Страница:
2 октября Нахимов вывел оставшийся пока русский флот из Южной бухты и расставил суда так умело и счастливо, что до последнего дня своего существования они могли оказывать максимальную возможную помощь обороне Севастополя.
Начиная с 20 сентября артиллерийская перестрелка между Севастополем и неприятелем стала несколько усиливаться. Приготовления с обеих сторон принимали все больший размах. Близилось страшное 5 октября.
Все усиливалась и грандиозно развивалась в самых разнообразных направлениях неутомимая деятельность Нахимова по обороне. Они с Корниловым соперничали, выказывая неслыханную отвагу (этим в Севастополе было трудно удивить, но они оба все-таки удивляли и матросов и солдат), а также проявляли быструю находчивость и распорядительность. Тотлебен уже начал свое дело, и Корнилов и Нахимов мечтали лишь об одном: чтобы штурм последовал как можно позже, когда Тотлебен успеет произвести хоть часть своих работ. Штурма не последовало, но 5 октября 1854 года с восходом солнца загремела страшная «первая» бомбардировка с суши, а спустя несколько часов – и с моря, из самых усовершенствованных орудий морской артиллерии того времени. Три адмирала – Нахимов, Корнилов, Истомин – с рассвета руководили ответным огнем русских батарей и объезжали бастионы. На пятом бастионе в этот день Корнилов и Нахимов встретились и долго там пробыли вместе под адским огнем неприятеля.
«На 5-м бастионе мы нашли Павла Степановича Нахимова, который распоряжался на батареях как на корабле; здесь, как и там, он был в сюртуке с эполетами, отличавшими его от других во время осады… – пишет сопровождавший Корнилова в этот день и час его флаг-офицер Жандр. – Разговаривая с Павлом Степановичем, Корнилов взошел на банкет у исходящего угла бастиона, и оттуда они долго следили за повреждениями, наносимыми врагам нашей артиллерией; ядра свистели около, обдавая нас землей и кровью убитых, бомбы лопались вокруг, поражая прислугу орудий»; Затем Корнилов отправился на другие бастионы. Корнилов был смертельно ранен ядром в двенадцатом часу дня на Малаховом кургане. Огонь уже ослабевал, бомбардировка подходила к концу, когда Нахимов узнал роковую весть… Капитан Асланбеков рассказывает, как он вечером, узнав о гибели Корнилова, поехал поклониться его праху и, войдя в зал, увидел Нахимова, который плакал и целовал мертвого товарища.
Но роль Нахимова и этой маленькой группы его товарищей все-таки не будет ясна, если мы не напомним читателю о том, до какой степени они были лишены поддержки со стороны всего центрального аппарата армии и военного министерства.
Глава 5
Глава 6
Глава 7
Начиная с 20 сентября артиллерийская перестрелка между Севастополем и неприятелем стала несколько усиливаться. Приготовления с обеих сторон принимали все больший размах. Близилось страшное 5 октября.
Все усиливалась и грандиозно развивалась в самых разнообразных направлениях неутомимая деятельность Нахимова по обороне. Они с Корниловым соперничали, выказывая неслыханную отвагу (этим в Севастополе было трудно удивить, но они оба все-таки удивляли и матросов и солдат), а также проявляли быструю находчивость и распорядительность. Тотлебен уже начал свое дело, и Корнилов и Нахимов мечтали лишь об одном: чтобы штурм последовал как можно позже, когда Тотлебен успеет произвести хоть часть своих работ. Штурма не последовало, но 5 октября 1854 года с восходом солнца загремела страшная «первая» бомбардировка с суши, а спустя несколько часов – и с моря, из самых усовершенствованных орудий морской артиллерии того времени. Три адмирала – Нахимов, Корнилов, Истомин – с рассвета руководили ответным огнем русских батарей и объезжали бастионы. На пятом бастионе в этот день Корнилов и Нахимов встретились и долго там пробыли вместе под адским огнем неприятеля.
«На 5-м бастионе мы нашли Павла Степановича Нахимова, который распоряжался на батареях как на корабле; здесь, как и там, он был в сюртуке с эполетами, отличавшими его от других во время осады… – пишет сопровождавший Корнилова в этот день и час его флаг-офицер Жандр. – Разговаривая с Павлом Степановичем, Корнилов взошел на банкет у исходящего угла бастиона, и оттуда они долго следили за повреждениями, наносимыми врагам нашей артиллерией; ядра свистели около, обдавая нас землей и кровью убитых, бомбы лопались вокруг, поражая прислугу орудий»; Затем Корнилов отправился на другие бастионы. Корнилов был смертельно ранен ядром в двенадцатом часу дня на Малаховом кургане. Огонь уже ослабевал, бомбардировка подходила к концу, когда Нахимов узнал роковую весть… Капитан Асланбеков рассказывает, как он вечером, узнав о гибели Корнилова, поехал поклониться его праху и, войдя в зал, увидел Нахимова, который плакал и целовал мертвого товарища.
* * *
Из четырех человек, организовавших защиту Севастополя, ураганная бомбардировка 5(17) октября 1854 года унесла одного. Замены ему, которая извне вступила бы в эту маленькую группу, не было ни тогда, ни впоследствии. Вообще этой былой четверке суждено было отныне уменьшаться, но не сменяться и не пополняться в личном составе. Осталось трое – Нахимов, Тотлебен, Истомин, и роль фактического начальника, вождя, «хозяина Севастополя» перешла непосредственно к Нахимову. С этого времени он работал и за себя, и за Корнилова.Но роль Нахимова и этой маленькой группы его товарищей все-таки не будет ясна, если мы не напомним читателю о том, до какой степени они были лишены поддержки со стороны всего центрального аппарата армии и военного министерства.
Глава 5
Достаточно ознакомиться с хранящимися в Военно-ученом архиве (в Москве) письмами Меншикова к министру Долгорукову, чтобы вполне удостовериться, что Севастополь был на волосок от сдачи не только сейчас, после Альмы, но и в октябре и ноябре 1854 года.
«Если Севастополь падет, по крайней мере, Крым не может быть у нас отнят», – успокаивал Меншиков Долгорукова 11 октября 1854 года. Но военного министра, впрочем, незачем было успокаивать: он и сам по себе не очень беспокоился. Он все только грустил, что севастопольские артиллеристы, отстреливаясь, тратят много пороха. Он, министр, пороха подослать никак не может и даже не надеется вовремя подослать, но зато уповает на помощь всевышнего бога, о каковом своем уповании уведомляет Меншикова. Преждевременно одряхлевший и опустившийся царедворец, которым являлся в эту пору своей жизни князь Василий Долгоруков, и усталый, себялюбивый, ничем решительно душевно не интересующийся скептик и циник Меншиков, совсем готовый сдать Севастополь и вполне спокойно и равнодушно предвидящий в ближайшем будущем этот случай, – вот каких людей мы видим как бы воочию, читая эту переписку. В «постскриптуме» – очевидно, за более интересным материалом не хватило раньше места в письме или просто вылетело из памяти, так как всех «мелочей» не упомнишь, – Долгоруков пишет Меншикову 23 октября из Петербурга: «Если Севастополь еще не взят, как мы надеемся, не найдете ли вы уместным приступить, как только это станет возможным, к комбинации для усиления его защиты?» Эта нелепая пустопорожняя фраза, вполне достойная таких же ответных пустейших записочек Меншикова, писалась военным министром Российской империи как раз тогда, когда защитники Севастополя уже считали, что самый страшный момент прошел и что можно и должно держаться.
Конечно, при своем уме, тонкости и подозрительности Меншиков знал, что и Корнилов до самой смерти, и Нахимов, и матросы, обороняющие город, относились и относятся к судьбе Севастополя не так, как он и его корреспондент, а совсем по-другому. Поэтому когда из Петербурга подсказывали Меншикову, что ввиду скорой сдачи Севастополя следовало бы приказать уничтожить в городе все, что нельзя вывезти, то Меншиков отказывался это сделать, попросту не решаясь такого рода приказ переслать Нахимову и его матросам.
Меншиков соображал, что одно дело – по-французски переписываться с Долгоруковым о сдаче Севастополя, а другое – отдать на русском языке Нахимову и его матросам, Тотлебену и его саперам и землекопам-рабочим приказ о передаче города французам и англичанам. Он ведь знал, конечно, о тех настроениях, о которых повествовал впоследствии Ухтомский, говоря, что «между моряками прямо обвиняли (начальника штаба) в равнодушии к делу и чуть ли не в измене». И он, ни на что не решаясь, продолжал себе из своего «прекрасного далека», сначала из Бельбека, потом из Северной стороны, которую он из любезности к военному министру Долгорукову, не очень твердому в русском языке, называет «Severnaja», наблюдать за тем, как Нахимов Тотлебен, Истомин, Хрулев и их матросы и солдаты бьются и погибают на севастопольских редутах.
Меншиков был умнее и если не чище, то брезгливее Долгорукова, но, конечно, и военный министр, и все те, жизнь которых «протекала так приятно» в окрестностях Зимнего дворца до 1853 года, были своими, родными, близкими для Меншикова. А «боцман», «матрос» Нахимов, инженер Тотлебен; худородные Корнилов или Истомин были ему совершенно чужды и определенно неприятны. Общего языка с ними он не только не нашел, но и не искал. Эти чужие ему люди сливались с той серой массой грязных и голодных матросов и солдат, с которой Ментиков уже окончательно ровно ничего общего не имел и не хотел иметь.
Лично честный человек, Меншиков прекрасно знал, какая вакханалия воровства происходит вокруг войны, знал, что солдаты либо недоедают часто, либо отравляются заведомо негодными припасами. Знал и грабителей, даже изредка называл их по фамилии. Но не все ли равно? Грабителей так много, что не стоит и возиться.
Матросы и солдаты всегда интересовали Меншикова так мало, что он просто по своей инициативе почти никогда и не осведомлялся, что они едят и вообще едят ли они.
Деньги, отпускавшиеся миллионами, разворовывались по дороге, и то, что доходило до рот, получалось с огромным опозданием.
Полнейшая, абсолютная безнаказанность была при князе Меншикове гарантирована всем ворам, взяточникам, казнокрадам.
И матросы и солдаты чувствовали упорное и решительное не только нерасположение, но и прямое недоверие к Меншикову, готовы были поверить любому слуху, чернящему главнокомандующего.
«Матросы называли князя Меншикова «анафемой», а войска называли его князем Изменщиковым».
Моряки не хотели всерьез верить, что князь Меншиков – адмирал над всеми адмиралами; армейские военные не понимали, почему он генерал над всеми генералами; ни те, ни другие не могли главным образом взять в толк, почему он главнокомандующий? И напрасно его хвалили, старались впоследствии приписать его непопулярность чьим-то интригам и уже совсем неосновательно усматривали со стороны Меншикова какие-то «старания» заслужить любовь армии. Ни интриг не было, ни «стараний» не проявлялось.
Нахимов и Корнилов очень хорошо понимали, что по всем своим одиннадцати должностям, по которым Меншиков пользуется доходом и мундиром, он ровно ничего не делает, но что губительнее всего его пребывание именно на посту морского министра и главнокомандующего Черноморского флота.
«Прекрасные, братец, есть ребята между моряками… меня они не любят – что делать: не угодил» – так снисходительно и развязно отзывался этот развлекавшийся то дипломатией, то войной петербургский знатный барин о людях, которым суждено было все же прославить Россию, несмотря на то, что царь наградил их таким верховным командиром. Солдатам он тоже «не угодил».
Совсем не тот дух царил в оставленном армией Севастополе. Вот одно из многочисленных свидетельств очевидцев: «Под вечер я удостоился увидеть еще раз адмирала Корнилова, который принял меня очень любезно, дал мне лошадь и сам провел по главнейшим частям оборонительной линии. Отрадно было видеть тот контраст, какой существовал между настроением защитников Севастополя и унылыми обитателями Бельбекского лагеря. Здесь (в Севастополе) все кипело, все надеялось если не победить, то заслужить в предстоящем решительном бою одобрение и признательность России; там все поникло головой и как бы страшилось приговора отечества и современников».
Меншиков к концу 1854 года совсем махнул рукой на оборону Севастополя. «Севастополь падет в обоих случаях: если неприятель, усилив свои средства, успеет занять бастион № 4 и также если он продлит осаду, заставляя нас издерживать порох. Пороху у нас хватит только на несколько дней, и, если не привезут свежего, придется вывезти гарнизон» – таковы были перспективы Меншикова в начале ноября 1854 года.
О военном министре, князе Василии Долгорукове, с которым он так ласково переписывался, Меншиков выражался в том смысле, что «князь Василий Долгоруков имеет тройное отношение к пороху: он пороху не нюхал, пороху не выдумал и пороху не посылает в Севастополь». Но дальше этой выходки Меншиков не пошел и больше ничего против Долгорукова не предпринял.
К этому прибавилось и отсутствие подвоза продовольствия, то есть полуголодное существование солдат. Но в Севастополе под ядрами работали с прежним упорством и гнали от себя всякую мысль о сдаче города.
«Если Севастополь падет, по крайней мере, Крым не может быть у нас отнят», – успокаивал Меншиков Долгорукова 11 октября 1854 года. Но военного министра, впрочем, незачем было успокаивать: он и сам по себе не очень беспокоился. Он все только грустил, что севастопольские артиллеристы, отстреливаясь, тратят много пороха. Он, министр, пороха подослать никак не может и даже не надеется вовремя подослать, но зато уповает на помощь всевышнего бога, о каковом своем уповании уведомляет Меншикова. Преждевременно одряхлевший и опустившийся царедворец, которым являлся в эту пору своей жизни князь Василий Долгоруков, и усталый, себялюбивый, ничем решительно душевно не интересующийся скептик и циник Меншиков, совсем готовый сдать Севастополь и вполне спокойно и равнодушно предвидящий в ближайшем будущем этот случай, – вот каких людей мы видим как бы воочию, читая эту переписку. В «постскриптуме» – очевидно, за более интересным материалом не хватило раньше места в письме или просто вылетело из памяти, так как всех «мелочей» не упомнишь, – Долгоруков пишет Меншикову 23 октября из Петербурга: «Если Севастополь еще не взят, как мы надеемся, не найдете ли вы уместным приступить, как только это станет возможным, к комбинации для усиления его защиты?» Эта нелепая пустопорожняя фраза, вполне достойная таких же ответных пустейших записочек Меншикова, писалась военным министром Российской империи как раз тогда, когда защитники Севастополя уже считали, что самый страшный момент прошел и что можно и должно держаться.
Конечно, при своем уме, тонкости и подозрительности Меншиков знал, что и Корнилов до самой смерти, и Нахимов, и матросы, обороняющие город, относились и относятся к судьбе Севастополя не так, как он и его корреспондент, а совсем по-другому. Поэтому когда из Петербурга подсказывали Меншикову, что ввиду скорой сдачи Севастополя следовало бы приказать уничтожить в городе все, что нельзя вывезти, то Меншиков отказывался это сделать, попросту не решаясь такого рода приказ переслать Нахимову и его матросам.
Меншиков соображал, что одно дело – по-французски переписываться с Долгоруковым о сдаче Севастополя, а другое – отдать на русском языке Нахимову и его матросам, Тотлебену и его саперам и землекопам-рабочим приказ о передаче города французам и англичанам. Он ведь знал, конечно, о тех настроениях, о которых повествовал впоследствии Ухтомский, говоря, что «между моряками прямо обвиняли (начальника штаба) в равнодушии к делу и чуть ли не в измене». И он, ни на что не решаясь, продолжал себе из своего «прекрасного далека», сначала из Бельбека, потом из Северной стороны, которую он из любезности к военному министру Долгорукову, не очень твердому в русском языке, называет «Severnaja», наблюдать за тем, как Нахимов Тотлебен, Истомин, Хрулев и их матросы и солдаты бьются и погибают на севастопольских редутах.
Меншиков был умнее и если не чище, то брезгливее Долгорукова, но, конечно, и военный министр, и все те, жизнь которых «протекала так приятно» в окрестностях Зимнего дворца до 1853 года, были своими, родными, близкими для Меншикова. А «боцман», «матрос» Нахимов, инженер Тотлебен; худородные Корнилов или Истомин были ему совершенно чужды и определенно неприятны. Общего языка с ними он не только не нашел, но и не искал. Эти чужие ему люди сливались с той серой массой грязных и голодных матросов и солдат, с которой Ментиков уже окончательно ровно ничего общего не имел и не хотел иметь.
Лично честный человек, Меншиков прекрасно знал, какая вакханалия воровства происходит вокруг войны, знал, что солдаты либо недоедают часто, либо отравляются заведомо негодными припасами. Знал и грабителей, даже изредка называл их по фамилии. Но не все ли равно? Грабителей так много, что не стоит и возиться.
Матросы и солдаты всегда интересовали Меншикова так мало, что он просто по своей инициативе почти никогда и не осведомлялся, что они едят и вообще едят ли они.
Деньги, отпускавшиеся миллионами, разворовывались по дороге, и то, что доходило до рот, получалось с огромным опозданием.
Полнейшая, абсолютная безнаказанность была при князе Меншикове гарантирована всем ворам, взяточникам, казнокрадам.
И матросы и солдаты чувствовали упорное и решительное не только нерасположение, но и прямое недоверие к Меншикову, готовы были поверить любому слуху, чернящему главнокомандующего.
«Матросы называли князя Меншикова «анафемой», а войска называли его князем Изменщиковым».
Моряки не хотели всерьез верить, что князь Меншиков – адмирал над всеми адмиралами; армейские военные не понимали, почему он генерал над всеми генералами; ни те, ни другие не могли главным образом взять в толк, почему он главнокомандующий? И напрасно его хвалили, старались впоследствии приписать его непопулярность чьим-то интригам и уже совсем неосновательно усматривали со стороны Меншикова какие-то «старания» заслужить любовь армии. Ни интриг не было, ни «стараний» не проявлялось.
Нахимов и Корнилов очень хорошо понимали, что по всем своим одиннадцати должностям, по которым Меншиков пользуется доходом и мундиром, он ровно ничего не делает, но что губительнее всего его пребывание именно на посту морского министра и главнокомандующего Черноморского флота.
«Прекрасные, братец, есть ребята между моряками… меня они не любят – что делать: не угодил» – так снисходительно и развязно отзывался этот развлекавшийся то дипломатией, то войной петербургский знатный барин о людях, которым суждено было все же прославить Россию, несмотря на то, что царь наградил их таким верховным командиром. Солдатам он тоже «не угодил».
Совсем не тот дух царил в оставленном армией Севастополе. Вот одно из многочисленных свидетельств очевидцев: «Под вечер я удостоился увидеть еще раз адмирала Корнилова, который принял меня очень любезно, дал мне лошадь и сам провел по главнейшим частям оборонительной линии. Отрадно было видеть тот контраст, какой существовал между настроением защитников Севастополя и унылыми обитателями Бельбекского лагеря. Здесь (в Севастополе) все кипело, все надеялось если не победить, то заслужить в предстоящем решительном бою одобрение и признательность России; там все поникло головой и как бы страшилось приговора отечества и современников».
Меншиков к концу 1854 года совсем махнул рукой на оборону Севастополя. «Севастополь падет в обоих случаях: если неприятель, усилив свои средства, успеет занять бастион № 4 и также если он продлит осаду, заставляя нас издерживать порох. Пороху у нас хватит только на несколько дней, и, если не привезут свежего, придется вывезти гарнизон» – таковы были перспективы Меншикова в начале ноября 1854 года.
О военном министре, князе Василии Долгорукове, с которым он так ласково переписывался, Меншиков выражался в том смысле, что «князь Василий Долгоруков имеет тройное отношение к пороху: он пороху не нюхал, пороху не выдумал и пороху не посылает в Севастополь». Но дальше этой выходки Меншиков не пошел и больше ничего против Долгорукова не предпринял.
К этому прибавилось и отсутствие подвоза продовольствия, то есть полуголодное существование солдат. Но в Севастополе под ядрами работали с прежним упорством и гнали от себя всякую мысль о сдаче города.
Глава 6
С первого дня бомбардировки Нахимов и Тотлебен ежедневно бывали на четвертом бастионе, но Тотлебен, занятый постройкой и поправкой укреплений, должен был несколько разредить свои посещения, а Нахимов занялся бастионом специально, и занялся вплотную. Положение было такое: французы направили сейчас же, после первой грандиозной общей бомбардировки 5 октября 1854 года, главные свои усилия на этот ближе всех выдвинутый к ним бастион. Послушаем командира этого бастиона, капитана 1-го ранга Реймерса: «От начала бомбардирования и, можно сказать, до конца его четвертый бастион находился более всех под выстрелами неприятеля, и не проходило дня в продолжение всей моей восьмимесячной службы, который бы оставался без пальбы. В большие же праздники французы на свои места сажали турок и этим не давали нам ни минуты покоя. Случались дни и ночи, в которые на наш бастион падало до двух тысяч бомб и действовало несколько сот орудий…»
Уже после первых дней осады и бомбардировки, собственно, бастион был ямой, где защитники без всякого прикрытия, если не считать жалких брустверов, истреблялись систематически огнем французских батарей. Нахимов в полном смысле слова стал создавать бастион – и создал его. «В первые два месяца на четвертом бастионе не было блиндажей для команды и офицеров, все мы помещались в старых казармах; но когда неприятель об этом разведал, то направил на них выстрелы и срыл их. Вообще внутренность бастиона представляла тогда ужасный беспорядок. Снаряды неприятельские в большом количестве валялись по всему бастиону; земля для исправления брустверов для большей поспешности бралась тут же, около орудий, а потому вся кругом была изрыта и представляла неудобства даже для ходьбы».
Нахимов решил, что без блиндажей бастиону конец. «Адмирал Нахимов, приходя ко мне, каждый раз выговаривал: обратить внимание на приведение бастиона в порядок и устройство блиндажей. Но мне казалась эта работа тогда невозможной, так как под сильным огнем и беспрерывным разорением брустверов нам едва хватало времени поспевать к утру с исправлением повреждений брустверов», – продолжает Реймерс. И при этих невероятных условиях блиндажи были созданы, и люди получили хоть какое-нибудь прикрытие.
Бастион был занят в значительной мере матросами, для которых величайшей наградой были слова, сказанные Нахимовым после постройки блиндажей и приведения бастиона в порядок: «Теперь я вижу, что для черноморца невозможного ничего нет-с».
Нахимов приносил на бастион Георгиевские кресты, которые и раздавал особенно отличившимся за последние несколько суток. «Нахимов, приходя первое время к нам на бастион, подсмеивался над тем, кто при пролете штуцерной пули невольно приседал: что вы мне кланяетесь?» Нахимовские порядки, заведенные им во флоте, были заведены и на бастионах Севастополя, и это не очень нравилось армейскому командному составу: «…армейские офицеры удивлялись тому, что наши матросики, не снимая шапки, так свободно говорят с нами и что вообще у нас слаба дисциплина. Но на самом деле они впоследствии убедились в противном, видя, как моментально, по первому приказанию, те же матросы бросались исполнять самые опасные работы. Солдаты, поступившие к оружиям, делались совершенно другими людьми, видя отважные выходки матросов». Таковы точные и правдивые показания командира четвертого бастиона Реймерса, сделанные им перед тем, как осколок бомбы вывел и его из строя.
Отношения, заведенные Нахимовым во флоте, сохранялись всецело на севастопольских бастионах, и если можно назвать бытом ежедневное и еженощное пребывание под французскими и английскими бомбами, ядрами, ракетами и штуцерными пулями, то нахимовский быт оставался прежним. Предоставим слово очевидцу: «Особенной популярностью у севастопольцев пользовалось бессмертное имя Павла Степановича Нахимова, так как у моряков не принято было величать своих начальников и офицеров по чинам. Ни ваше благородие, ни превосходительство вовсе не употреблялось в объяснениях, а звали начальство просто по имени и отчеству…
…Как сейчас вижу этот незабвенный тип: верхом на казацкой лошади, с нагайкой в правой руке, всегда при шпаге и адмиральских эполетах на флотском сюртуке, с шапкой, надетой почти на затылок, следует он, бывало, до бастиона верхом, в сопровождении казака. Панталоны без штрипок вечно собьются у него у коленей, так что из-под них выглядывают голенища и белье, ему и горя мало – на подобные мелочи он не обращал внимания. Останавливаясь у подошвы нашего бастионного кургана, Павел Степанович по обыкновению слезал с лошади, оправлял панталоны и шествовал по бастиону пешком. «Павел Степаныч! Павел Степаныч!» – зашумят, бывало, радостно матросы, и все флотское как будто охорашивается, желая показаться молодцеватее своему знаменитому адмиралу, герою Синопа. «Здравия желаем, Павел Степаныч, – отзовется какой-нибудь смельчак из группы матросов, приветствуя своего любимого командира. – «Все ли здоровы?» – «Здоров, Грядка, как видишь», – добродушно ответит Павел Степанович, следуя дальше. «А что, Синоп забыл?» – спрашивает он другого. «Как можно! Помилуйте, Павел Степаныч! Небось и теперь почесывается турок!» – усмехается матрос. «Молодец!» – заметит Нахимов. Либо, потрепав иного молодца по плечу, сам завязывает разговор, расспрашивая о французах».
Героев было много и среди солдат тоже; солдаты тоже умирали бестрепетно и безропотно, не хуже матросов. Но губительная система, заведенная Павлом, продолженная Александром и Аракчеевым, Николаем и Михаилом, Сухозанетом и Клейнмихелем, Чернышевым и Долгоруковым, развращала и ослабляла русскую сухопутную армию.
Вот что писал один из защитников Севастополя, капитан Ухтомский, в своих черновых заметках, конечно, не надеясь, что они когда-нибудь увидят свет: «Солдаты, превращенные в машины, знали только один фронт; князь А.С. Меншиков в своем дневнике незадолго до высадки неприятеля в Крыму писал: «Увы, какие генералы и какие штаб-офицеры! Ни малейшего не заметно понятия о военных действиях и расположении войск на местности, об употреблении стрелков и артиллерии. Не дай бог настоящего дела в поле». Ухтомский отмечает настойчиво все громадное превосходство моряков, воспитанных школой Лазарева, Нахимова, Корнилова, Истомина, над армейскими частями, сражавшимися рядом с матросами на севастопольских бастионах (хоть солдаты и не уступали морякам в личном бесстрашии). Чем выше был чин военного начальника в армейских войсках, тем менее обыкновенно начальник годился для командования в бою. Фронтовое учение и шагистика совсем убили самостоятельность в русской армии. На вылазках, где командовали обер-офицеры, можно было всегда рассчитывать на успех, но чуть вылазкой распоряжается штаб-офицер или полковник – верная неудача; такие же были и генералы… Еще к этому надо добавить, что во время командования Меншикова, когда можно было многое наладить по укреплению Севастополя, от военного министра Долгорукова не видно было никакого содействия».
И меньше всего можно было ждать помощи от главнокомандующего армии и флота князя Меншикова.
«Кто были помощниками мне? Назовите мне хоть одного генерала, – жаловался князь Меншиков в доверительной беседе с полковником Меньковым. – Князь Петр Дмитриевич (Горчаков, брат преемника Меншикова, князя М.Д. Горчакова)? Старый скряга в кардинальской шапке! Или всегда пьяный Кирьяков и двусмысленной преданности к России Жабокритский, или, наконец, бестолковый Моллер?.. Остальные, мало-мальски к чему-либо пригодные, все помешаны на интриге! Полагаю, что, будучи далеко от солдата, я не сумел заставить его полюбить себя; думаю, что и в этом помогли мне мои помощники».
Меншиков жаловался на своих генералов и сваливал вину за многие свои неудачи на их бездарность и невежество. Ни в чем не виновен и вполне безгрешен только он один, сам Александр Сергеевич.
Возмутительнее всего, что он клеветал на своих солдат, обвиняя их иногда в недостатке стойкости.
К русским матросами солдатам и к тем людям, которые являлись их настоящими вождями в этой кровавой и яростной борьбе, неприятель был гораздо справедливее. Французский главнокомандующий, сам храбрый и стойкий солдат, маршал Канробер до конца жизни в беседах с близкими с восторгом вспоминал о тех, кого так мало ценил русский главнокомандующий Меншиков: «С какими противниками имели мы дело?» Маршал Канробер, рассказывает его друг, даже сорок лет спустя при этом вопросе поднимался в кресле и, глядя на нас своими огненными глазами, восклицал: «Чтобы понять, что такое были наши противники, вспомните о шестнадцати тысячах моряков, которые, плача, уничтожали свои суда с целью загородить проход и которые заперлись в казематах бастионов со своими пушками, под командой своих адмиралов Корнилова, Нахимова, Истомина. К концу осады от них осталось восемьсот человек, а остальные, и все три адмирала, погибли у своих пушек…»
Канробер особенно отмечает также и севастопольских рабочих: «Генерал Тотлебен для выполнения своей технической задачи нашел в населении Севастополя, сплошь состоявшем из рабочих или служащих в морском ведомстве и в арсеналах, абсолютную преданность делу. Женщины и дети, как и мужчины, принялись рыть землю днем и ночью, под огнем неприятеля, никогда не уклоняясь. А наряду с этими рабочими и моряками солдат, особенно пехотинец, снова оказался таким, каким мы его узнали в битвах при Эйлау и под Москвой».
Чтобы найти достойное сравнение, Канробер, знаток военной истории, называет именно эти два кровопролитнейших сражения наполеоновской эпопеи, в которых храбрость и стойкость русской пехоты изумили Наполеона I и его маршалов.
Черствый, раздражительный, завистливый и насмешливый Меншиков все-таки должен был в первые месяцы осады считаться с очевидностью: с тем, что после смерти Корнилова Севастополь держится (если не говорить о главном, то есть об упорстве и героизме, проявляемых подавляющим большинством защитников, матросов, солдат и рабочих) на Нахимове, Тотлебене и Истомине.
Среди бездарных начальников, среди звезд генералитета, прославившихся чем угодно, но только не военными заслугами, эти три человека, дружно и согласованно действовавшие, представляли собой могучую силу. Меншиков отлично знал (при его бесспорном уме и огромной опытности он даже не мог не знать), что талантливый, одаренный самостоятельным мышлением человек может при николаевской системе иной раз выйти в генералы, если ему повезет и если он не попадется на глаза и на замечание у царя или у Василия Долгорукова. Но чтобы человек с такими качествами попал на командующий, в самом деле руководящий пост – это было в обыкновенное время абсолютно невозможно, Кому же и было это понимать, как не князю Меншикову? Мало ли он сам сбыл с рук таких неудобных адмиралов и генералов! Ему ли было не знать этот «вырубленный лес», с которым великий поэт Некрасов сравнил двор и окружение Николая после 14 декабря!
Но вот в стороне от большого света, где-то на задворках империи, на Черном море, Михаил Петрович Лазарев создал какие-то свои, несколько подозрительные традиции, воспитал этих Корниловых Нахимовых, Истоминых, как-то вовсе не подходящих ни по росту, ни по масти к общеустановленному «нормальному» образцу. И вдруг грянула грозная война, и оказалось, к прискорбию князя Меншикова, что в ненормальные времена общеустановленный нормальный образец никуда не годится. Что же делать? Меншиков скрепя сердце решил использовать этот странный, ни на что не похожий, «ненормальный» выводок лазаревских адмиралов, которые, как выразился товарищ Пирогова, профессор хирургии, Севастополей Гюббенет, говоря о Нахимове, «не считали достойным хвалить все существующее и скрывать недостатки, а находили пользу в изобличении и в неусыпном стремлении к улучшениям».
И Меншиков уже в декабре 1854 года представил царю доклад о необходимости наградить Нахимова, о котором злобно говорил в своей компании, что ему бы канаты смолить, а не адмиралом быть. Молодой великий князь Константин Николаевич, находившийся тогда в самой весне своего «либерализма», не только исходатайствовал Нахимову орден Белого Орла, но и писал ему в рескрипте 13 января 1855 года: «Я имею себе в удовольствие выразить вам ныне личные чувства мои и всего Балтийского флота. Мы уважаем вас за ваше доблестное служение, мы гордимся вами и вашей славой, как украшением нашего флота; мы любим вас, как почтенного товарища, который сдружился с морем и который в моряках видит друзей своих. История флота скажет о ваших подвигах детям нашим, но она скажет также, что моряки-современники вполне ценили и понимали вас».
Но Нахимова награды и приветствия занимали мало. От того самого дня, когда французское ядро убило на Малаховом кургане Корнилова, окружающие Нахимова стали замечать в нем твердое, безмолвное решение, смысл которого был им понятен. С каждым месяцем им становилось все яснее, что этот человек не может и не хочет пережить Севастополь.
Могли ли его, если так, интересовать восторги Константина Николаевича, или фальшивые любезности не терпящего его Меншикова, или даже царские милости? Нахимов решительно ни с кем уже не церемонился. Вот сцена, обнаружившая, что ни малейших способностей к придворному обхождению этот моряк не имел и не считал нужным ими обзаводиться. Царь в восхищении от изумительной деятельности и геройской храбрости Нахимова послал в Севастополь своего флигель-адъютанта Альбединского и поручил ему передать «поцелуй и поклон» Нахимову. Спустя неделю после этого Нахимов с окровавленным лицом после обхода батарей возвращался домой, и вдруг ему навстречу новый флигель-адъютант с новым поклоном от императора Николая. «Милостивый государь! – воскликнул Нахимов. – Вы опять с поклоном-с? Благодарю вас покорно-с! Я и от первого поклона был целый день болен-с!» Опешивший флигель-адъютант едва ли сразу пришел в себя и от дальнейших слов Нахимова, давно раздраженного беспорядком во всей организации тыла, от которого зависела участь Севастополя. «Не надобно нам поклонов-с! Попросите нам плеть-с! Плеть пожалуйте, милостивый государь, у нас порядка нет-с!» – кричал Нахимов. «Вы ранены?» – спросил тут кто-то. «Не-правда-с! – отвечал Нахимов, но тут, заметив все-таки на своем лице кровь, прибавил:
– Слишком мало-с! Слишком мало-с!»
Больше Николай Павлович ни поцелуев, ни поклонов Нахимову уже не посылал.
Уже после первых дней осады и бомбардировки, собственно, бастион был ямой, где защитники без всякого прикрытия, если не считать жалких брустверов, истреблялись систематически огнем французских батарей. Нахимов в полном смысле слова стал создавать бастион – и создал его. «В первые два месяца на четвертом бастионе не было блиндажей для команды и офицеров, все мы помещались в старых казармах; но когда неприятель об этом разведал, то направил на них выстрелы и срыл их. Вообще внутренность бастиона представляла тогда ужасный беспорядок. Снаряды неприятельские в большом количестве валялись по всему бастиону; земля для исправления брустверов для большей поспешности бралась тут же, около орудий, а потому вся кругом была изрыта и представляла неудобства даже для ходьбы».
Нахимов решил, что без блиндажей бастиону конец. «Адмирал Нахимов, приходя ко мне, каждый раз выговаривал: обратить внимание на приведение бастиона в порядок и устройство блиндажей. Но мне казалась эта работа тогда невозможной, так как под сильным огнем и беспрерывным разорением брустверов нам едва хватало времени поспевать к утру с исправлением повреждений брустверов», – продолжает Реймерс. И при этих невероятных условиях блиндажи были созданы, и люди получили хоть какое-нибудь прикрытие.
Бастион был занят в значительной мере матросами, для которых величайшей наградой были слова, сказанные Нахимовым после постройки блиндажей и приведения бастиона в порядок: «Теперь я вижу, что для черноморца невозможного ничего нет-с».
Нахимов приносил на бастион Георгиевские кресты, которые и раздавал особенно отличившимся за последние несколько суток. «Нахимов, приходя первое время к нам на бастион, подсмеивался над тем, кто при пролете штуцерной пули невольно приседал: что вы мне кланяетесь?» Нахимовские порядки, заведенные им во флоте, были заведены и на бастионах Севастополя, и это не очень нравилось армейскому командному составу: «…армейские офицеры удивлялись тому, что наши матросики, не снимая шапки, так свободно говорят с нами и что вообще у нас слаба дисциплина. Но на самом деле они впоследствии убедились в противном, видя, как моментально, по первому приказанию, те же матросы бросались исполнять самые опасные работы. Солдаты, поступившие к оружиям, делались совершенно другими людьми, видя отважные выходки матросов». Таковы точные и правдивые показания командира четвертого бастиона Реймерса, сделанные им перед тем, как осколок бомбы вывел и его из строя.
Отношения, заведенные Нахимовым во флоте, сохранялись всецело на севастопольских бастионах, и если можно назвать бытом ежедневное и еженощное пребывание под французскими и английскими бомбами, ядрами, ракетами и штуцерными пулями, то нахимовский быт оставался прежним. Предоставим слово очевидцу: «Особенной популярностью у севастопольцев пользовалось бессмертное имя Павла Степановича Нахимова, так как у моряков не принято было величать своих начальников и офицеров по чинам. Ни ваше благородие, ни превосходительство вовсе не употреблялось в объяснениях, а звали начальство просто по имени и отчеству…
…Как сейчас вижу этот незабвенный тип: верхом на казацкой лошади, с нагайкой в правой руке, всегда при шпаге и адмиральских эполетах на флотском сюртуке, с шапкой, надетой почти на затылок, следует он, бывало, до бастиона верхом, в сопровождении казака. Панталоны без штрипок вечно собьются у него у коленей, так что из-под них выглядывают голенища и белье, ему и горя мало – на подобные мелочи он не обращал внимания. Останавливаясь у подошвы нашего бастионного кургана, Павел Степанович по обыкновению слезал с лошади, оправлял панталоны и шествовал по бастиону пешком. «Павел Степаныч! Павел Степаныч!» – зашумят, бывало, радостно матросы, и все флотское как будто охорашивается, желая показаться молодцеватее своему знаменитому адмиралу, герою Синопа. «Здравия желаем, Павел Степаныч, – отзовется какой-нибудь смельчак из группы матросов, приветствуя своего любимого командира. – «Все ли здоровы?» – «Здоров, Грядка, как видишь», – добродушно ответит Павел Степанович, следуя дальше. «А что, Синоп забыл?» – спрашивает он другого. «Как можно! Помилуйте, Павел Степаныч! Небось и теперь почесывается турок!» – усмехается матрос. «Молодец!» – заметит Нахимов. Либо, потрепав иного молодца по плечу, сам завязывает разговор, расспрашивая о французах».
Героев было много и среди солдат тоже; солдаты тоже умирали бестрепетно и безропотно, не хуже матросов. Но губительная система, заведенная Павлом, продолженная Александром и Аракчеевым, Николаем и Михаилом, Сухозанетом и Клейнмихелем, Чернышевым и Долгоруковым, развращала и ослабляла русскую сухопутную армию.
Вот что писал один из защитников Севастополя, капитан Ухтомский, в своих черновых заметках, конечно, не надеясь, что они когда-нибудь увидят свет: «Солдаты, превращенные в машины, знали только один фронт; князь А.С. Меншиков в своем дневнике незадолго до высадки неприятеля в Крыму писал: «Увы, какие генералы и какие штаб-офицеры! Ни малейшего не заметно понятия о военных действиях и расположении войск на местности, об употреблении стрелков и артиллерии. Не дай бог настоящего дела в поле». Ухтомский отмечает настойчиво все громадное превосходство моряков, воспитанных школой Лазарева, Нахимова, Корнилова, Истомина, над армейскими частями, сражавшимися рядом с матросами на севастопольских бастионах (хоть солдаты и не уступали морякам в личном бесстрашии). Чем выше был чин военного начальника в армейских войсках, тем менее обыкновенно начальник годился для командования в бою. Фронтовое учение и шагистика совсем убили самостоятельность в русской армии. На вылазках, где командовали обер-офицеры, можно было всегда рассчитывать на успех, но чуть вылазкой распоряжается штаб-офицер или полковник – верная неудача; такие же были и генералы… Еще к этому надо добавить, что во время командования Меншикова, когда можно было многое наладить по укреплению Севастополя, от военного министра Долгорукова не видно было никакого содействия».
И меньше всего можно было ждать помощи от главнокомандующего армии и флота князя Меншикова.
«Кто были помощниками мне? Назовите мне хоть одного генерала, – жаловался князь Меншиков в доверительной беседе с полковником Меньковым. – Князь Петр Дмитриевич (Горчаков, брат преемника Меншикова, князя М.Д. Горчакова)? Старый скряга в кардинальской шапке! Или всегда пьяный Кирьяков и двусмысленной преданности к России Жабокритский, или, наконец, бестолковый Моллер?.. Остальные, мало-мальски к чему-либо пригодные, все помешаны на интриге! Полагаю, что, будучи далеко от солдата, я не сумел заставить его полюбить себя; думаю, что и в этом помогли мне мои помощники».
Меншиков жаловался на своих генералов и сваливал вину за многие свои неудачи на их бездарность и невежество. Ни в чем не виновен и вполне безгрешен только он один, сам Александр Сергеевич.
Возмутительнее всего, что он клеветал на своих солдат, обвиняя их иногда в недостатке стойкости.
К русским матросами солдатам и к тем людям, которые являлись их настоящими вождями в этой кровавой и яростной борьбе, неприятель был гораздо справедливее. Французский главнокомандующий, сам храбрый и стойкий солдат, маршал Канробер до конца жизни в беседах с близкими с восторгом вспоминал о тех, кого так мало ценил русский главнокомандующий Меншиков: «С какими противниками имели мы дело?» Маршал Канробер, рассказывает его друг, даже сорок лет спустя при этом вопросе поднимался в кресле и, глядя на нас своими огненными глазами, восклицал: «Чтобы понять, что такое были наши противники, вспомните о шестнадцати тысячах моряков, которые, плача, уничтожали свои суда с целью загородить проход и которые заперлись в казематах бастионов со своими пушками, под командой своих адмиралов Корнилова, Нахимова, Истомина. К концу осады от них осталось восемьсот человек, а остальные, и все три адмирала, погибли у своих пушек…»
Канробер особенно отмечает также и севастопольских рабочих: «Генерал Тотлебен для выполнения своей технической задачи нашел в населении Севастополя, сплошь состоявшем из рабочих или служащих в морском ведомстве и в арсеналах, абсолютную преданность делу. Женщины и дети, как и мужчины, принялись рыть землю днем и ночью, под огнем неприятеля, никогда не уклоняясь. А наряду с этими рабочими и моряками солдат, особенно пехотинец, снова оказался таким, каким мы его узнали в битвах при Эйлау и под Москвой».
Чтобы найти достойное сравнение, Канробер, знаток военной истории, называет именно эти два кровопролитнейших сражения наполеоновской эпопеи, в которых храбрость и стойкость русской пехоты изумили Наполеона I и его маршалов.
Черствый, раздражительный, завистливый и насмешливый Меншиков все-таки должен был в первые месяцы осады считаться с очевидностью: с тем, что после смерти Корнилова Севастополь держится (если не говорить о главном, то есть об упорстве и героизме, проявляемых подавляющим большинством защитников, матросов, солдат и рабочих) на Нахимове, Тотлебене и Истомине.
Среди бездарных начальников, среди звезд генералитета, прославившихся чем угодно, но только не военными заслугами, эти три человека, дружно и согласованно действовавшие, представляли собой могучую силу. Меншиков отлично знал (при его бесспорном уме и огромной опытности он даже не мог не знать), что талантливый, одаренный самостоятельным мышлением человек может при николаевской системе иной раз выйти в генералы, если ему повезет и если он не попадется на глаза и на замечание у царя или у Василия Долгорукова. Но чтобы человек с такими качествами попал на командующий, в самом деле руководящий пост – это было в обыкновенное время абсолютно невозможно, Кому же и было это понимать, как не князю Меншикову? Мало ли он сам сбыл с рук таких неудобных адмиралов и генералов! Ему ли было не знать этот «вырубленный лес», с которым великий поэт Некрасов сравнил двор и окружение Николая после 14 декабря!
Но вот в стороне от большого света, где-то на задворках империи, на Черном море, Михаил Петрович Лазарев создал какие-то свои, несколько подозрительные традиции, воспитал этих Корниловых Нахимовых, Истоминых, как-то вовсе не подходящих ни по росту, ни по масти к общеустановленному «нормальному» образцу. И вдруг грянула грозная война, и оказалось, к прискорбию князя Меншикова, что в ненормальные времена общеустановленный нормальный образец никуда не годится. Что же делать? Меншиков скрепя сердце решил использовать этот странный, ни на что не похожий, «ненормальный» выводок лазаревских адмиралов, которые, как выразился товарищ Пирогова, профессор хирургии, Севастополей Гюббенет, говоря о Нахимове, «не считали достойным хвалить все существующее и скрывать недостатки, а находили пользу в изобличении и в неусыпном стремлении к улучшениям».
И Меншиков уже в декабре 1854 года представил царю доклад о необходимости наградить Нахимова, о котором злобно говорил в своей компании, что ему бы канаты смолить, а не адмиралом быть. Молодой великий князь Константин Николаевич, находившийся тогда в самой весне своего «либерализма», не только исходатайствовал Нахимову орден Белого Орла, но и писал ему в рескрипте 13 января 1855 года: «Я имею себе в удовольствие выразить вам ныне личные чувства мои и всего Балтийского флота. Мы уважаем вас за ваше доблестное служение, мы гордимся вами и вашей славой, как украшением нашего флота; мы любим вас, как почтенного товарища, который сдружился с морем и который в моряках видит друзей своих. История флота скажет о ваших подвигах детям нашим, но она скажет также, что моряки-современники вполне ценили и понимали вас».
Но Нахимова награды и приветствия занимали мало. От того самого дня, когда французское ядро убило на Малаховом кургане Корнилова, окружающие Нахимова стали замечать в нем твердое, безмолвное решение, смысл которого был им понятен. С каждым месяцем им становилось все яснее, что этот человек не может и не хочет пережить Севастополь.
Могли ли его, если так, интересовать восторги Константина Николаевича, или фальшивые любезности не терпящего его Меншикова, или даже царские милости? Нахимов решительно ни с кем уже не церемонился. Вот сцена, обнаружившая, что ни малейших способностей к придворному обхождению этот моряк не имел и не считал нужным ими обзаводиться. Царь в восхищении от изумительной деятельности и геройской храбрости Нахимова послал в Севастополь своего флигель-адъютанта Альбединского и поручил ему передать «поцелуй и поклон» Нахимову. Спустя неделю после этого Нахимов с окровавленным лицом после обхода батарей возвращался домой, и вдруг ему навстречу новый флигель-адъютант с новым поклоном от императора Николая. «Милостивый государь! – воскликнул Нахимов. – Вы опять с поклоном-с? Благодарю вас покорно-с! Я и от первого поклона был целый день болен-с!» Опешивший флигель-адъютант едва ли сразу пришел в себя и от дальнейших слов Нахимова, давно раздраженного беспорядком во всей организации тыла, от которого зависела участь Севастополя. «Не надобно нам поклонов-с! Попросите нам плеть-с! Плеть пожалуйте, милостивый государь, у нас порядка нет-с!» – кричал Нахимов. «Вы ранены?» – спросил тут кто-то. «Не-правда-с! – отвечал Нахимов, но тут, заметив все-таки на своем лице кровь, прибавил:
– Слишком мало-с! Слишком мало-с!»
Больше Николай Павлович ни поцелуев, ни поклонов Нахимову уже не посылал.
Глава 7
За Альмой – Инкерман, за Инкерманом – Евпатория. Армия Меншикова вне Севастополя терпела поражение за поражением, несмотря на все упорство и храбрость войск.