама, с которого собственно и начинается «истинная история» – историческая эпоха.
   Первоначальное своеобразие и многообразие рода человеческого автор «Записок о всемирной истории» сводит к семействам трех сыновей Ноя – трем племенам, заселившим планету. Так, племя Яфетово расположилось преимущественно в Европе и в Азии, Симово – на оставшейся территории Азии и на севере Африки. Это, по утверждениям Хомякова, белая и желтая семьи народов. Между этими племенами существовал духовный союз, поэтому четкие границы между ними провести очень сложно. Впрочем, единое духовное братство рода человеческого так и не состоялось. «Первые поколения еще не кончили земного поприща, как уже разврат мысли оторвал целое племя от святого союза и бросил семена будущих раздоров»[159]. Этим племенем являлось семейство Хамово, представлявшее собой черную и получерную семью народов, населявших Африку.
   Углубление различий между коренными племенами в историческую эпоху привело к окончательному разрыву их первоначального внутреннего союза. Стремясь продлить этот союз, они предпринимали попытку прибегнуть к союзу внешнему. Однако создание «одного государственного устройства для всего рода человеческого, с одною правительственною или религиозною столицею»[160] окончились полным крахом. Плачевный результат строительства Вавилона, по Хомякову, знаменует окончание светлого, золотого века младенчества человеческого рода и начало века разделения, борьбы и вражды народов, века героического. Вместе с тем он полагал невозможным «не заметить, что родовой характер племени имел сильное влияние на характер религии», которые в век героический подразделялись им на два основных вида – кушитство и иранство[161].