Во дворе Сенькевич огляделся. Дом, и вообще квартал, был построен вскоре после войны, когда строили несколько иначе: потолки и окна были высокие, стены - кирпичные и толстые, балкончики - маленькие и без козырьков. И устоявшийся быт резко отличался здесь от микрорайонного: никто не стоял на балкончиках и не высовывался в открытые окна; не гремела, как в новых кварталах, музыка из квартир, и на весь немалый двор людей оказалось трое - две девочки и нянька. В подъезде выходило на площадку две квартиры; двери были еще старой работы - сплошь деревянные, гасившие звуки. Поднимаясь по лестнице, Сенькевич думал, что все это сыграло на руку вору, если хищение совершил вор, или Децкому, если деньги снял он сам. Тихий двор, нелюбопытные люди, немногие соседи - можно не то что дважды - десять раз войти в подъезд, и не найдется свидетель.
Двери открыла жена Децкого. Сенькевич извинился, что посещает без предварительного звонка, и узнал, не затруднит ли хозяев уделить ему четверть часа. Конечно же, его пригласили войти. Сам Юрий Иванович задерживался на работе; Сенькевича это отсутствие даже обрадовало появлялась большая свобода для вопросов. Они прошли в гостиную, где смотрел какой-то детский сериал сын Децких. Выключить телевизор и лишить мальчика удовольствия Сенькевич воспротивился.
Сели в кресла. Тут Децкая блеснула наивностью ума, спросив, не нашла ли милиция вора? "К сожалению, еще нет", - ответил Сенькевич и в свою очередь попросил рассказать о событиях того дня, начиная с часа пробуждения. Рассказано ему было то, что уже известно читателю; читателю даже больше известно, поскольку Децкая в подробности не вдавалась.
- Ну, а были ли в тот день какие-либо странные события? - спросил Сенькевич.
- Все было хорошо, - ответила Децкая. - Правда, Юра утром, будто чувствовал, все волновался, приставал: "А газ ты выключила? А утюг выдернула?"
- И муж поехал проверить?
- Мы гостей ожидали, - сказала Децкая, - некогда было ездить. Муж с Сашей работали.
И Саша осмелился сказать, что он и папа сбивали короб для шашлыков, поливали грядки и папа учил его фотографировать.
- Кто-нибудь в это время заходил на дачу?
- Сосед, доктор Глинский. Юра у него доски одалживал.
Ведя свой интерес, Сенькевич присматривался к Децкой. Какое-то кошачье кокетство пронизывало ее тон и манеры, уверенность самодовольной, привыкшей к вниманию хорошенькой женщины, не просто хорошенькой, а хорошенькой и богатой, богатой и потому хорошенькой, лучше других одетой, вкуснее других покушавшей, прочнее других застрахованной от неудовольствий. Спокойствие, сытость, благополучие чувствовались за ее душевным опытом. Довольная ходом своего существования женщина сидела перед ним; даже кражу огромной суммы она переживала неглубоко, зная, что милиция обязана найти вора и деньги, а если не найдет, то государство возместит ущерб своими. Сенькевич задумался, какими же чувствами живет Децкий, удовлетворен ли он своим браком, неужто хищение двенадцати тысяч - единственная беда, обрушенная на него жизнью? Да и беда ли? Почему бы не хитрость, разыгранная с помощью приятеля, которому придумали стопроцентное алиби? И Децкий, разумеется, имеет прочное алиби. Сенькевич хоть и знал, что обязательно встретится с соседом-доктором, но уже подозрения в отлучке Децкого с дачи и личном участии в преступлении отпали - убедительно звучал рассказ Ванды Геннадьевны и убедительно поддерживал его своими замечаниями сын.
Затем Сенькевич узнал, где находится дача и где именно в Игнатово. Слушание и работу воображения облегчил Саша, решившийся похвалиться своей первой фотоработой. Снимки хоть и не отличались резкостью, но достаточно внятно представляли и дачный дом, и сад, и группу людей в купальниках на лугу и в реке, и даже две особы без купальников были зафиксированы объективом. Последний снимок Децкая, с извинениями за сына, поспешно изъяла. Сенькевич, однако, возразил, что это интересно, тем более что женщины красивы. Теперь рассказ Ванды Геннадьевны обретал зримые черты; Сенькевич словно сам побывал на том лугу, среди гостей, и с многими познакомился - увидел брата Децкого, и друзей по работе, и друзей дома, и доктора Глинского, и директора одного магазина, и научную сотрудницу какого-то института истории. Люди были как люди, особого интереса не вызвал никто, потому что прибыли в Игнатово поездом, который ушел с вокзала в девять пятьдесят, то есть когда преступник только-только вышел из сберкассы; большее внимание он уделил Адаму Децкому, ибо тот приехал своим транспортом; но сильнее всего заинтересовала Сенькевича дача, сам дом, строение. Оно оказалось вовсе не той крохотной халупой, которые сотнями стоят впритык на территории обычных садоводческих кооперативов. Предстал ему на снимке домина по меньшей мере в четыре комнаты и с мансардой, и участок, судя по ряду примет, занимал не четыре сотки, как отмеряется простым смертным, а старого образца был участок - в соток двенадцать или шестнадцать. Основательность постройки, масштаб сада напрочно утвердили Сенькевича в мысли, что снимать деньги, впутываться в скользкое, опасное вранье владелец такой дачи, и такой квартиры, и машины не осмелится никогда, это ему совсем не нужно. Равно не станет он втягивать в такую аферу приятеля, рисковать большим ради меньшего; вообще такая идея не может у него возникнуть. Из этого следовало, что есть, разгуливает на свободе ловкий, умный, дерзкий преступник.
Последующую часть разговора, касающуюся одежд Децкого, излагать, видимо, не стоит: читателю известно, что серый костюм и шляпу вор нашел в прихожей; важно только отметить, это отметил себе и Сенькевич, что снимать рабочий костюм в прихожей и одеваться здесь в шлафрок было правилом Децкого, о котором знали все близкие дому люди. Вообще, из вопросов, завершавших беседу, существенным оказался один: о назначении вклада.
- Почему Юрий Иванович клал деньги на книжку, но никогда не снимал? спросил Сенькевич.
- Ну, острой нехватки не было, - объяснила Децкая. - И потом Юра относил в кассу деньги редко, раза два в год, не чаще, когда приходили крупные суммы - тринадцатая или оплата за рацпредложение. Этот вклад мы решили для Саши - на свадьбу, чтобы начинал жизнь не с нуля, как нам пришлось.
До Сашиной свадьбы оставалось никак не меньше десяти лет; Сенькевич прикинул, что за такой срок свадебный подарок обретет вес редкого состояния.
- Хорошо иметь заботливых родителей, - сказал он.
Децкая загородилась от сглаза:
- Вырос бы только толковым, а то, не дай бог, выйдет мот и гуляка.
- Родители бережливые, - заметил Сенькевич, - отчего же сыну стать иным.
Программа посещения была выполнена; Сенькевич отправился домой. В троллейбусе ему повезло даже сесть. Под мерный бег машины он думал о том, кого потребуется включить в круг подозреваемых, и об условиях, которым подозреваемые лица должны соответствовать. Условий таких он, загибая пальцы, насчитал шесть. Вор обязан был знать, что Децкий держит на книжке крупный вклад, что пополняет его редко и потому лицо его в сберкассе не примелькалось. Имели значение и внешние данные: раз он воспользовался костюмом Децкого, а в этом убеждало свидетельство кассирши, то он приблизительно равен Децкому статью. Еще для той точной работы, какую произвел вор, ему требовался доступ или, как меньшее, какой-либо подступ к ключам, а такая доступность ключей полагала прямую близость вора к семье Децких - к мужу или к жене. Тут невольно возникало подозрение: не имеет ли Ванда Геннадьевна любовника, какого-нибудь шалопая, способного отплатить за добро злом, за любовь - гадостью. Само собой напрашивалось высказанное Децким подозрение на контролершу сберкассы. Каким-то образом, а каким, Сенькевич еще не видел, придется проверять ее знакомства и знакомства других работников кассы, и вообще всех, кто знал о вкладе и мог содействовать преступлению, если не лично, сознательно, то случайной болтовней о богатом вкладчике, неизвестном в лицо по причине редких явлений, который не снимает, а копит. Огромный объем и кропотливость предстоящей работы вызвали у Сенькевича тоску, и он пожалел, что сам, собственным порывом взял на себя это грозившее быть долгим и изнурительным расследование.
Но по выработанной привычке не приносить в дом служебные неприятности Сенькевич, сойдя на своей остановке, отключился от следственных раздумий и пошел домой с радостным чувством встречи с дочкой, женой, свободного вечера, приятных семейных дел.
В это время Децкий и Павел вели беседу, которая и по сути, и по форме предельно Децкого раздражала. Занесло их в какой-то грязный, не тронутый благоустройством сквер; по скорости, с какою Павел отыскал скамеечку в укромном месте, Децкий понял, что приятель его здесь частый гость. Скверик был сугубо мужской; там и сям виделись Децкому компании разной степени опьянения, в одной уже и дрались, и он сидел в напряженном ожидании ежеминутного прихода милиции, дружинников и необходимого от них спасения бегством. Как и у всех прочих людей в этом скверике, так и у них была бутылочка вина; друзья поочередно из нее отпивали, и Павел несколько раз говорил: "Хорошо, Юра, правда!" Децкий хоть и поддакивал, но в душе бесился, чувствуя себя от сидения в центре этого злачного и опасного места не только не хорошо, а совсем гадко. Но бросить товарища и уйти домой он боялся: Павел был в пугающе небоевом состоянии воли, и Децкий стремился его волю мобилизовать. Еще в пять часов, когда замолкли в цехе станки, прибежал в страхе Петр Петрович и сообщил, что Павлик развесил сопли, пророчит воздаяние за грехи и заслуженную погибель. Децкий тотчас нашел Павла; вместе вышли с завода, и у заводской стоянки Децкий предложил поехать к нему - прокоротать вечер за бутылкой, как в добрые старые времена. Ехать куда-либо Павел категорически отказался, объяснив, что ему хочется погулять по родным улицам, посмотреть на знакомые дома, подышать воздухом городских садов - ведь бог знает, как скоро лишат их воли, может, завтра. Ни малейшего желания бродить по улицам и садам у Децкого не было; наоборот, хотелось ему домой, в кухню, хотелось закрыться там и обдумать все неожиданные события, прозреть их следствия, но капитулянтская настроенность Павла не разрешала оставить его без надзора. Децкий, скрепя сердце, отправился на противную ему прогулку. К тому же и машина оставалась на стоянке, что налагало заботу вернуться за ней позже. Скорее всего, Децкий не подчинился бы дурацкому капризу приятеля, если бы чувствовал в нем страх, но вот именно испуга, страха суда, тюрьмы он в Павле не видел, а видел какое-то монашеское смирение, овечью покорность, религиозную готовность к страданию, к несению креста, к ручному труду в местах отбытия наказания. Он и говорить стал отвратительными Децкому словами смирения. Только отошли от стоянки, как он громко и глупо объявил:
- Да, было время жить, пришло время умирать!
- Умрешь, не волнуйся, - ответил Децкий, - все умрем. Но еще рановато.
- Уже умерли, - опять как-то по-старчески сказал Павел. - Живые трупы. На машинах носимся по земле, жрем, пьем, а вовсе не люди.
- Ну, конечно, - злясь, возразил Децкий, - подонки!
- Да, отребье, - кивнул Павел. - Накипь! Карманники. Ржавчина! Просто шкуры!
После этих слов, резавших слух Децкого, он оживился:
- Ты, Юра, и не знаешь, как опротивела мне наша жизнь. Проснусь ночью, лежу, сам себе не верю. Неужели, думаю, это я, добрый и честный Паша, теперь - прожженный вор, своих же рабочих обворовываю каждый день. Для того ли я народился на белый свет?
- Ты потише бы говорил, - оборвал его Децкий. - Людно тут.
- А и мы были люди, - стишив голос, продолжал Павел. - Помнишь, пришли на завод: двигать прогресс, изобретать, рационализировать, улучшать - о чем только не мечталось, и были же неплохие инженеры. И куда все ушло, к чему мозг приложили - к воровству. Что осталось? Оболочка - а в ней грязь. Ты с этой сукой Катькой спутался - погиб, потом я черту продался...
И на лице, и в глазах приятеля выражалось, видел Децкий, это неуместное, искреннее, самоубийственное раскаяние. С такой мордой только к майору Сенькевичу и прийти, тому и спрашивать не придется - читай по лицу, как по письму. Вот же плаксивый гад, подумалось Децкому, и возникло у него сильное желание врезать кулаком Павлу в глаз, чтобы опомнился. Но не то что бить, а и резко спорить Децкий себе не допустил, а сказал, целя в больное место - в ответственность перед детьми:
- Замазались мы, верно, но дети - о них-то никто другой не позаботится.
- Это так, - согласился Павел. - Но мне и дома стало невмоготу. Заврался. Вера чувствует, что занимаюсь чем-то дурным. Вглядывается, тоскует, вздыхает: "Ой, Паша, Паша, что ты делаешь!" И Димка стал коситься, чувствует чистым сердцем, что папаша - паскуда и вор. Эх, Юра, - воскликнул он вдруг сердечно, - начали каяться, так давай по славянскому обычаю возьмем бутылку да выпьем... Я один не пью, ты, вижу, думаешь, что я в одиночку спиваюсь. Нет, не пью, то есть не пью крепко. Боюсь, Юра, боюсь, что пьяным выболтаю все это во сне на ухо Вере. Пью - да умеренно, граблю да осторожно. Все краешком, краешком, чтобы не упасть. Устал! Надоело!
Децкий понял, что нельзя отказаться и отложить, и согласился:
- Ты прав, выпьем, пошли в ресторан.
- Да ну их, рестораны эти вонючие, - отмахнулся Павел. - Жрут, скачут, как козлы, рожи какие-то сальные, ненавистные, тошнит меня там. Давай как люди.
Децкий подумал, что последует приглашение к себе, но ошибся, приятель решительно завернул в ближайший гастроном, где взял две бутылки вина, закуски же хоть самой скудной брать не подумал, и с этими двумя бутылками явились они в описанный выше скверик. По дороге на Павла напал зуд сравнения себя и Децкого со скотами: "Свиньи мы! - говорил Павел. - Клопы, Юра. Гниды в костюмах!" - и пришлось тихо внимать всем этим гнуснейшим метафорам.
Уже тут, на поломанной скамейке, когда распили первую и пошел по крови хмель, Павел сказал:
- Я себя разлюбил, но и вас всех не люблю, даже тебя, хотя раньше крепко любил, сильнее, может, чем Веру, разве Димку одного сильнее, а сейчас гляжу на наши довольные, тупые хари, вижу бесстыжие свиные глаза - и гадко мне, такое все время чувство в животе, будто рвота подходит и задушит меня. Суета это, финты, выменивание квартир, дачи и гарнитурчики, собирание золота, стекла, дерьма всякого... А книги! - воскликнул он. - Книг насобирали, словно философы, все стены покрыты книгами. Как-то захожу к Катьке - развалилась на тахте, читает. Я даже поразился, что эта стерва читать еще не разучилась. Что ж, думаю, ты читаешь. Эдгара По она читает, переживания испытывает. Мне жутко стало. Тот, наверно, в гробу кричит, что всякая сволочь его книги читает - не для воров писал, а ворью достается. И ты читаешь, и я почитываю. Но какой прок? Читаем о честности, о страданиях, о душе, а у самих в мозгу - деньги, жратва, тряпье, а сами посасываем кровь из работяг. Как увижу какого-нибудь бедно одетого человека - завидую ему. Вот, думаю, счастливец, совесть чистая. А мы в дерьме, только другим это не видно. И что всего хуже, Юра, уже не отмоешься...
Ни с одним словом Децкий внутренне не соглашался; про себя он возражал и находил веские примеры в истории, когда такой-то всеми уважаемый был работорговцем, а другой - помещиком-крепостником, а третий - рантье, а пятый - в любовниках добывал себе хлеб и славу. Вообще, в принципе, думал Децкий, от той пуританской честности, какая не разрешает поднять на дороге копейку, ибо не твоя, веет больше глупостью, чем умом; в настоящей жизни нормальный человек все должен испытать - и риск, и достаток, и вертеться должен уметь, и приспосабливаться к условиям, а совесть - при чем тут совесть? - на улице с ножом они чужое не отнимают, все достается работой ума; пашут и они на своей ниве, не меньше земледельца потеют, даром им не дается, но не их вина, что нива эта запретная. И еще ряд подобных мыслей проносился в голове, но Децкий молчал, не ответствовал, сознавая, что попусту станет возражать, что все говоримое Павлом выстрадано и обдумано давно. А настроился он так думать потому, что он - другой человек, человек другого склада - тихого, пуританского, покорного обстоятельствам, овечьего, склонного к терпеливости и самомучению. Впутался же он в дело, которое требует натуры мощной, подвижной, артистической, боевой. Так где же Павлу взять силу, если внутри нет. Благость ему нужна, мир, спокойствие, сознание, что он как все. Пережитки это религиозные, подумал Децкий, так боится, будто с небес за ним следят и грехи замечают. Сердце слабое; сорок лет прожил, а сердце детское: страшно, что мама узнает, что жена ахнет, что товарищи скажут: "Ты, Паша, плохой человек".
Начали пить вторую. Вино было паскудное, самый дешевый портвейн; ничего более мерзкого уже много лет в рот к Децкому не попадало, он пил вино с отвращением, как хлористый кальций, но не ловчил, прикладывался к горлышку наравне, даже подольше, чтобы Павлу этой отравы воли досталось поменьше. Слушая о страданиях души приятеля, Децкий напряженно думал, что бы этакое успокоительное, действенное ему сказать, что заглушит уничижительное самокопание и вернет бодрость, волю к сопротивлению. В плач Павла перед следователем, в предательство его не верил, но в нынешней ситуации душевная угнетенность, пассивность тоже были вредными - мямление, невразумительные двусмысленные речи, явная внутренняя горечь могли дать в руки следователю, если случится им говорить, то, что равноценно признанию. Наконец догадался: Павлу нужна как воздух, надежда на новую жизнь, убежденность, что честным трудом и поведением исправит свои прошлые проступки перед людьми. Децкий обрадовался и заторопился сказать:
- Не хотел, Павлуша, раньше выбалтывать, но, раз откровенничаем, открою: собираюсь уволиться, только в отпуск хочу сходить; так вот я рекомендую тебя или на свое место, или во второй сборочный, уже обговорено и с главным, и с директором, - и видя, что приятель внимает, Децкий объявил суть: - Петра Петровича снимают со склада, вся цепь рвется, старым делам конец.
- А завтра придет Данила Григорьевич и скажет "дай", - сказал Павел. И будет настаивать.
- У Данилы, говорю тебе точно, есть свои неприятности. Ему тоже надо уносить ноги. А ты за два месяца поставишь свой порядок работы.
- Что же ты раньше молчал? - с подозрением спросил Павел.
- Сюрприз для тебя готовил, - ответил Децкий.
Приятель замолк, взгляд его устремился в даль неба, может, он уже увидел себя в цехе в новом качестве, в стараниях, в новых отношениях с людьми, в трудовом рвении; лицо его разгладилось, просветлело, и Децкий понял, что слова его попали "в десятку". Конечно, взрыва радости ожидать было бы смешно, но какая-то отдушина для измученного сердца открылась и какие-то радужные планы в отношении будущего у него возникли. Для начала и это было хорошо.
Децкий поднялся, сбил палкой несколько диких яблок, поделился с приятелем и стал излагать свои тезисы о недоступности их дела раскрытию. "Есть одно уязвимое место, - заключил он, хлопая себя рукой по груди, - это вот - дрожание сердца. Улик нет, так что упаси тебя бог, Павлуша, от глупости чистосердечия. Себе жизнь сломаешь, семью загонишь в тиски нищеты и всех других поведешь за колючку. До пенсии двадцать лет - трудись".
- Я себе не враг, - отозвался Павел.
- Никто себе не враг. Разве я себе враг, а вот же сморозил утром. Думай, не сглупи.
- Постараюсь!
В таком духе друзья проболтали еще полчаса и расстались в самых добрых чувствах: один пошел домой, вроде бы обнадеженный светлыми переменами, другой отправился за машиной, довольный своими успехами в укрощении. Эта радость отважила Децкого на езду "под мухой". Но густым был вечерний поток машин, и никто не остановил его, хоть и достаточно "гаишников" стояло на перекрестках.
Дома Децкого встретило ошеломляющее известие о визите следователя. Он потребовал от Ванды вспомнить беседу с Сенькевичем дословно, во всей последовательности вопросов и во всей полноте ответов. Направление следовательского интереса отгадалось легко, и Децкий успокоенно и с чувством некоторого умственного превосходства сказал себе: "Талантливый!.. Что-то не видно особого таланта. Самая заурядная логика".
Стараясь перебить зубной пастой привкус дрянного вина, он думал о следователе: пусть проверяет, пусть спрашивает доктора Глинского. Это к добру, время даст. Но став под душ и согнав с мозгов липкую одурь, какую нанес туда дешевый портвейн, Децкий увидел действия следователя уже иначе и с досадою признал, что тот временем следствия дорожит. Позвонив завтра утром Глинскому, он убедится в невиновности его, Децкого, и возьмет для обдумывания другую версию, обнимет кругом подозрения всех знакомых дома, тем более что осел Сашка подсунул фотографии, а Ванда, эта набитая дура, вместо того чтобы отправить сына с глаз долой на улицу, сделала пояснения. Децкого буквально морозом протянуло: ведь на снимках присутствовали все, ну пусть не все, пусть мелких человечков не было, но главные все стоят плечом к плечу. Завод - склад - магазин, производство и сбыт, а главное, и гадать не надо, где сбыт, где посредники, вот они - в лице Данилы Григорьевича и Петра Петровича, отправляй к ним ревизоров и бери в оборот. И самое простое дело - проверить номенклатуру товаров по магазину и по Пашиному участку: там замки - тут замки, там ситечко чайное - тут ситечко чайное. Было отчего проклясть и прием гостей на купалье, и дурацкий языческий костер, и подаренный сыну фотоаппарат, и вздорное, по деревенской моде позирование толпой на лугу, и в саду, и на фоне дачи. Сходились сейчас в кучу многие глупости, сделанные в разные годы; припоминая о них, Децкий чертыхался: и дачу следовало купить через подставное лицо, и вовсе ни к чему было заводить сберкнижку, и намного раньше следовало прикрыть это дело, а взяться за лучшее, и все эти походы друг к другу, встречи семьями, афиширование знакомств выходили теперь боком.
"Но и следователь - человек, - успокаивая себя, думал Децкий. - Не больше у него ума, чем у нас".
Децкий обернулся махровой простынью, прошел в спальню, плюхнулся на мягчайший импортный матрац и вообразил себя следователем. Следователь, по его мнению, мог составить себе три версии воровства: первую - деньги снял Децкий; вторую - деньги и облигации похищены знакомыми контролерши; третью - деньги и облигации похищены знакомыми Децких. Первую уже можно было считать отвергнутой; долго ли, коротко ли следователь откажется и от второй; останется разыграть третью, и следователь начнет составлять список лиц, имевших доступ в квартиру или отношение к семейным делам. У Децкого из живых родственников оставался только брат. Вся родня Ванды обитала в Гродно, о книжке они слыхом не слышали, да и виделись последний раз в позапрошлом году. Кто-либо из соседей мог, конечно, спланировать и провести ограбление квартиры, но операция с подделкой ордера была бы для него экспромтом. А вор спланировал именно снятие денег с вклада; тут все было учтено - внешность, костюм, бородка и усы, роспись, возвращение книжки на место и уверенность, что Децкий смолчит. Из знакомых Ванды никто не знал даже приблизительно, как поступают к Децким большие суммы; сама Ванда не знала и не догадывалась про источник благополучия; и для жены, и для ее подруг он, Децкий, был преуспевающий инженер, конструктор и изобретатель. Но следователь, вел свое рассуждение Децкий, неминуемо обязан включить в свой список и знакомых Ванды - их хоть и немного - три-четыре дамочки, но все же потребуются дни для установления их честности.
Каково бы ни оказалось начальное число подозреваемых, оно, думал Децкий, постепенно уменьшится, останутся в нем лишь те, кто имел случай увидеть книжку или знал о ней и для кого существовали причины или соображения возвратить ее в чемодан. Но более других знали о нем, о книжке, о его привычках те люди, которые съехались на дачу смотреть купальский костер. И тут Децкий почувствовал перебой в сердце, мгновенное мертвение всех своих нервов, и в него вошло неопровержимое уже убеждение, что вор скрывался среди купальских гостей. Все были мошенники, одного Адама отстранил Децкий от подозрений. Но подумав, он отказался брать на веру и доказанную мытарствами святость брата - всякое могло случиться и с ним, и такое могло с ним случиться, что подтолкнуло на рискованное дело. Но еще подумав, Децкий решил в честности брата не сомневаться - Адам, конечно, и мысли не допускал, что брат его Юра способен жить на ворованное и держать ворованное в сберкассе.
Но все прочие, думал Децкий, вполне горазды. Способен был цапануть двенадцать тысяч Данила Григорьевич. И Виктор Петрович тоже несколько раз бывал в доме. Мог приложить руку коллекционер Олег Михайлович. Сам он мало что знал, Децкий никогда с ним о своем деле не делился, но трепло-Катька могла болтануть лишнее в постели или же, дрянь, и надоумила, где легко разжиться денежками для приобретения разных ножичков и штыков. Складская крыса Петр Петрович также мог взвесить все "за" и "против" и отважиться на открытую уголовщину, зная, что возмездие не грянет.
В группу возможных злоумышленников ввел Децкий и Павла. Уж Паше, думал он, вся подноготная известна, и в доме бывал почаще, и книжку держал в руках, и рассчитал, поди, что трудно Децкому заподозрить в таком свинском поступке единственного старого друга. А все эти стоны о погибшей душе, о страданиях за обман рабочих, о бессонных ночах, кошмарах и прочая дребедень - все это простые словесные фокусы. Десять лет не страдал, про обворованных рабочих не думал, получал свою долю, как зарплату, без причитаний, и вдруг совесть прорезалась, книги застыдился читать, чистые костюмы носить, пить из хрустальной рюмки.
Двери открыла жена Децкого. Сенькевич извинился, что посещает без предварительного звонка, и узнал, не затруднит ли хозяев уделить ему четверть часа. Конечно же, его пригласили войти. Сам Юрий Иванович задерживался на работе; Сенькевича это отсутствие даже обрадовало появлялась большая свобода для вопросов. Они прошли в гостиную, где смотрел какой-то детский сериал сын Децких. Выключить телевизор и лишить мальчика удовольствия Сенькевич воспротивился.
Сели в кресла. Тут Децкая блеснула наивностью ума, спросив, не нашла ли милиция вора? "К сожалению, еще нет", - ответил Сенькевич и в свою очередь попросил рассказать о событиях того дня, начиная с часа пробуждения. Рассказано ему было то, что уже известно читателю; читателю даже больше известно, поскольку Децкая в подробности не вдавалась.
- Ну, а были ли в тот день какие-либо странные события? - спросил Сенькевич.
- Все было хорошо, - ответила Децкая. - Правда, Юра утром, будто чувствовал, все волновался, приставал: "А газ ты выключила? А утюг выдернула?"
- И муж поехал проверить?
- Мы гостей ожидали, - сказала Децкая, - некогда было ездить. Муж с Сашей работали.
И Саша осмелился сказать, что он и папа сбивали короб для шашлыков, поливали грядки и папа учил его фотографировать.
- Кто-нибудь в это время заходил на дачу?
- Сосед, доктор Глинский. Юра у него доски одалживал.
Ведя свой интерес, Сенькевич присматривался к Децкой. Какое-то кошачье кокетство пронизывало ее тон и манеры, уверенность самодовольной, привыкшей к вниманию хорошенькой женщины, не просто хорошенькой, а хорошенькой и богатой, богатой и потому хорошенькой, лучше других одетой, вкуснее других покушавшей, прочнее других застрахованной от неудовольствий. Спокойствие, сытость, благополучие чувствовались за ее душевным опытом. Довольная ходом своего существования женщина сидела перед ним; даже кражу огромной суммы она переживала неглубоко, зная, что милиция обязана найти вора и деньги, а если не найдет, то государство возместит ущерб своими. Сенькевич задумался, какими же чувствами живет Децкий, удовлетворен ли он своим браком, неужто хищение двенадцати тысяч - единственная беда, обрушенная на него жизнью? Да и беда ли? Почему бы не хитрость, разыгранная с помощью приятеля, которому придумали стопроцентное алиби? И Децкий, разумеется, имеет прочное алиби. Сенькевич хоть и знал, что обязательно встретится с соседом-доктором, но уже подозрения в отлучке Децкого с дачи и личном участии в преступлении отпали - убедительно звучал рассказ Ванды Геннадьевны и убедительно поддерживал его своими замечаниями сын.
Затем Сенькевич узнал, где находится дача и где именно в Игнатово. Слушание и работу воображения облегчил Саша, решившийся похвалиться своей первой фотоработой. Снимки хоть и не отличались резкостью, но достаточно внятно представляли и дачный дом, и сад, и группу людей в купальниках на лугу и в реке, и даже две особы без купальников были зафиксированы объективом. Последний снимок Децкая, с извинениями за сына, поспешно изъяла. Сенькевич, однако, возразил, что это интересно, тем более что женщины красивы. Теперь рассказ Ванды Геннадьевны обретал зримые черты; Сенькевич словно сам побывал на том лугу, среди гостей, и с многими познакомился - увидел брата Децкого, и друзей по работе, и друзей дома, и доктора Глинского, и директора одного магазина, и научную сотрудницу какого-то института истории. Люди были как люди, особого интереса не вызвал никто, потому что прибыли в Игнатово поездом, который ушел с вокзала в девять пятьдесят, то есть когда преступник только-только вышел из сберкассы; большее внимание он уделил Адаму Децкому, ибо тот приехал своим транспортом; но сильнее всего заинтересовала Сенькевича дача, сам дом, строение. Оно оказалось вовсе не той крохотной халупой, которые сотнями стоят впритык на территории обычных садоводческих кооперативов. Предстал ему на снимке домина по меньшей мере в четыре комнаты и с мансардой, и участок, судя по ряду примет, занимал не четыре сотки, как отмеряется простым смертным, а старого образца был участок - в соток двенадцать или шестнадцать. Основательность постройки, масштаб сада напрочно утвердили Сенькевича в мысли, что снимать деньги, впутываться в скользкое, опасное вранье владелец такой дачи, и такой квартиры, и машины не осмелится никогда, это ему совсем не нужно. Равно не станет он втягивать в такую аферу приятеля, рисковать большим ради меньшего; вообще такая идея не может у него возникнуть. Из этого следовало, что есть, разгуливает на свободе ловкий, умный, дерзкий преступник.
Последующую часть разговора, касающуюся одежд Децкого, излагать, видимо, не стоит: читателю известно, что серый костюм и шляпу вор нашел в прихожей; важно только отметить, это отметил себе и Сенькевич, что снимать рабочий костюм в прихожей и одеваться здесь в шлафрок было правилом Децкого, о котором знали все близкие дому люди. Вообще, из вопросов, завершавших беседу, существенным оказался один: о назначении вклада.
- Почему Юрий Иванович клал деньги на книжку, но никогда не снимал? спросил Сенькевич.
- Ну, острой нехватки не было, - объяснила Децкая. - И потом Юра относил в кассу деньги редко, раза два в год, не чаще, когда приходили крупные суммы - тринадцатая или оплата за рацпредложение. Этот вклад мы решили для Саши - на свадьбу, чтобы начинал жизнь не с нуля, как нам пришлось.
До Сашиной свадьбы оставалось никак не меньше десяти лет; Сенькевич прикинул, что за такой срок свадебный подарок обретет вес редкого состояния.
- Хорошо иметь заботливых родителей, - сказал он.
Децкая загородилась от сглаза:
- Вырос бы только толковым, а то, не дай бог, выйдет мот и гуляка.
- Родители бережливые, - заметил Сенькевич, - отчего же сыну стать иным.
Программа посещения была выполнена; Сенькевич отправился домой. В троллейбусе ему повезло даже сесть. Под мерный бег машины он думал о том, кого потребуется включить в круг подозреваемых, и об условиях, которым подозреваемые лица должны соответствовать. Условий таких он, загибая пальцы, насчитал шесть. Вор обязан был знать, что Децкий держит на книжке крупный вклад, что пополняет его редко и потому лицо его в сберкассе не примелькалось. Имели значение и внешние данные: раз он воспользовался костюмом Децкого, а в этом убеждало свидетельство кассирши, то он приблизительно равен Децкому статью. Еще для той точной работы, какую произвел вор, ему требовался доступ или, как меньшее, какой-либо подступ к ключам, а такая доступность ключей полагала прямую близость вора к семье Децких - к мужу или к жене. Тут невольно возникало подозрение: не имеет ли Ванда Геннадьевна любовника, какого-нибудь шалопая, способного отплатить за добро злом, за любовь - гадостью. Само собой напрашивалось высказанное Децким подозрение на контролершу сберкассы. Каким-то образом, а каким, Сенькевич еще не видел, придется проверять ее знакомства и знакомства других работников кассы, и вообще всех, кто знал о вкладе и мог содействовать преступлению, если не лично, сознательно, то случайной болтовней о богатом вкладчике, неизвестном в лицо по причине редких явлений, который не снимает, а копит. Огромный объем и кропотливость предстоящей работы вызвали у Сенькевича тоску, и он пожалел, что сам, собственным порывом взял на себя это грозившее быть долгим и изнурительным расследование.
Но по выработанной привычке не приносить в дом служебные неприятности Сенькевич, сойдя на своей остановке, отключился от следственных раздумий и пошел домой с радостным чувством встречи с дочкой, женой, свободного вечера, приятных семейных дел.
В это время Децкий и Павел вели беседу, которая и по сути, и по форме предельно Децкого раздражала. Занесло их в какой-то грязный, не тронутый благоустройством сквер; по скорости, с какою Павел отыскал скамеечку в укромном месте, Децкий понял, что приятель его здесь частый гость. Скверик был сугубо мужской; там и сям виделись Децкому компании разной степени опьянения, в одной уже и дрались, и он сидел в напряженном ожидании ежеминутного прихода милиции, дружинников и необходимого от них спасения бегством. Как и у всех прочих людей в этом скверике, так и у них была бутылочка вина; друзья поочередно из нее отпивали, и Павел несколько раз говорил: "Хорошо, Юра, правда!" Децкий хоть и поддакивал, но в душе бесился, чувствуя себя от сидения в центре этого злачного и опасного места не только не хорошо, а совсем гадко. Но бросить товарища и уйти домой он боялся: Павел был в пугающе небоевом состоянии воли, и Децкий стремился его волю мобилизовать. Еще в пять часов, когда замолкли в цехе станки, прибежал в страхе Петр Петрович и сообщил, что Павлик развесил сопли, пророчит воздаяние за грехи и заслуженную погибель. Децкий тотчас нашел Павла; вместе вышли с завода, и у заводской стоянки Децкий предложил поехать к нему - прокоротать вечер за бутылкой, как в добрые старые времена. Ехать куда-либо Павел категорически отказался, объяснив, что ему хочется погулять по родным улицам, посмотреть на знакомые дома, подышать воздухом городских садов - ведь бог знает, как скоро лишат их воли, может, завтра. Ни малейшего желания бродить по улицам и садам у Децкого не было; наоборот, хотелось ему домой, в кухню, хотелось закрыться там и обдумать все неожиданные события, прозреть их следствия, но капитулянтская настроенность Павла не разрешала оставить его без надзора. Децкий, скрепя сердце, отправился на противную ему прогулку. К тому же и машина оставалась на стоянке, что налагало заботу вернуться за ней позже. Скорее всего, Децкий не подчинился бы дурацкому капризу приятеля, если бы чувствовал в нем страх, но вот именно испуга, страха суда, тюрьмы он в Павле не видел, а видел какое-то монашеское смирение, овечью покорность, религиозную готовность к страданию, к несению креста, к ручному труду в местах отбытия наказания. Он и говорить стал отвратительными Децкому словами смирения. Только отошли от стоянки, как он громко и глупо объявил:
- Да, было время жить, пришло время умирать!
- Умрешь, не волнуйся, - ответил Децкий, - все умрем. Но еще рановато.
- Уже умерли, - опять как-то по-старчески сказал Павел. - Живые трупы. На машинах носимся по земле, жрем, пьем, а вовсе не люди.
- Ну, конечно, - злясь, возразил Децкий, - подонки!
- Да, отребье, - кивнул Павел. - Накипь! Карманники. Ржавчина! Просто шкуры!
После этих слов, резавших слух Децкого, он оживился:
- Ты, Юра, и не знаешь, как опротивела мне наша жизнь. Проснусь ночью, лежу, сам себе не верю. Неужели, думаю, это я, добрый и честный Паша, теперь - прожженный вор, своих же рабочих обворовываю каждый день. Для того ли я народился на белый свет?
- Ты потише бы говорил, - оборвал его Децкий. - Людно тут.
- А и мы были люди, - стишив голос, продолжал Павел. - Помнишь, пришли на завод: двигать прогресс, изобретать, рационализировать, улучшать - о чем только не мечталось, и были же неплохие инженеры. И куда все ушло, к чему мозг приложили - к воровству. Что осталось? Оболочка - а в ней грязь. Ты с этой сукой Катькой спутался - погиб, потом я черту продался...
И на лице, и в глазах приятеля выражалось, видел Децкий, это неуместное, искреннее, самоубийственное раскаяние. С такой мордой только к майору Сенькевичу и прийти, тому и спрашивать не придется - читай по лицу, как по письму. Вот же плаксивый гад, подумалось Децкому, и возникло у него сильное желание врезать кулаком Павлу в глаз, чтобы опомнился. Но не то что бить, а и резко спорить Децкий себе не допустил, а сказал, целя в больное место - в ответственность перед детьми:
- Замазались мы, верно, но дети - о них-то никто другой не позаботится.
- Это так, - согласился Павел. - Но мне и дома стало невмоготу. Заврался. Вера чувствует, что занимаюсь чем-то дурным. Вглядывается, тоскует, вздыхает: "Ой, Паша, Паша, что ты делаешь!" И Димка стал коситься, чувствует чистым сердцем, что папаша - паскуда и вор. Эх, Юра, - воскликнул он вдруг сердечно, - начали каяться, так давай по славянскому обычаю возьмем бутылку да выпьем... Я один не пью, ты, вижу, думаешь, что я в одиночку спиваюсь. Нет, не пью, то есть не пью крепко. Боюсь, Юра, боюсь, что пьяным выболтаю все это во сне на ухо Вере. Пью - да умеренно, граблю да осторожно. Все краешком, краешком, чтобы не упасть. Устал! Надоело!
Децкий понял, что нельзя отказаться и отложить, и согласился:
- Ты прав, выпьем, пошли в ресторан.
- Да ну их, рестораны эти вонючие, - отмахнулся Павел. - Жрут, скачут, как козлы, рожи какие-то сальные, ненавистные, тошнит меня там. Давай как люди.
Децкий подумал, что последует приглашение к себе, но ошибся, приятель решительно завернул в ближайший гастроном, где взял две бутылки вина, закуски же хоть самой скудной брать не подумал, и с этими двумя бутылками явились они в описанный выше скверик. По дороге на Павла напал зуд сравнения себя и Децкого со скотами: "Свиньи мы! - говорил Павел. - Клопы, Юра. Гниды в костюмах!" - и пришлось тихо внимать всем этим гнуснейшим метафорам.
Уже тут, на поломанной скамейке, когда распили первую и пошел по крови хмель, Павел сказал:
- Я себя разлюбил, но и вас всех не люблю, даже тебя, хотя раньше крепко любил, сильнее, может, чем Веру, разве Димку одного сильнее, а сейчас гляжу на наши довольные, тупые хари, вижу бесстыжие свиные глаза - и гадко мне, такое все время чувство в животе, будто рвота подходит и задушит меня. Суета это, финты, выменивание квартир, дачи и гарнитурчики, собирание золота, стекла, дерьма всякого... А книги! - воскликнул он. - Книг насобирали, словно философы, все стены покрыты книгами. Как-то захожу к Катьке - развалилась на тахте, читает. Я даже поразился, что эта стерва читать еще не разучилась. Что ж, думаю, ты читаешь. Эдгара По она читает, переживания испытывает. Мне жутко стало. Тот, наверно, в гробу кричит, что всякая сволочь его книги читает - не для воров писал, а ворью достается. И ты читаешь, и я почитываю. Но какой прок? Читаем о честности, о страданиях, о душе, а у самих в мозгу - деньги, жратва, тряпье, а сами посасываем кровь из работяг. Как увижу какого-нибудь бедно одетого человека - завидую ему. Вот, думаю, счастливец, совесть чистая. А мы в дерьме, только другим это не видно. И что всего хуже, Юра, уже не отмоешься...
Ни с одним словом Децкий внутренне не соглашался; про себя он возражал и находил веские примеры в истории, когда такой-то всеми уважаемый был работорговцем, а другой - помещиком-крепостником, а третий - рантье, а пятый - в любовниках добывал себе хлеб и славу. Вообще, в принципе, думал Децкий, от той пуританской честности, какая не разрешает поднять на дороге копейку, ибо не твоя, веет больше глупостью, чем умом; в настоящей жизни нормальный человек все должен испытать - и риск, и достаток, и вертеться должен уметь, и приспосабливаться к условиям, а совесть - при чем тут совесть? - на улице с ножом они чужое не отнимают, все достается работой ума; пашут и они на своей ниве, не меньше земледельца потеют, даром им не дается, но не их вина, что нива эта запретная. И еще ряд подобных мыслей проносился в голове, но Децкий молчал, не ответствовал, сознавая, что попусту станет возражать, что все говоримое Павлом выстрадано и обдумано давно. А настроился он так думать потому, что он - другой человек, человек другого склада - тихого, пуританского, покорного обстоятельствам, овечьего, склонного к терпеливости и самомучению. Впутался же он в дело, которое требует натуры мощной, подвижной, артистической, боевой. Так где же Павлу взять силу, если внутри нет. Благость ему нужна, мир, спокойствие, сознание, что он как все. Пережитки это религиозные, подумал Децкий, так боится, будто с небес за ним следят и грехи замечают. Сердце слабое; сорок лет прожил, а сердце детское: страшно, что мама узнает, что жена ахнет, что товарищи скажут: "Ты, Паша, плохой человек".
Начали пить вторую. Вино было паскудное, самый дешевый портвейн; ничего более мерзкого уже много лет в рот к Децкому не попадало, он пил вино с отвращением, как хлористый кальций, но не ловчил, прикладывался к горлышку наравне, даже подольше, чтобы Павлу этой отравы воли досталось поменьше. Слушая о страданиях души приятеля, Децкий напряженно думал, что бы этакое успокоительное, действенное ему сказать, что заглушит уничижительное самокопание и вернет бодрость, волю к сопротивлению. В плач Павла перед следователем, в предательство его не верил, но в нынешней ситуации душевная угнетенность, пассивность тоже были вредными - мямление, невразумительные двусмысленные речи, явная внутренняя горечь могли дать в руки следователю, если случится им говорить, то, что равноценно признанию. Наконец догадался: Павлу нужна как воздух, надежда на новую жизнь, убежденность, что честным трудом и поведением исправит свои прошлые проступки перед людьми. Децкий обрадовался и заторопился сказать:
- Не хотел, Павлуша, раньше выбалтывать, но, раз откровенничаем, открою: собираюсь уволиться, только в отпуск хочу сходить; так вот я рекомендую тебя или на свое место, или во второй сборочный, уже обговорено и с главным, и с директором, - и видя, что приятель внимает, Децкий объявил суть: - Петра Петровича снимают со склада, вся цепь рвется, старым делам конец.
- А завтра придет Данила Григорьевич и скажет "дай", - сказал Павел. И будет настаивать.
- У Данилы, говорю тебе точно, есть свои неприятности. Ему тоже надо уносить ноги. А ты за два месяца поставишь свой порядок работы.
- Что же ты раньше молчал? - с подозрением спросил Павел.
- Сюрприз для тебя готовил, - ответил Децкий.
Приятель замолк, взгляд его устремился в даль неба, может, он уже увидел себя в цехе в новом качестве, в стараниях, в новых отношениях с людьми, в трудовом рвении; лицо его разгладилось, просветлело, и Децкий понял, что слова его попали "в десятку". Конечно, взрыва радости ожидать было бы смешно, но какая-то отдушина для измученного сердца открылась и какие-то радужные планы в отношении будущего у него возникли. Для начала и это было хорошо.
Децкий поднялся, сбил палкой несколько диких яблок, поделился с приятелем и стал излагать свои тезисы о недоступности их дела раскрытию. "Есть одно уязвимое место, - заключил он, хлопая себя рукой по груди, - это вот - дрожание сердца. Улик нет, так что упаси тебя бог, Павлуша, от глупости чистосердечия. Себе жизнь сломаешь, семью загонишь в тиски нищеты и всех других поведешь за колючку. До пенсии двадцать лет - трудись".
- Я себе не враг, - отозвался Павел.
- Никто себе не враг. Разве я себе враг, а вот же сморозил утром. Думай, не сглупи.
- Постараюсь!
В таком духе друзья проболтали еще полчаса и расстались в самых добрых чувствах: один пошел домой, вроде бы обнадеженный светлыми переменами, другой отправился за машиной, довольный своими успехами в укрощении. Эта радость отважила Децкого на езду "под мухой". Но густым был вечерний поток машин, и никто не остановил его, хоть и достаточно "гаишников" стояло на перекрестках.
Дома Децкого встретило ошеломляющее известие о визите следователя. Он потребовал от Ванды вспомнить беседу с Сенькевичем дословно, во всей последовательности вопросов и во всей полноте ответов. Направление следовательского интереса отгадалось легко, и Децкий успокоенно и с чувством некоторого умственного превосходства сказал себе: "Талантливый!.. Что-то не видно особого таланта. Самая заурядная логика".
Стараясь перебить зубной пастой привкус дрянного вина, он думал о следователе: пусть проверяет, пусть спрашивает доктора Глинского. Это к добру, время даст. Но став под душ и согнав с мозгов липкую одурь, какую нанес туда дешевый портвейн, Децкий увидел действия следователя уже иначе и с досадою признал, что тот временем следствия дорожит. Позвонив завтра утром Глинскому, он убедится в невиновности его, Децкого, и возьмет для обдумывания другую версию, обнимет кругом подозрения всех знакомых дома, тем более что осел Сашка подсунул фотографии, а Ванда, эта набитая дура, вместо того чтобы отправить сына с глаз долой на улицу, сделала пояснения. Децкого буквально морозом протянуло: ведь на снимках присутствовали все, ну пусть не все, пусть мелких человечков не было, но главные все стоят плечом к плечу. Завод - склад - магазин, производство и сбыт, а главное, и гадать не надо, где сбыт, где посредники, вот они - в лице Данилы Григорьевича и Петра Петровича, отправляй к ним ревизоров и бери в оборот. И самое простое дело - проверить номенклатуру товаров по магазину и по Пашиному участку: там замки - тут замки, там ситечко чайное - тут ситечко чайное. Было отчего проклясть и прием гостей на купалье, и дурацкий языческий костер, и подаренный сыну фотоаппарат, и вздорное, по деревенской моде позирование толпой на лугу, и в саду, и на фоне дачи. Сходились сейчас в кучу многие глупости, сделанные в разные годы; припоминая о них, Децкий чертыхался: и дачу следовало купить через подставное лицо, и вовсе ни к чему было заводить сберкнижку, и намного раньше следовало прикрыть это дело, а взяться за лучшее, и все эти походы друг к другу, встречи семьями, афиширование знакомств выходили теперь боком.
"Но и следователь - человек, - успокаивая себя, думал Децкий. - Не больше у него ума, чем у нас".
Децкий обернулся махровой простынью, прошел в спальню, плюхнулся на мягчайший импортный матрац и вообразил себя следователем. Следователь, по его мнению, мог составить себе три версии воровства: первую - деньги снял Децкий; вторую - деньги и облигации похищены знакомыми контролерши; третью - деньги и облигации похищены знакомыми Децких. Первую уже можно было считать отвергнутой; долго ли, коротко ли следователь откажется и от второй; останется разыграть третью, и следователь начнет составлять список лиц, имевших доступ в квартиру или отношение к семейным делам. У Децкого из живых родственников оставался только брат. Вся родня Ванды обитала в Гродно, о книжке они слыхом не слышали, да и виделись последний раз в позапрошлом году. Кто-либо из соседей мог, конечно, спланировать и провести ограбление квартиры, но операция с подделкой ордера была бы для него экспромтом. А вор спланировал именно снятие денег с вклада; тут все было учтено - внешность, костюм, бородка и усы, роспись, возвращение книжки на место и уверенность, что Децкий смолчит. Из знакомых Ванды никто не знал даже приблизительно, как поступают к Децким большие суммы; сама Ванда не знала и не догадывалась про источник благополучия; и для жены, и для ее подруг он, Децкий, был преуспевающий инженер, конструктор и изобретатель. Но следователь, вел свое рассуждение Децкий, неминуемо обязан включить в свой список и знакомых Ванды - их хоть и немного - три-четыре дамочки, но все же потребуются дни для установления их честности.
Каково бы ни оказалось начальное число подозреваемых, оно, думал Децкий, постепенно уменьшится, останутся в нем лишь те, кто имел случай увидеть книжку или знал о ней и для кого существовали причины или соображения возвратить ее в чемодан. Но более других знали о нем, о книжке, о его привычках те люди, которые съехались на дачу смотреть купальский костер. И тут Децкий почувствовал перебой в сердце, мгновенное мертвение всех своих нервов, и в него вошло неопровержимое уже убеждение, что вор скрывался среди купальских гостей. Все были мошенники, одного Адама отстранил Децкий от подозрений. Но подумав, он отказался брать на веру и доказанную мытарствами святость брата - всякое могло случиться и с ним, и такое могло с ним случиться, что подтолкнуло на рискованное дело. Но еще подумав, Децкий решил в честности брата не сомневаться - Адам, конечно, и мысли не допускал, что брат его Юра способен жить на ворованное и держать ворованное в сберкассе.
Но все прочие, думал Децкий, вполне горазды. Способен был цапануть двенадцать тысяч Данила Григорьевич. И Виктор Петрович тоже несколько раз бывал в доме. Мог приложить руку коллекционер Олег Михайлович. Сам он мало что знал, Децкий никогда с ним о своем деле не делился, но трепло-Катька могла болтануть лишнее в постели или же, дрянь, и надоумила, где легко разжиться денежками для приобретения разных ножичков и штыков. Складская крыса Петр Петрович также мог взвесить все "за" и "против" и отважиться на открытую уголовщину, зная, что возмездие не грянет.
В группу возможных злоумышленников ввел Децкий и Павла. Уж Паше, думал он, вся подноготная известна, и в доме бывал почаще, и книжку держал в руках, и рассчитал, поди, что трудно Децкому заподозрить в таком свинском поступке единственного старого друга. А все эти стоны о погибшей душе, о страданиях за обман рабочих, о бессонных ночах, кошмарах и прочая дребедень - все это простые словесные фокусы. Десять лет не страдал, про обворованных рабочих не думал, получал свою долю, как зарплату, без причитаний, и вдруг совесть прорезалась, книги застыдился читать, чистые костюмы носить, пить из хрустальной рюмки.