Страница:
От неожиданности девочка даже не метнулась в сторону и не бросилась бежать.
– Ну, так я и знала!.. Торчит на лестнице, – торжествующе заговорила Струкова, обрадованная тем, что ей наконец удалось изловить девочку на месте преступления, а это удавалось далеко не всегда.
– Царица моя небесная, – причитала классюха, – и где ты только пропадаешь – ни тебя в классе, ни тебя у пепиньерки…
– Я, m-lle, в la bas была… – торопилась оправдаться девочка.
– Что-о? – недоверчиво покосилась на нее Стружка.
– Ей-Богу, m-lle…
– Да что ж это, свет ты мой! Живот у тебя, что ли, болит?
– Болит, m-lle, честное слово, болит… – радостно ухватилась за это предположение Кутлер.
– А болит, так идем в лазарет… – к ужасу девочки неожиданно решила классная.
Но было поздно брать сказанные слова назад. За обман Стружка наказала бы ее очень строго, и Кутлер предпочла последовать за ней в лазарет.
– Вот больную вам привела, на живот что-то жалуется, – обратилась старуха к молодой, симпатичной фельд шерице, предупредительно подставившей ей венский стул.
Добрая фельдшерица поспешно приложила руку к голове Кутлер и, убедившись в отсутствии жара, весело подмигнула девочке.
– Что у вас болит, моя милая? – ласково спросила она.
– Да живот болит, Серафима Вячеславовна… – не моргнув глазом, бойко ответила седьмушка.
– И что же: колет? Или ноет?…
– И колет, и ноет… – поспешила заверить девочка.
– И что с нею, мать моя? Уж не тиф ли начинается?… – заволновалась не на шутку перепуганная Стружка.
– Авось Бог милостив, и так обойдется, – пробовала успокоить ее фельдшерица, но старуха была сбита с толку.
– Уж вы, голубушка, касторочки ей сейчас же дайте, оно никогда вредно не бывает, – озабоченно распорядилась она. Кутлер похолодела…
Фельдшерице ничего не оставалось, как исполнить ее требование – во избежание личных неприятностей.
«Ничего, вреда-то действительно не будет, дам ей чайную ложечку да вареньица побольше, ну и утешится», – решила она про себя, в то время как Кутлер с тоской следила за ее приготовлениями.
«Вот если выпью и не поморщусь, – значит, люблю Липочку так, как и любить больше нельзя!..» – поставила она себе цель.
– И что вы ей, милая моя, точно жалеете, подлейте-ка еще малость, – услышала Кутлер, и в рюмку упало еще несколько тягуче-липких капель.
«Липочка, это в доказательство моей любви к тебе!» – утешала себя Кутлер, быстро проглотив противное лекарство и подавляя невольную дрожь отвращения.
«Вот и люблю, люблю!» – хотелось ей крикнуть в голос, но строгий взгляд Стружки удержал девочку от проявления охватившей ее радости.
– Оставите ее в лазарете? – озабоченно спросила старуха.
– Сейчас я не вижу в этом необходимости, а вот если похуже будет, так уж придется вам полежать, – на всякий случай предупредила девочку фельдшерица.
Струкова отвела Кутлер в класс, то и дело озабоченно вглядываясь в лицо «больной».
А вскоре виновница ее тревоги оживленным шепотом рассказывала подругам о своих «интересных» похождениях, и скоро весь институт знал о ее геройском подвиге во имя любви к Липочке Антаровой.
Кутлер была героиней вечера. Воспитанницы всех классов, проходя мимо нее в столовой во время вечернего чая, поглядывали с любопытством. А Липочка Антарова, гордая подвигом своей поклонницы, одарила ее очаровательной улыбкой.
Глава V
Глава VI
– Ну, так я и знала!.. Торчит на лестнице, – торжествующе заговорила Струкова, обрадованная тем, что ей наконец удалось изловить девочку на месте преступления, а это удавалось далеко не всегда.
– Царица моя небесная, – причитала классюха, – и где ты только пропадаешь – ни тебя в классе, ни тебя у пепиньерки…
– Я, m-lle, в la bas была… – торопилась оправдаться девочка.
– Что-о? – недоверчиво покосилась на нее Стружка.
– Ей-Богу, m-lle…
– Да что ж это, свет ты мой! Живот у тебя, что ли, болит?
– Болит, m-lle, честное слово, болит… – радостно ухватилась за это предположение Кутлер.
– А болит, так идем в лазарет… – к ужасу девочки неожиданно решила классная.
Но было поздно брать сказанные слова назад. За обман Стружка наказала бы ее очень строго, и Кутлер предпочла последовать за ней в лазарет.
– Вот больную вам привела, на живот что-то жалуется, – обратилась старуха к молодой, симпатичной фельд шерице, предупредительно подставившей ей венский стул.
Добрая фельдшерица поспешно приложила руку к голове Кутлер и, убедившись в отсутствии жара, весело подмигнула девочке.
– Что у вас болит, моя милая? – ласково спросила она.
– Да живот болит, Серафима Вячеславовна… – не моргнув глазом, бойко ответила седьмушка.
– И что же: колет? Или ноет?…
– И колет, и ноет… – поспешила заверить девочка.
– И что с нею, мать моя? Уж не тиф ли начинается?… – заволновалась не на шутку перепуганная Стружка.
– Авось Бог милостив, и так обойдется, – пробовала успокоить ее фельдшерица, но старуха была сбита с толку.
– Уж вы, голубушка, касторочки ей сейчас же дайте, оно никогда вредно не бывает, – озабоченно распорядилась она. Кутлер похолодела…
Фельдшерице ничего не оставалось, как исполнить ее требование – во избежание личных неприятностей.
«Ничего, вреда-то действительно не будет, дам ей чайную ложечку да вареньица побольше, ну и утешится», – решила она про себя, в то время как Кутлер с тоской следила за ее приготовлениями.
«Вот если выпью и не поморщусь, – значит, люблю Липочку так, как и любить больше нельзя!..» – поставила она себе цель.
– И что вы ей, милая моя, точно жалеете, подлейте-ка еще малость, – услышала Кутлер, и в рюмку упало еще несколько тягуче-липких капель.
«Липочка, это в доказательство моей любви к тебе!» – утешала себя Кутлер, быстро проглотив противное лекарство и подавляя невольную дрожь отвращения.
«Вот и люблю, люблю!» – хотелось ей крикнуть в голос, но строгий взгляд Стружки удержал девочку от проявления охватившей ее радости.
– Оставите ее в лазарете? – озабоченно спросила старуха.
– Сейчас я не вижу в этом необходимости, а вот если похуже будет, так уж придется вам полежать, – на всякий случай предупредила девочку фельдшерица.
Струкова отвела Кутлер в класс, то и дело озабоченно вглядываясь в лицо «больной».
А вскоре виновница ее тревоги оживленным шепотом рассказывала подругам о своих «интересных» похождениях, и скоро весь институт знал о ее геройском подвиге во имя любви к Липочке Антаровой.
Кутлер была героиней вечера. Воспитанницы всех классов, проходя мимо нее в столовой во время вечернего чая, поглядывали с любопытством. А Липочка Антарова, гордая подвигом своей поклонницы, одарила ее очаровательной улыбкой.
Глава V
Незнакомый дедушка. – Трудный выбор. – Друзья навек
В Большом институтском зале прием был в самом разгаре. Мелькали шитые мундиры, фраки, формы всех ведомств, нарядно одетые дамы и небогатые родственницы в скромных блузках. Маленькие жались к родным; некоторые всхлипывали от тоски по дому, что, однако, не мешало им уплетать принесенные потихоньку сласти и бутерброды. На пороге зала то и дело появлялись вызванные на прием девочки. Они на минуту останавливались и обводили зорким, тревожным взглядом эту пеструю, шумную толпу, стараясь найти знакомое лицо. Если это бывали родные, то девочки радостно спешили им навстречу, забывая, что десятки любопытных глаз следят за ними, готовые подметить малейшую неловкость или оплошность, чтобы потом сделать их предметом насмешки. Но случалось и так, что девочку посещал кто-либо малознакомый, а иногда даже и вовсе незнакомый – по поручению провинциальных родных заглянувший в институт и не знавший вызванную им воспитанницу в лицо. И такая девочка тщетно вглядывалась в незнакомые лица посетителей, краснела, бледнела и готова была провалиться сквозь землю, не догадываясь, к кому ей следовало подойти…
Классные дамы редко приходили на помощь в таких случаях, зато сами воспитанницы, особенно из старших, охотно «спасали утопающих» и указывали им нужного посетителя. Старшие прекрасно знали, кто, к кому и когда приходит и даже сколько времени остается на прием посетителей. Одни приходили «с петухами», другие довольствовались половиной приемных часов и даже меньше, а некоторые «дальние» норовили захватить только последние десять минут.
– Смотрите, смотрите, пришли к такой-то, ну, значит, сейчас и приему конец… – слышались возгласы воспитанниц, едва на пороге появлялся кто-либо из обычных «минутных» посетителей, и такие приметы почти всегда оправдывались.
Новые посетители привлекали к себе внимание всего приема. И вот в одно из воскресений общее любопытство вызвало появление еще не старого, видного и красивого свитского генерала[13].
– Кто это?…
– К кому? – слышалось со всех сторон; головы поворачивались, шеи вытягивались.
А генерал спокойно опустился на стул, предупредительно подставленный ему служителем Иваном, и с интересом оглядывал приемный зал.
– Вызовите скорее Савченко, – торопливо приказала дама-распорядительница, и очередная воспитанница из дежурных по приему со всех ног бросилась исполнять ее поручение.
– Кто пришел ко мне? – по дороге тревожно спрашивала ее Ганя.
– Ах, машер[14], кто-то очень-очень важный.
– Ну-у? – удивленно протянула Савченко.
– Ей-Богу, наша m-lle Фальяр такой поклон ему отвесила, точно седьмушка княгине!
«Дедушка!» – подумала Ганя. Конечно, дедушка, больше никого у нее не было в городе – ни родных, ни знакомых; конечно, это он, важный такой. И вдруг в памяти ожили все воспоминания об этом незнакомом самой Гане старике, родном дяде ее покойной матери. Викентьевна успела внушить ей благоговейное уважение к старику, занимавшему важный пост и благодаря хорошим связям без труда поместившему внучку в институт, как только отец Гани обратился к нему за помощью. Этого обстоятельства было совершенно достаточно для Викентьевны, чтобы почитать дедушку за благодетеля, и она сумела внушить Гане необходимость молиться и утром, и вечером за «воина Андрея», как звали генерала Зуева. Ганя всегда считалась с советами нянюшки и следовала ее указаниям, а в ее головке сложилось представление о дедушке как о каком-то добром и могучем волшебнике.
Гане было жутковато; она в смущении остановилась на пороге зала, вглядываясь в шумную толпу. И вдруг ей захотелось бежать, скорее, скорее, пока ее не увидал «сам дедушка». Ганя была готова исполнить охватившее ее желание, но в эту минуту чья-то рука легла на ее плечо и послышался голос дежурной дамы:
– Дитя мое, вас вызвал вон тот генерал.
Неуверенной, не своей походкой Ганя подошла к дедушке и отвесила ему низкий реверанс.
«Однако он вовсе не такой уж важный», – разочарованно подумала девочка, в воображении которой дедушка всегда являлся каким-то сказочным чародеем, разодетым в бархат, золото и серебро…
– Так вы, милая барышня, мне внучкой доводитесь? – услышала она ласковый голос. – Рад, очень рад, что довелось мне с вами познакомиться, – продолжал генерал, усаживая Ганю возле себя, внимательно вглядываясь в ее лицо и поражаясь сходству девочки с покойной матерью, которую он при жизни горячо любил.
«Как две капли воды похожа на покойницу», – подумал он, тяжело вздохнув.
– Хорошая у вас мама была, редкая, можно сказать, женщина – и собой красавица, и умница, и талантливая такая!.. А голос-то, голос какой у нее был! Дай Бог, чтобы вы на нее во всем так же походили, как и лицом, и я вас тогда так же буду любить, как и ее любил.
– Я… я… постараюсь, мадемуазель… – робко и смущенно ответила Ганя.
– Что-о? Что вы сказали? – удивленно, не доверяя собственным ушам, переспросил генерал.
Ганя не поняла удивления старика. По привычке она, как и все маленькие, в разговоре со старшими почти к каждому слову прибавляла неизменное «m-lle». И чем больше дети боялись тех, с кем говорили, тем чаще вставляли это самое «m-lle», как бы желая подчеркнуть свою особую почтительность. В волнении Ганя не замечала, что и сейчас, повинуясь привычке, она вставила то же слово и объяснила себе недоумение дедушки неясностью своего ответа:
– Я, m-lle, обещаю постараться, вы и меня полюбите, m-lle, – взволнованно поправилась она.
– О-хо-хо! – расхохотался генерал, сообразив, в чем дело. – Ну, внучка, распотешила ты меня, старика, – переходя на «ты» и похлопывая Ганю по плечу, весело заговорил старик. – Ну какая ж я «мадемуазель»? Взгляни на меня, пожалуйста. Вот седьмой десяток на свете живу, сколько воинских чинов волею царскою переменил, но всегда оставался особою мужского пола, а ты вдруг меня разом в девицы пожаловала, о-хо-хо!
– Ха-ха-ха! – вторила ему Ганя. Ее страх вдруг сразу исчез, ей стало так легко, так хорошо с дедушкой, словно она знала его уже давно и так же давно любила.
«Какой он хороший! И совсем, совсем не страшно с ним… Должно быть он очень добрый, недаром мама его так любила, да и папа тоже… И я его буду любить», – решила Ганя, ласково поглядывая на старика.
Видимо, и ему девочка пришлась по душе:
– Славная ты, ей-Богу, славная! – весело сказал он и тут же обнял Ганю и крепко поцеловал, не обращая внимания на окружающих, с любопытством следивших за ними.
От этой ласки у Гани стало так радостно, так светло на душе, что, повинуясь охватившему ее порыву ласки, она припала горячими губами к руке старика.
– Что ты, что ты, детка? – растроганно заговорил он, чувствуя, как его сердце наполняется теплым чувством к ребенку. – И как это вышло-то нехорошо, что до сих пор мы не знали друг друга? Правда, внучка, нехорошо, а?
Ганя кивнула головой в знак согласия; от волнения она не находила слов.
– Это надо будет поправить, непременно наверстаем упущенное время. Теперь часто буду твоим гостем и думаю, что скоро мы с тобой станем большими друзьями… Согласна?
– Да, – тихо ответила Ганя.
– Ну вот и хорошо, а теперь расскажи-ка мне, хорошо ли тебе здесь, в институте?
– Мне хорошо, только по дому скучаю.
– Оно и понятно, – согласился старик, – никто к тебе не приходит… Да кому и приходить, когда отец за тридевять земель отсюда служит? Надо бы перевести его сюда, вот что… – неожиданно заключил он.
– Дедушка, милый, дорогой, переведите папочку, ведь вы все можете! – заглядывая старику в глаза, умоляюще зашептала Ганя.
– Ну, всего-то я не могу, – улыбнулся генерал, – а что удастся, то постараюсь сделать – очень уж ты мне понравилась, внучка, – откровенно признался он.
Ганя была буквально на седьмом небе, да и как же было ей не радоваться, когда ее дорогой папочка будет жить близко от нее, будет часто навещать, да и Викентьевна не забудет свою любимицу.
Хотя старик больше не рисовался в ее воображении волшебником, но вера в его доброту и могущество еще больше укрепилась в детской душе:
– Ах, дедушка, какой ты добрый, как ты все умеешь сделать так, чтобы всем было хорошо!
Они простились как старые друзья, и Ганя с легким сердцем побежала в класс.
«И какая я была глупенькая, что боялась выйти к нему!» – смеялась она над собой.
– Савченко, душка, кто это у тебя был? – окружили ее одноклассницы.
– Дедушка, – не без гордости ответила Ганя.
– Откуда он взялся?
– Отчего ты никому не говорила о нем? – расспросы так и сыпались.
– Да не пришлось, – девочка удивленно пожала плечами, – ведь никто о нем не спрашивал.
Этот простой ответ всех удивил: действительно, никто ведь не расспрашивал Ганю о ее родне. Знали только, что никто никогда не приходил к ней на прием, не присылал никаких лакомств. Сама же Савченко не была хвастливой болтушкой, подобно большинству маленьких, любивших к слову, а иногда и нарочно навести разговор и упомянуть о богатых и важных родственниках, об их хороших связях, о важном месте отца и даже о нарядах матери… Каждой хотелось чем-нибудь поразить и удивить подруг, вызвать их зависть. В этом сказывалось тщеславие, часто ложное, а иногда основанное на обмане и желании скрыть от других домашние обстоятельства. В этом хвастовстве было что-то болезненно заразительное, оно часто влекло за собой печальные последствия. Дети небогатых родителей старались, как могли, скрывать это от подруг; иногда они не только не отставали от них, но даже стремились превзойти – в своих требованиях к родным, которым порой с большим трудом удавалось выполнять прихоти дочерей.
Открытая, честная натура Гани не знала лицемерия, ей была чужда хвастливость. В душе она часто осуждала подруг и никогда не следовала их примеру.
И теперь все с недоумением и даже с недоверием смотрели на нее.
А Савченко спокойно прошла на свое место. Впервые ей хотелось поделиться с кем-нибудь чувствами, которые переполняли ее душу. Не в силах сдержать рвавшуюся наружу радость, Ганя обратилась к соседке, хорошенькой рыжеволосой Жене Тишевской:
– Женя, знаешь, моего папочку переведут сюда; подумай только, как будет хорошо!
– Да, неплохо, – равнодушно ответила Тишевская, в душе удивляясь откровенности соседки, с которой она близко не сходилась, хотя и сидела с ней рядом уже второй месяц.
– И, наверное, он скоро приедет, и Викентьевна, и Филат с ним!
– Тебе, верно, письмо прислали?
– Ах, нет, у меня дедушка был, он и обещал устроить папу. А ты знаешь, если дедушка что пообещает, то непременно сдержит слово, уж он такой!
– Какой такой дедушка? – насторожилась Тишевская.
– Да тот самый, который определил меня сюда, в институт. Он очень добрый.
– А-а…
Тишевская стала прислушиваться к словам Гани, на которую до сих пор почти не обращала никакого внимания.
Женя Тишевская была незаурядным ребенком. Несмотря на свои детские годы, она на многое смотрела взрослыми глазами и была несравненно более развитой, чем ее сверстницы. В этом сказывалось влияние ее матери, старавшейся с малых лет закалить Женю в житейской борьбе, в которой ей самой, бедной офицерской вдове, пришлось вынести немало тягот.
Редкая красота Жени сулила ей незаурядное будущее, но мать смотрела вперед с осторожностью:
– Помни, – часто говорила она дочке, – ты всегда и во всем прежде всего должна заботиться о самой себе, а потом уже о других; только так можно достичь благополучия. Старайся из всех и изо всего извлекать пользу. Словом, поменьше сентиментальности, побольше эгоизма – в этом залог твоего счастья.
Женя внимательно прислушивалась к этим словам и все больше проникалась заветами матери. Тем более что они отражали именно те смутные стремления, которые самой природой были вложены в ее холодную, расчетливую душу.
Слова исстрадавшейся от житейских невзгод матери падали на плодородную почву: Женя росла и постепенно все больше становилась похожей на прекрасную статую с холодным, как мрамор, сердцем.
И в институте это сердце оставалось равнодушным к сверстницам. Но Женя умела скрывать свои чувства и располагать к себе подруг. Хорошенькая, веселая, она с кошачьей мягкостью ласкалась к одним, льстила самолюбию других, услуживала третьим и делала все это так мило и приветливо, что большинство девочек были искренне расположены к ней. Но, несмотря на это, у Тишевской не было настоящей подруги. Над выбором таковой уже целый месяц задумывалась ее хорошенькая головка. Именно над выбором, так как сердце Жени молчало, говорил только рассудок. А он у этой не по летам практичной и хитрой девочки был очень требовательным. Одни плохо учились и не могли быть ей полезными в этом отношении, другие слишком шалили и были на плохом счету, к третьим редко приходили посетители или приносили мало лакомств…
Все это Женя подмечала и учитывала. До сих пор ни одна девочка не казалось ей достойной дружбы. А между тем время шло, седьмушки разбивались на «подруг». Это всегда сопровождалось своеобразной церемонией: девочки становились одна против другой и, рука в руке, произносили клятву в «вечной» дружбе и любви. После этого все воспитанницы их поздравляли, и с этого дня новые подруги ходили неразлучно, поверяли друг другу все свои тайны и секреты, делили поровну лакомства, которые получали из дома…
Если первые два условия дружбы исполнялись не так уж строго, то третье не допускало никаких отклонений и соблюдалось самым ревностным образом. И не дай Бог кому-нибудь хотя бы попытаться нарушить эту традицию! Обиженная сторона всегда находила поддержку в лице всего класса, который жестоко карал «жадину», посмевшую нарушить священный обет. Но такое случалось очень редко, и трудно сказать, объяснялось ли это добросовестностью девочек или просто умением незаметно обойти подругу, ловко припрятать и втихомолку съесть сладкий кусок…
С каждым днем в классе оставалось все меньше и меньше «свободных» девочек, а Женя все еще ни на ком не могла остановить свой выбор, и это ее немало тревожило. Сидя рядом с Савченко уже второй месяц, она даже не задумывалась о возможности дружбы именно с ней: к Гане никто не приходил, ни от кого она не получала сладостей, и к тому же была очень вспыльчивой.
И вдруг у Гани объявился дедушка! Это что-нибудь да значило…
Тишевская решила осторожно понаблюдать. С любопытством заглянула она в большую корзину с лакомствами, принесенную швейцаром из вестибюля, и от ее внимания не ускользнула объемистая трехфунтовая[15] коробка, перевязанная поверх глянцевой белой бумаги шелковой ленточкой. На ней четко значилось: «Мадемуазель Савченко, 7 класс».
У Жени даже дух захватило: «Савченко даст, непременно даст, – у нее нет подруги, а мы соседки…» – вихрем пронеслось в хорошенькой головке, и сердце Тишевской приятно защемило. – «А что если с ней подружиться? – Как странно! – Ведь мне это даже и в голову никогда не приходило…»
Савченко хорошо учится и, хотя Стружка ее и недолюбливает, но все же в классе Савченко любят – она смелая, никого не боится, даже Исайку… Да, с ней было бы хорошо дружить, никому не дала бы в обиду, сумела бы постоять… И такой богатый дедушка… Никому не приносили такой большой коробки, а ведь она, Женя, целый месяц следила за гостинцами всего класса… А еще и ее отец скоро переедет, значит, тоже будет приносить подарки. Женя быстро осознала всю выгоду такой дружбы.
«Только не перебил бы кто-нибудь…» – со страхом подумала она и, чтобы не потерять заманчивой подруги, тут же решила поскорее привести свой план в исполнение.
Она подсела к Гане и стала ласково расспрашивать ее о доме, умело наводя собеседницу на интересовавшие ее вопросы.
Ганя была тронута ее участием и с радостью разговорилась, не подозревая в соседке никакого коварства и неискренности. Не прошло и часа, как Женя была уже полностью осведомлена о домашнем положении Савченко.
За целый месяц они не переговорили столько, как за этот час; доверчивая душа Гани точно распахнулась перед ласковой Женей, а хитрая соседка читала в ней, как по книге. Теперь она знала, что Савченко живут в своем доме в большом приволжском городе, что отец ее занимает хорошее место как офицер Генерального штаба и что их дом – полная чаша. Но что со смертью матери Гани отец резко изменил прежний образ жизни, он с головой ушел в службу, стараясь заглушить боль надорванного горем сердца.
Картина домашнего уюта Савченко казалась Жене настолько заманчивой, что она отнюдь не прочь была бы пожить той привольной, сытой и беспечной жизнью, о которой так заманчиво рассказывала Ганя.
«Счастливица, – мысленно позавидовала она соседке, – и дома у нее все хорошо, а еще и родня, видать, богатая, не то что у меня – ни у себя, ни у других, все беднота одна…» – и Женя с трудом подавила тяжелый вздох.
Она ласково обвила шею Гани тонкими нежными руками и крепко поцеловала ее. Савченко была в таком восторженном состоянии, что ее не удивила горячая ласка почти чужой ей до этого дня девочки. Она порывисто ответила ей таким же горячим поцелуем, чувствуя искреннюю благодарность соседке за ее сочувствие.
А дальше разговор, естественно, зашел о дружбе.
Тишевская казалась Гане такой доброй и отзывчивой, Женя так искренне сумела разделить ее радость – разве она ей не друг? Впрочем, Ганя была так счастлива и возбуждена, что весь мир казался ей прекрасным, а все девочки – добрыми и хорошими, даже к Исайке она не испытывала былой вражды.
Весь день девочки не расставались, и уж к вечеру в классе стало известно, что Тишевская и Савченко – подруги.
Сердце Гани на секунду замерло, когда она произносила обет дружбы «до гробовой доски». В ее голове невольно промелькнула мысль: а что если все нам это только кажется, и мы вовсе не любим друг друга? Но она тотчас же с негодованием отогнала ее от себя: «Нет, нет, я люблю ее, мою славную Женю! А она? Разве я могу в ней сомневаться?» – и Ганя без малейших колебаний, радостно и честно протянула руку Тишевской.
«На всю жизнь, точно замуж», – невольно сравнила она.
В тот же вечер Женя ловкими беленькими ручками грациозно раскладывала на два листа бумаги, вырванных из тетрадки, дорогие дедушкины конфеты.
«Попрошу у нее коробку, такая хорошенькая и так будет украшать мой пюпитр[16], а ей она ни к чему», – думала Тишевская, в то время как Ганя равнодушно смотрела на возвышавшуюся перед нею горку конфет. Все ее мысли, все мечты были так далеко – в чудесном, зовущем будущем…
– Так можно мне ее взять? – долетело до ее слуха.
– Что? Коробку? – встрепенулась девочка. – Бери, конечно, бери, – и Ганя снова погрузилась в сладкие мечты.
Классные дамы редко приходили на помощь в таких случаях, зато сами воспитанницы, особенно из старших, охотно «спасали утопающих» и указывали им нужного посетителя. Старшие прекрасно знали, кто, к кому и когда приходит и даже сколько времени остается на прием посетителей. Одни приходили «с петухами», другие довольствовались половиной приемных часов и даже меньше, а некоторые «дальние» норовили захватить только последние десять минут.
– Смотрите, смотрите, пришли к такой-то, ну, значит, сейчас и приему конец… – слышались возгласы воспитанниц, едва на пороге появлялся кто-либо из обычных «минутных» посетителей, и такие приметы почти всегда оправдывались.
Новые посетители привлекали к себе внимание всего приема. И вот в одно из воскресений общее любопытство вызвало появление еще не старого, видного и красивого свитского генерала[13].
– Кто это?…
– К кому? – слышалось со всех сторон; головы поворачивались, шеи вытягивались.
А генерал спокойно опустился на стул, предупредительно подставленный ему служителем Иваном, и с интересом оглядывал приемный зал.
– Вызовите скорее Савченко, – торопливо приказала дама-распорядительница, и очередная воспитанница из дежурных по приему со всех ног бросилась исполнять ее поручение.
– Кто пришел ко мне? – по дороге тревожно спрашивала ее Ганя.
– Ах, машер[14], кто-то очень-очень важный.
– Ну-у? – удивленно протянула Савченко.
– Ей-Богу, наша m-lle Фальяр такой поклон ему отвесила, точно седьмушка княгине!
«Дедушка!» – подумала Ганя. Конечно, дедушка, больше никого у нее не было в городе – ни родных, ни знакомых; конечно, это он, важный такой. И вдруг в памяти ожили все воспоминания об этом незнакомом самой Гане старике, родном дяде ее покойной матери. Викентьевна успела внушить ей благоговейное уважение к старику, занимавшему важный пост и благодаря хорошим связям без труда поместившему внучку в институт, как только отец Гани обратился к нему за помощью. Этого обстоятельства было совершенно достаточно для Викентьевны, чтобы почитать дедушку за благодетеля, и она сумела внушить Гане необходимость молиться и утром, и вечером за «воина Андрея», как звали генерала Зуева. Ганя всегда считалась с советами нянюшки и следовала ее указаниям, а в ее головке сложилось представление о дедушке как о каком-то добром и могучем волшебнике.
Гане было жутковато; она в смущении остановилась на пороге зала, вглядываясь в шумную толпу. И вдруг ей захотелось бежать, скорее, скорее, пока ее не увидал «сам дедушка». Ганя была готова исполнить охватившее ее желание, но в эту минуту чья-то рука легла на ее плечо и послышался голос дежурной дамы:
– Дитя мое, вас вызвал вон тот генерал.
Неуверенной, не своей походкой Ганя подошла к дедушке и отвесила ему низкий реверанс.
«Однако он вовсе не такой уж важный», – разочарованно подумала девочка, в воображении которой дедушка всегда являлся каким-то сказочным чародеем, разодетым в бархат, золото и серебро…
– Так вы, милая барышня, мне внучкой доводитесь? – услышала она ласковый голос. – Рад, очень рад, что довелось мне с вами познакомиться, – продолжал генерал, усаживая Ганю возле себя, внимательно вглядываясь в ее лицо и поражаясь сходству девочки с покойной матерью, которую он при жизни горячо любил.
«Как две капли воды похожа на покойницу», – подумал он, тяжело вздохнув.
– Хорошая у вас мама была, редкая, можно сказать, женщина – и собой красавица, и умница, и талантливая такая!.. А голос-то, голос какой у нее был! Дай Бог, чтобы вы на нее во всем так же походили, как и лицом, и я вас тогда так же буду любить, как и ее любил.
– Я… я… постараюсь, мадемуазель… – робко и смущенно ответила Ганя.
– Что-о? Что вы сказали? – удивленно, не доверяя собственным ушам, переспросил генерал.
Ганя не поняла удивления старика. По привычке она, как и все маленькие, в разговоре со старшими почти к каждому слову прибавляла неизменное «m-lle». И чем больше дети боялись тех, с кем говорили, тем чаще вставляли это самое «m-lle», как бы желая подчеркнуть свою особую почтительность. В волнении Ганя не замечала, что и сейчас, повинуясь привычке, она вставила то же слово и объяснила себе недоумение дедушки неясностью своего ответа:
– Я, m-lle, обещаю постараться, вы и меня полюбите, m-lle, – взволнованно поправилась она.
– О-хо-хо! – расхохотался генерал, сообразив, в чем дело. – Ну, внучка, распотешила ты меня, старика, – переходя на «ты» и похлопывая Ганю по плечу, весело заговорил старик. – Ну какая ж я «мадемуазель»? Взгляни на меня, пожалуйста. Вот седьмой десяток на свете живу, сколько воинских чинов волею царскою переменил, но всегда оставался особою мужского пола, а ты вдруг меня разом в девицы пожаловала, о-хо-хо!
– Ха-ха-ха! – вторила ему Ганя. Ее страх вдруг сразу исчез, ей стало так легко, так хорошо с дедушкой, словно она знала его уже давно и так же давно любила.
«Какой он хороший! И совсем, совсем не страшно с ним… Должно быть он очень добрый, недаром мама его так любила, да и папа тоже… И я его буду любить», – решила Ганя, ласково поглядывая на старика.
Видимо, и ему девочка пришлась по душе:
– Славная ты, ей-Богу, славная! – весело сказал он и тут же обнял Ганю и крепко поцеловал, не обращая внимания на окружающих, с любопытством следивших за ними.
От этой ласки у Гани стало так радостно, так светло на душе, что, повинуясь охватившему ее порыву ласки, она припала горячими губами к руке старика.
– Что ты, что ты, детка? – растроганно заговорил он, чувствуя, как его сердце наполняется теплым чувством к ребенку. – И как это вышло-то нехорошо, что до сих пор мы не знали друг друга? Правда, внучка, нехорошо, а?
Ганя кивнула головой в знак согласия; от волнения она не находила слов.
– Это надо будет поправить, непременно наверстаем упущенное время. Теперь часто буду твоим гостем и думаю, что скоро мы с тобой станем большими друзьями… Согласна?
– Да, – тихо ответила Ганя.
– Ну вот и хорошо, а теперь расскажи-ка мне, хорошо ли тебе здесь, в институте?
– Мне хорошо, только по дому скучаю.
– Оно и понятно, – согласился старик, – никто к тебе не приходит… Да кому и приходить, когда отец за тридевять земель отсюда служит? Надо бы перевести его сюда, вот что… – неожиданно заключил он.
– Дедушка, милый, дорогой, переведите папочку, ведь вы все можете! – заглядывая старику в глаза, умоляюще зашептала Ганя.
– Ну, всего-то я не могу, – улыбнулся генерал, – а что удастся, то постараюсь сделать – очень уж ты мне понравилась, внучка, – откровенно признался он.
Ганя была буквально на седьмом небе, да и как же было ей не радоваться, когда ее дорогой папочка будет жить близко от нее, будет часто навещать, да и Викентьевна не забудет свою любимицу.
Хотя старик больше не рисовался в ее воображении волшебником, но вера в его доброту и могущество еще больше укрепилась в детской душе:
– Ах, дедушка, какой ты добрый, как ты все умеешь сделать так, чтобы всем было хорошо!
Они простились как старые друзья, и Ганя с легким сердцем побежала в класс.
«И какая я была глупенькая, что боялась выйти к нему!» – смеялась она над собой.
– Савченко, душка, кто это у тебя был? – окружили ее одноклассницы.
– Дедушка, – не без гордости ответила Ганя.
– Откуда он взялся?
– Отчего ты никому не говорила о нем? – расспросы так и сыпались.
– Да не пришлось, – девочка удивленно пожала плечами, – ведь никто о нем не спрашивал.
Этот простой ответ всех удивил: действительно, никто ведь не расспрашивал Ганю о ее родне. Знали только, что никто никогда не приходил к ней на прием, не присылал никаких лакомств. Сама же Савченко не была хвастливой болтушкой, подобно большинству маленьких, любивших к слову, а иногда и нарочно навести разговор и упомянуть о богатых и важных родственниках, об их хороших связях, о важном месте отца и даже о нарядах матери… Каждой хотелось чем-нибудь поразить и удивить подруг, вызвать их зависть. В этом сказывалось тщеславие, часто ложное, а иногда основанное на обмане и желании скрыть от других домашние обстоятельства. В этом хвастовстве было что-то болезненно заразительное, оно часто влекло за собой печальные последствия. Дети небогатых родителей старались, как могли, скрывать это от подруг; иногда они не только не отставали от них, но даже стремились превзойти – в своих требованиях к родным, которым порой с большим трудом удавалось выполнять прихоти дочерей.
Открытая, честная натура Гани не знала лицемерия, ей была чужда хвастливость. В душе она часто осуждала подруг и никогда не следовала их примеру.
И теперь все с недоумением и даже с недоверием смотрели на нее.
А Савченко спокойно прошла на свое место. Впервые ей хотелось поделиться с кем-нибудь чувствами, которые переполняли ее душу. Не в силах сдержать рвавшуюся наружу радость, Ганя обратилась к соседке, хорошенькой рыжеволосой Жене Тишевской:
– Женя, знаешь, моего папочку переведут сюда; подумай только, как будет хорошо!
– Да, неплохо, – равнодушно ответила Тишевская, в душе удивляясь откровенности соседки, с которой она близко не сходилась, хотя и сидела с ней рядом уже второй месяц.
– И, наверное, он скоро приедет, и Викентьевна, и Филат с ним!
– Тебе, верно, письмо прислали?
– Ах, нет, у меня дедушка был, он и обещал устроить папу. А ты знаешь, если дедушка что пообещает, то непременно сдержит слово, уж он такой!
– Какой такой дедушка? – насторожилась Тишевская.
– Да тот самый, который определил меня сюда, в институт. Он очень добрый.
– А-а…
Тишевская стала прислушиваться к словам Гани, на которую до сих пор почти не обращала никакого внимания.
Женя Тишевская была незаурядным ребенком. Несмотря на свои детские годы, она на многое смотрела взрослыми глазами и была несравненно более развитой, чем ее сверстницы. В этом сказывалось влияние ее матери, старавшейся с малых лет закалить Женю в житейской борьбе, в которой ей самой, бедной офицерской вдове, пришлось вынести немало тягот.
Редкая красота Жени сулила ей незаурядное будущее, но мать смотрела вперед с осторожностью:
– Помни, – часто говорила она дочке, – ты всегда и во всем прежде всего должна заботиться о самой себе, а потом уже о других; только так можно достичь благополучия. Старайся из всех и изо всего извлекать пользу. Словом, поменьше сентиментальности, побольше эгоизма – в этом залог твоего счастья.
Женя внимательно прислушивалась к этим словам и все больше проникалась заветами матери. Тем более что они отражали именно те смутные стремления, которые самой природой были вложены в ее холодную, расчетливую душу.
Слова исстрадавшейся от житейских невзгод матери падали на плодородную почву: Женя росла и постепенно все больше становилась похожей на прекрасную статую с холодным, как мрамор, сердцем.
И в институте это сердце оставалось равнодушным к сверстницам. Но Женя умела скрывать свои чувства и располагать к себе подруг. Хорошенькая, веселая, она с кошачьей мягкостью ласкалась к одним, льстила самолюбию других, услуживала третьим и делала все это так мило и приветливо, что большинство девочек были искренне расположены к ней. Но, несмотря на это, у Тишевской не было настоящей подруги. Над выбором таковой уже целый месяц задумывалась ее хорошенькая головка. Именно над выбором, так как сердце Жени молчало, говорил только рассудок. А он у этой не по летам практичной и хитрой девочки был очень требовательным. Одни плохо учились и не могли быть ей полезными в этом отношении, другие слишком шалили и были на плохом счету, к третьим редко приходили посетители или приносили мало лакомств…
Все это Женя подмечала и учитывала. До сих пор ни одна девочка не казалось ей достойной дружбы. А между тем время шло, седьмушки разбивались на «подруг». Это всегда сопровождалось своеобразной церемонией: девочки становились одна против другой и, рука в руке, произносили клятву в «вечной» дружбе и любви. После этого все воспитанницы их поздравляли, и с этого дня новые подруги ходили неразлучно, поверяли друг другу все свои тайны и секреты, делили поровну лакомства, которые получали из дома…
Если первые два условия дружбы исполнялись не так уж строго, то третье не допускало никаких отклонений и соблюдалось самым ревностным образом. И не дай Бог кому-нибудь хотя бы попытаться нарушить эту традицию! Обиженная сторона всегда находила поддержку в лице всего класса, который жестоко карал «жадину», посмевшую нарушить священный обет. Но такое случалось очень редко, и трудно сказать, объяснялось ли это добросовестностью девочек или просто умением незаметно обойти подругу, ловко припрятать и втихомолку съесть сладкий кусок…
С каждым днем в классе оставалось все меньше и меньше «свободных» девочек, а Женя все еще ни на ком не могла остановить свой выбор, и это ее немало тревожило. Сидя рядом с Савченко уже второй месяц, она даже не задумывалась о возможности дружбы именно с ней: к Гане никто не приходил, ни от кого она не получала сладостей, и к тому же была очень вспыльчивой.
И вдруг у Гани объявился дедушка! Это что-нибудь да значило…
Тишевская решила осторожно понаблюдать. С любопытством заглянула она в большую корзину с лакомствами, принесенную швейцаром из вестибюля, и от ее внимания не ускользнула объемистая трехфунтовая[15] коробка, перевязанная поверх глянцевой белой бумаги шелковой ленточкой. На ней четко значилось: «Мадемуазель Савченко, 7 класс».
У Жени даже дух захватило: «Савченко даст, непременно даст, – у нее нет подруги, а мы соседки…» – вихрем пронеслось в хорошенькой головке, и сердце Тишевской приятно защемило. – «А что если с ней подружиться? – Как странно! – Ведь мне это даже и в голову никогда не приходило…»
Савченко хорошо учится и, хотя Стружка ее и недолюбливает, но все же в классе Савченко любят – она смелая, никого не боится, даже Исайку… Да, с ней было бы хорошо дружить, никому не дала бы в обиду, сумела бы постоять… И такой богатый дедушка… Никому не приносили такой большой коробки, а ведь она, Женя, целый месяц следила за гостинцами всего класса… А еще и ее отец скоро переедет, значит, тоже будет приносить подарки. Женя быстро осознала всю выгоду такой дружбы.
«Только не перебил бы кто-нибудь…» – со страхом подумала она и, чтобы не потерять заманчивой подруги, тут же решила поскорее привести свой план в исполнение.
Она подсела к Гане и стала ласково расспрашивать ее о доме, умело наводя собеседницу на интересовавшие ее вопросы.
Ганя была тронута ее участием и с радостью разговорилась, не подозревая в соседке никакого коварства и неискренности. Не прошло и часа, как Женя была уже полностью осведомлена о домашнем положении Савченко.
За целый месяц они не переговорили столько, как за этот час; доверчивая душа Гани точно распахнулась перед ласковой Женей, а хитрая соседка читала в ней, как по книге. Теперь она знала, что Савченко живут в своем доме в большом приволжском городе, что отец ее занимает хорошее место как офицер Генерального штаба и что их дом – полная чаша. Но что со смертью матери Гани отец резко изменил прежний образ жизни, он с головой ушел в службу, стараясь заглушить боль надорванного горем сердца.
Картина домашнего уюта Савченко казалась Жене настолько заманчивой, что она отнюдь не прочь была бы пожить той привольной, сытой и беспечной жизнью, о которой так заманчиво рассказывала Ганя.
«Счастливица, – мысленно позавидовала она соседке, – и дома у нее все хорошо, а еще и родня, видать, богатая, не то что у меня – ни у себя, ни у других, все беднота одна…» – и Женя с трудом подавила тяжелый вздох.
Она ласково обвила шею Гани тонкими нежными руками и крепко поцеловала ее. Савченко была в таком восторженном состоянии, что ее не удивила горячая ласка почти чужой ей до этого дня девочки. Она порывисто ответила ей таким же горячим поцелуем, чувствуя искреннюю благодарность соседке за ее сочувствие.
А дальше разговор, естественно, зашел о дружбе.
Тишевская казалась Гане такой доброй и отзывчивой, Женя так искренне сумела разделить ее радость – разве она ей не друг? Впрочем, Ганя была так счастлива и возбуждена, что весь мир казался ей прекрасным, а все девочки – добрыми и хорошими, даже к Исайке она не испытывала былой вражды.
Весь день девочки не расставались, и уж к вечеру в классе стало известно, что Тишевская и Савченко – подруги.
Сердце Гани на секунду замерло, когда она произносила обет дружбы «до гробовой доски». В ее голове невольно промелькнула мысль: а что если все нам это только кажется, и мы вовсе не любим друг друга? Но она тотчас же с негодованием отогнала ее от себя: «Нет, нет, я люблю ее, мою славную Женю! А она? Разве я могу в ней сомневаться?» – и Ганя без малейших колебаний, радостно и честно протянула руку Тишевской.
«На всю жизнь, точно замуж», – невольно сравнила она.
В тот же вечер Женя ловкими беленькими ручками грациозно раскладывала на два листа бумаги, вырванных из тетрадки, дорогие дедушкины конфеты.
«Попрошу у нее коробку, такая хорошенькая и так будет украшать мой пюпитр[16], а ей она ни к чему», – думала Тишевская, в то время как Ганя равнодушно смотрела на возвышавшуюся перед нею горку конфет. Все ее мысли, все мечты были так далеко – в чудесном, зовущем будущем…
– Так можно мне ее взять? – долетело до ее слуха.
– Что? Коробку? – встрепенулась девочка. – Бери, конечно, бери, – и Ганя снова погрузилась в сладкие мечты.
Глава VI
Новенькая. – Прелестная бланш. – Ссора. – Злополучный кувшин
Как-то раз, в воскресенье, девочки весело болтали после обеда. Уроки были приготовлены еще в субботу, и в воскресный вечер все отдыхали.
М-lle Малеева только для приличия окликала воспитанниц, когда их болтовня или возня становились слишком шумными.
И вдруг, к общему удивлению, в класс ввели новенькую – с большой куклой в руках.
Ее тотчас окружили и забросали обычными в таких случаях вопросами, но почти все плохо понимали ее ответы. Эта кругленькая, пухленькая девочка быстро-быстро говорила по-французски, отчаянно коверкая русские слова. На ее личике задорно поднимался вздернутый маленький носик, а серые глазки с изумительной живостью перебегали с одного лица на другое. Во всей фигуре и манерах новенькой сказывался шаловливый, задорный и в то же время наивный и веселый ребенок.
– Француженка, француженка, – шептали девочки, с любопытством поглядывая на новую воспитанницу.
Только после долгого взаимного непонимания девочки, в конце концов, к своему удивлению, все же выяснили, что перед ними такая же русская, как и они, по фамилии Грибунова. С раннего детства она осталась круглой сиротой и была воспитана бабушкой, богатой аристократкой, окружившей внучку роскошью, приставившей к ней француженок и вовсе изгнавшей из обихода родной девочке русский язык.
Обступившие новенькую институтки скоро узнали из откровенной болтовни Грибуновой, что больше всего на свете она любит свою старую бабушку, а второе место после нее в сердце девочки принадлежало ее прелестной кукле Бланш.
С удивлением рассматривали дети эту дорогую игрушку, передавали ее из рук в руки, с любопытством разглядывали длинные шелковистые волосы, закрывающиеся глазки с длинными черными ресницами, нарядное платьице. Но еще больше удивились девочки, когда новенькая открыла свою шкатулку, привезенную из дома. Перед их глазами предстала целая коллекция дорогих игрушек, с которыми не захотела расстаться избалованная девочка. Здесь был небольшой, но хорошенький чайный сервиз, блестящий никелированный самоварчик с трубой и целый ворох всевозможных принадлежностей кукольного туалета.
Игрушки вообще-то не были редкостью в институте, но большей частью это были недорогие куклы и вещицы, главная ценность которых состояла в воспоминании о родном доме. Игрушки же Грибуновой были дорогими сами по себе, и нескрываемая зависть светилась в любопытных глазенках, любовавшихся этим богатством.
А она, как ни в чем не бывало, проворно переодевала свою любимицу Бланш в длинную ночную рубашку, отороченную тонким кружевом:
– Ей пора уже спать! – объяснила она новым подругам.
– А куда же ты ее положишь? – участливо спросил кто-то.
– Ну, конечно, я возьму ее с собой в постель, дома она всегда спит со мной, – как бы удивляясь недогадливости девочек, спокойно ответила Грибунова.
– Ха-ха-ха, медамочки! Слышите, что она говорит? Она не может спать без куклы, – с язвительным смехом воскликнула Исаева.
– Тут ничего нет смешного, – обиженно сказала новенькая.
– Да уж смешно там или нет, а спать-то тебе, машер, с куклой вряд ли позволят.
– А это мы увидим! – задорно возразила Грибунова, которой сразу не понравилась Исаева с ее манерой дразниться. Она ловко завернула свою «дочку» в розовое стеганое одеяло и, как бы из страха, что у нее отнимут ее сокровище, крепко прижала куклу к своей груди.
В это время m-lle Малеева дала знак убирать все книги и вещи в пюпитры, и через несколько минут весь седьмой класс был уже в Большом зале, где по воскресным вечерам собирался весь институт.
Кто-то из старших играл модные танцы, и пара за парой весело носились по залу. Иногда и седьмушки, с завистью поглядывавшие на танцующих, отваживались принять участие в общем веселье, но танцы им плохо удавались, и они жалко семенили ножками на одном месте, в то время как насмешки старших сыпались на них со всех сторон.
Едва весть о «француженке» разлетелась по залу, как Грибунову окружили выпускные, которых забавляла бойкая новенькая с большой куклой на руках, без умолку болтавшая на чистейшем французском языке. Как-то само собой выяснилось, что Грибунова не только болтает, но и поет по-французски, и это возбудило еще большее любопытство.
Без всякого жеманства новенькая согласилась петь. Едва она закончила одну песенку, как посыпались аплодисменты и просьбы спеть еще, и Грибунова пела снова и снова, правда, слова ее песен порой было трудновато разобрать. Но вот новенькая неожиданно сунула кому-то из старших свою Бланш, а сама по окончании куплета лихо хлопнула в ладоши. Все с удивлением ждали, что будет дальше. А дальше вышло не так хорошо, как того хотели бы слушательницы: по окончании следующего куплета Грибунова громко щелкнула пальцами под самым носом ближайшей первушки, оказавшейся Липочкой Антаровой.
– Ах! – испуганно вскрикнула та.
– Ах! – в негодовании подхватили подруги, не менее самой Антаровой пораженные выходкой Грибуновой.
– Ты с ума сошла! Как ты смеешь щелкать кого-то по носу? – напустились на нее первушки.
– О, m-lle, сейчас я еще не щелкала. Вот в следующем куплете, правда, это надо будет сделать, – удивленно оправдывалась певица.
– А? Какова? Вы слышали, медам, что она говорит? О, скверная девчонка! Как ты смеешь смеяться над старшими? – взволнованно выкрикивали выпускные.
– Проси прощения у m-lle Антаровой, слышишь? Сейчас же проси!
Но девочка упрямо покачала головой, быстро выхватила свою Бланш и вызывающе крикнула:
– Так полагается в песне, вы же сами просили меня петь, я не виновата, что вы не понимаете слов, а петь я вам больше никогда, никогда не буду, как ни просите, – и она растолкала старших и вышла на середину зала, прежде чем кто-нибудь успел ее задержать.
– Это безобразие, какая дерзость! – возмущались одни.
– Сами виноваты, нечего было связываться с маленькой, вот она и проучила нас, насмеялась, дерзостей всем наговорила и была такова, что с нее возьмешь? Даже и жаловаться не на что, сами во всем виноваты, – возражали более рассудительные.
М-lle Малеева только для приличия окликала воспитанниц, когда их болтовня или возня становились слишком шумными.
И вдруг, к общему удивлению, в класс ввели новенькую – с большой куклой в руках.
Ее тотчас окружили и забросали обычными в таких случаях вопросами, но почти все плохо понимали ее ответы. Эта кругленькая, пухленькая девочка быстро-быстро говорила по-французски, отчаянно коверкая русские слова. На ее личике задорно поднимался вздернутый маленький носик, а серые глазки с изумительной живостью перебегали с одного лица на другое. Во всей фигуре и манерах новенькой сказывался шаловливый, задорный и в то же время наивный и веселый ребенок.
– Француженка, француженка, – шептали девочки, с любопытством поглядывая на новую воспитанницу.
Только после долгого взаимного непонимания девочки, в конце концов, к своему удивлению, все же выяснили, что перед ними такая же русская, как и они, по фамилии Грибунова. С раннего детства она осталась круглой сиротой и была воспитана бабушкой, богатой аристократкой, окружившей внучку роскошью, приставившей к ней француженок и вовсе изгнавшей из обихода родной девочке русский язык.
Обступившие новенькую институтки скоро узнали из откровенной болтовни Грибуновой, что больше всего на свете она любит свою старую бабушку, а второе место после нее в сердце девочки принадлежало ее прелестной кукле Бланш.
С удивлением рассматривали дети эту дорогую игрушку, передавали ее из рук в руки, с любопытством разглядывали длинные шелковистые волосы, закрывающиеся глазки с длинными черными ресницами, нарядное платьице. Но еще больше удивились девочки, когда новенькая открыла свою шкатулку, привезенную из дома. Перед их глазами предстала целая коллекция дорогих игрушек, с которыми не захотела расстаться избалованная девочка. Здесь был небольшой, но хорошенький чайный сервиз, блестящий никелированный самоварчик с трубой и целый ворох всевозможных принадлежностей кукольного туалета.
Игрушки вообще-то не были редкостью в институте, но большей частью это были недорогие куклы и вещицы, главная ценность которых состояла в воспоминании о родном доме. Игрушки же Грибуновой были дорогими сами по себе, и нескрываемая зависть светилась в любопытных глазенках, любовавшихся этим богатством.
А она, как ни в чем не бывало, проворно переодевала свою любимицу Бланш в длинную ночную рубашку, отороченную тонким кружевом:
– Ей пора уже спать! – объяснила она новым подругам.
– А куда же ты ее положишь? – участливо спросил кто-то.
– Ну, конечно, я возьму ее с собой в постель, дома она всегда спит со мной, – как бы удивляясь недогадливости девочек, спокойно ответила Грибунова.
– Ха-ха-ха, медамочки! Слышите, что она говорит? Она не может спать без куклы, – с язвительным смехом воскликнула Исаева.
– Тут ничего нет смешного, – обиженно сказала новенькая.
– Да уж смешно там или нет, а спать-то тебе, машер, с куклой вряд ли позволят.
– А это мы увидим! – задорно возразила Грибунова, которой сразу не понравилась Исаева с ее манерой дразниться. Она ловко завернула свою «дочку» в розовое стеганое одеяло и, как бы из страха, что у нее отнимут ее сокровище, крепко прижала куклу к своей груди.
В это время m-lle Малеева дала знак убирать все книги и вещи в пюпитры, и через несколько минут весь седьмой класс был уже в Большом зале, где по воскресным вечерам собирался весь институт.
Кто-то из старших играл модные танцы, и пара за парой весело носились по залу. Иногда и седьмушки, с завистью поглядывавшие на танцующих, отваживались принять участие в общем веселье, но танцы им плохо удавались, и они жалко семенили ножками на одном месте, в то время как насмешки старших сыпались на них со всех сторон.
Едва весть о «француженке» разлетелась по залу, как Грибунову окружили выпускные, которых забавляла бойкая новенькая с большой куклой на руках, без умолку болтавшая на чистейшем французском языке. Как-то само собой выяснилось, что Грибунова не только болтает, но и поет по-французски, и это возбудило еще большее любопытство.
Без всякого жеманства новенькая согласилась петь. Едва она закончила одну песенку, как посыпались аплодисменты и просьбы спеть еще, и Грибунова пела снова и снова, правда, слова ее песен порой было трудновато разобрать. Но вот новенькая неожиданно сунула кому-то из старших свою Бланш, а сама по окончании куплета лихо хлопнула в ладоши. Все с удивлением ждали, что будет дальше. А дальше вышло не так хорошо, как того хотели бы слушательницы: по окончании следующего куплета Грибунова громко щелкнула пальцами под самым носом ближайшей первушки, оказавшейся Липочкой Антаровой.
– Ах! – испуганно вскрикнула та.
– Ах! – в негодовании подхватили подруги, не менее самой Антаровой пораженные выходкой Грибуновой.
– Ты с ума сошла! Как ты смеешь щелкать кого-то по носу? – напустились на нее первушки.
– О, m-lle, сейчас я еще не щелкала. Вот в следующем куплете, правда, это надо будет сделать, – удивленно оправдывалась певица.
– А? Какова? Вы слышали, медам, что она говорит? О, скверная девчонка! Как ты смеешь смеяться над старшими? – взволнованно выкрикивали выпускные.
– Проси прощения у m-lle Антаровой, слышишь? Сейчас же проси!
Но девочка упрямо покачала головой, быстро выхватила свою Бланш и вызывающе крикнула:
– Так полагается в песне, вы же сами просили меня петь, я не виновата, что вы не понимаете слов, а петь я вам больше никогда, никогда не буду, как ни просите, – и она растолкала старших и вышла на середину зала, прежде чем кто-нибудь успел ее задержать.
– Это безобразие, какая дерзость! – возмущались одни.
– Сами виноваты, нечего было связываться с маленькой, вот она и проучила нас, насмеялась, дерзостей всем наговорила и была такова, что с нее возьмешь? Даже и жаловаться не на что, сами во всем виноваты, – возражали более рассудительные.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента