Страница:
– Можно, конечно. Самые простые надписи так и делают. Но только не стихи, не священные книги и не рассуждения мудрецов. Догадайся, почему?
И тут она меня снова удивила:
– Потому что извилистая красота дает больше знания, чем прямой и отчетливый ум. Так же как стихи сильнее простой речи. И еще потому, что если размножить чудо, чтобы досталось всем понемногу, каждый получит с него только бледный оттиск.
– Кто тебя научил так говорить, – тоже наша Рабиа? Или ее муж?
– Само как-то в воздухе выткалось и на меня упало… Ай!
И Бахира рассмеялась совсем по-девчачьи.
Потом мы с нею прошлись до книготорговой лавочки, где я иногда проверял счета, записанные почти теми же харфами. Филипп, помнится, называл их арабскими сифрами или просто цифрами. И снова моя девочка ползала тонким пальчиком по столбцам, пытаясь и в этом разобраться. Когда я пробовал научить ее – не игре на ребеке и худе, для которых ее ручки были еще слабы, но лишь умению читать нотные знаки, зу муфассал, до, ми, фа и соль, то оказалось, что и в них она способна легко увидеть все те же извилистые знаки универсального скондийского письма. Так вся сотворенная людьми вселенная красоты воплощалась в ее глазах в нечто цельное, соединённое одной тайнописью, единым шифром.
Удивительно ли, что с самого нежного возраста моя дочка легко переходила от одной дисциплины к другой, что ей легко давались и языки, и математика, и музицирование?
И еще одна наука также мимоходом коснулась ее – та, что один рутенский мудрец назвал веселой…
Разумеется, проходя по утренним улицам, мы уже могли видеть стройные позлащенные фигуры, почти сплошь закутанные в батист и виссон, – от затылка до пят. Тяжелые сверкающие браслеты, кольца и серьги, сияние огромных глаз на чистом смуглом лице, ниспадающие до пят волосы, обыкновенно тёмные, – девы-жрицы Энунны.
– Дэди Арм, они из храма?
– Угу.
– Что они делают так рано?
– Служат богине.
– А чем?
– Собирают деньги и пожертвования. Ищут себе и своей Великой Матери новых почитателей.
– Ты их тоже читал?
Я с возмущением потряс головой, что, мне кажется, слегка огорчило Бахиру.
– Ни одной строчки.
– Может быть, зря, дэди?
Вот так я учил мою девочку и сам незаметно для себя учился у нее. Самое главное, что у меня начало получаться – быть скондийцем. Правы были все те чужеземцы, которые говорили, что лишь тот становится здешней порослью, кто сам даст этой земле поросль – своих кровных детей. Сабров – так зовут местную колючую и непривередливую траву.
А Бахира была, что называется, из своих своя. И как своя – легко узнавала прихотливую здешнюю грамоту, где лишь в самом начале было можно наблюдать четкие прорисовки, а потом знаки то смыкались, то размыкались в своем начертании, обрастая усиками и гроздьями, надписи самым невероятным образом меняли форму: от курчавой виноградной лозы до жестких черт и прорезей в камне, – а тексты то тянулись смирной чередой барашков с правой стороны листа на левую, то скручивались улиткой, рогом изобилия, колесом Фортуны. Как посвященная в тайны, навскидку училась кой-чему из мастерства моих боевых братьев – я пробовал оставлять ее одну в садике или тенистой прихожей тренировочных зал, но она без помех проникала за мной внутрь, и самым строгим стражам Тайны не приходило в голову ее остановить.
А однажды я застал на женской половине моего собственного дома совсем уж неожиданную компанию.
Трёх самых знаменитых жриц Великой Матери, обладавших наследственными именами Билкис, Бастис и Билитис. Когда высокая жрица умирает для службы в храме, то бишь попросту стареет, ее тронное имя принимает одна из молодых. Хотя кое-кто из них, и в самом деле, я думаю, умирает, так сказать, в непрестанном служении.
Так вот, эта троица в довольно скромных нарядах сидела вокруг Захиры, которая держала на коленях нашу с ней девочку, необычно серьезную, и что-то с ними обсуждала.
– Муж, прекрасные сестры пришли говорить веские слова Бахире, – ответила супруга на мой недоуменный взгляд.
– Я так понял, это снова извечная женская тайна?
– Они хотят меня учить, – вмешалась дочка. – А мама отвечает, что рано, хотя и придется, наверное.
– Думаю, мама права, как всегда, – отозвался я жестко.
Дамы тотчас хором поднялись и стали нудно и церемонно раскланиваться. И случай был бы исчерпан, если бы Билкис, самая старшая, не ответила мне, внезапно перестав отмерять по дозам свою ритуальную вежливость:
– Ваша светлая супруга родила нагой кинжал, и теперь, может быть, упущено время приискать ему ножны.
Я понял эту распространенную и смутительную метафору так, как ее и полагалось понимать большинству, совершенно не поняв, что она перевернута. Точнее, вывернута наизнанку…
А тут еще и Билитис выступила, тихо проговорив нечто скрытое от обеих моих женщин:
– Позвольте подарить вам, почтенный хозяин, притчу, что касается совсем иных материй, чем те, которые обсуждались. Говорят, что некогда одна старуха приютила у себя монаха отшельника – дала ему хижину и кормила его. Лет через пять она решила проверить его святость. У нее была молодая родственница, от природы исполненная страсти, с пышной и отзывчивой плотью – вот ее-то старуха и послала к хижине. Девица подошла совсем близко, без помех прижалась к плечу отшельника и поцеловала его в губы, а затем спросила:
– Ну и что теперь?
Монах спокойно ответил известным стихом:
– Старая ель одиноко растет зимой на холодной скале. Иней в ветвях, лед на земле – нет здесь нигде тепла.
Девушка удалилась и рассказала старухе, какую получила отповедь.
– Вот наглец, не имеющий ни души, ни сердца! – возмутилась та. – Он, пожалуй, не обязан был отвечать на твою страсть, но по крайней мере мог бы проявить сочувствие. А я столько времени на него потратила!
С этими словами старая женщина отправилась к хижине и сожгла ее дотла.
Правда, говорят, что она отстроила ее заново, когда монах уделил ее родственнице толику своего внимания и сочувствия. И говорят еще, что их с девой сын впоследствии сделался великим патриархом под стать шестому – Хуйнэну.
Я недоумевал, к чему это рассказано, но тут подступила ко мне третья жрица, Бастис, и проговорила с легкой и доброй улыбкой, в которой отчего-то проступало нечто от кошки:
– Мы никогда не говорим людям плохого. Мы никогда не учим плохому. Мы просто учим мужей смотреть на их женщин. И видеть обоюдную любовь там, где оба супруга давно замечают лишь тягостную привычку.
Это было сказано про меня и… нет, неужели Захиру? Меня, который сам не догадывался, что за сила повлекла его в ту знаменательную и скорбную ночь – соблазнить вдову друга и отвлечь ее тем самым от наложения на себя рук. Про Захиру, которую привязал к Хельмуту некий не вполне для меня понятный долг, а потом и сердечное тепло – но никак и никогда не любовь, которую она издавна питала к одному мне.
И лишь теперь – и лишь священными блудницами – были произнесены истинные слова о нас самих.
Отчего эта удивительная – и удивительно же безнравственная притча – сподобила меня совершенно иначе взглянуть на мою… мою Китану?
Я тотчас же направился в ту светлицу, куда она от нас скрылась, – и не нужны были более никакие слова. Только глаза – первый счастливый взгляд новобрачного на открытую перед ним невесту. Только мои ладони, что создают заново шелковистое касание кожи, тяжесть и полноту грудей, стройность бедер, влажность открытого лона. Ее руки, ее губы, ее страшная и сладостная пещера, что поочередно берут и вбирают в себя мой жизненный корень.
И огонь неутолимого желания, что с небывалой мощью вспыхнул меж нас и дотла сжег нашу обоюдную неправду.
Ибо, как говорит наш хаким и вали Аллаха по имени Сейфулла Туфейлиус, нет страшнее греха перед Всевышним, чем лицемерие, особенно такое, в котором лицемер, мунафик, боится признаться самому себе. Именно оттого зовутся такие обманщики неверными – кафирами, от слова куфр, доспех, скрывающий телесную и душевную порочность и уязвимость, – что всуе прячут себя от тех взоров, которые проникают сквозь любую броню невозбранно, и что стыдятся самих себя перед Тем, кто искупает любой стыд.
Пришло ли к нам с Захирой счастье или какая-нибудь особенная удача в жизни? Нет – уже само понимание было достаточной и всё превосходящей и превозмогающей наградой обоим. Добавилось ей хотя бы немного телесного здоровья от того, что было удовлетворено ее телесное тяготение, временами почти невыносимое? Тоже нет. Нам осталось, как я понял вскоре, лет десять счастья, смешанного с горечью. Но ни мне, ни Китане (да, я стал называть ее так, и хоть по-прежнему лишь про себя, но она догадывалась) не нужно было ничего сверх того, что уже произошло и происходило.
Знак III. Филипп Родаков. Рутения
Арман Шпинель де Лорм ал-Фрайби. Скондия
И тут она меня снова удивила:
– Потому что извилистая красота дает больше знания, чем прямой и отчетливый ум. Так же как стихи сильнее простой речи. И еще потому, что если размножить чудо, чтобы досталось всем понемногу, каждый получит с него только бледный оттиск.
– Кто тебя научил так говорить, – тоже наша Рабиа? Или ее муж?
– Само как-то в воздухе выткалось и на меня упало… Ай!
И Бахира рассмеялась совсем по-девчачьи.
Потом мы с нею прошлись до книготорговой лавочки, где я иногда проверял счета, записанные почти теми же харфами. Филипп, помнится, называл их арабскими сифрами или просто цифрами. И снова моя девочка ползала тонким пальчиком по столбцам, пытаясь и в этом разобраться. Когда я пробовал научить ее – не игре на ребеке и худе, для которых ее ручки были еще слабы, но лишь умению читать нотные знаки, зу муфассал, до, ми, фа и соль, то оказалось, что и в них она способна легко увидеть все те же извилистые знаки универсального скондийского письма. Так вся сотворенная людьми вселенная красоты воплощалась в ее глазах в нечто цельное, соединённое одной тайнописью, единым шифром.
Удивительно ли, что с самого нежного возраста моя дочка легко переходила от одной дисциплины к другой, что ей легко давались и языки, и математика, и музицирование?
И еще одна наука также мимоходом коснулась ее – та, что один рутенский мудрец назвал веселой…
Разумеется, проходя по утренним улицам, мы уже могли видеть стройные позлащенные фигуры, почти сплошь закутанные в батист и виссон, – от затылка до пят. Тяжелые сверкающие браслеты, кольца и серьги, сияние огромных глаз на чистом смуглом лице, ниспадающие до пят волосы, обыкновенно тёмные, – девы-жрицы Энунны.
– Дэди Арм, они из храма?
– Угу.
– Что они делают так рано?
– Служат богине.
– А чем?
– Собирают деньги и пожертвования. Ищут себе и своей Великой Матери новых почитателей.
– Ты их тоже читал?
Я с возмущением потряс головой, что, мне кажется, слегка огорчило Бахиру.
– Ни одной строчки.
– Может быть, зря, дэди?
Вот так я учил мою девочку и сам незаметно для себя учился у нее. Самое главное, что у меня начало получаться – быть скондийцем. Правы были все те чужеземцы, которые говорили, что лишь тот становится здешней порослью, кто сам даст этой земле поросль – своих кровных детей. Сабров – так зовут местную колючую и непривередливую траву.
А Бахира была, что называется, из своих своя. И как своя – легко узнавала прихотливую здешнюю грамоту, где лишь в самом начале было можно наблюдать четкие прорисовки, а потом знаки то смыкались, то размыкались в своем начертании, обрастая усиками и гроздьями, надписи самым невероятным образом меняли форму: от курчавой виноградной лозы до жестких черт и прорезей в камне, – а тексты то тянулись смирной чередой барашков с правой стороны листа на левую, то скручивались улиткой, рогом изобилия, колесом Фортуны. Как посвященная в тайны, навскидку училась кой-чему из мастерства моих боевых братьев – я пробовал оставлять ее одну в садике или тенистой прихожей тренировочных зал, но она без помех проникала за мной внутрь, и самым строгим стражам Тайны не приходило в голову ее остановить.
А однажды я застал на женской половине моего собственного дома совсем уж неожиданную компанию.
Трёх самых знаменитых жриц Великой Матери, обладавших наследственными именами Билкис, Бастис и Билитис. Когда высокая жрица умирает для службы в храме, то бишь попросту стареет, ее тронное имя принимает одна из молодых. Хотя кое-кто из них, и в самом деле, я думаю, умирает, так сказать, в непрестанном служении.
Так вот, эта троица в довольно скромных нарядах сидела вокруг Захиры, которая держала на коленях нашу с ней девочку, необычно серьезную, и что-то с ними обсуждала.
– Муж, прекрасные сестры пришли говорить веские слова Бахире, – ответила супруга на мой недоуменный взгляд.
– Я так понял, это снова извечная женская тайна?
– Они хотят меня учить, – вмешалась дочка. – А мама отвечает, что рано, хотя и придется, наверное.
– Думаю, мама права, как всегда, – отозвался я жестко.
Дамы тотчас хором поднялись и стали нудно и церемонно раскланиваться. И случай был бы исчерпан, если бы Билкис, самая старшая, не ответила мне, внезапно перестав отмерять по дозам свою ритуальную вежливость:
– Ваша светлая супруга родила нагой кинжал, и теперь, может быть, упущено время приискать ему ножны.
Я понял эту распространенную и смутительную метафору так, как ее и полагалось понимать большинству, совершенно не поняв, что она перевернута. Точнее, вывернута наизнанку…
А тут еще и Билитис выступила, тихо проговорив нечто скрытое от обеих моих женщин:
– Позвольте подарить вам, почтенный хозяин, притчу, что касается совсем иных материй, чем те, которые обсуждались. Говорят, что некогда одна старуха приютила у себя монаха отшельника – дала ему хижину и кормила его. Лет через пять она решила проверить его святость. У нее была молодая родственница, от природы исполненная страсти, с пышной и отзывчивой плотью – вот ее-то старуха и послала к хижине. Девица подошла совсем близко, без помех прижалась к плечу отшельника и поцеловала его в губы, а затем спросила:
– Ну и что теперь?
Монах спокойно ответил известным стихом:
– Старая ель одиноко растет зимой на холодной скале. Иней в ветвях, лед на земле – нет здесь нигде тепла.
Девушка удалилась и рассказала старухе, какую получила отповедь.
– Вот наглец, не имеющий ни души, ни сердца! – возмутилась та. – Он, пожалуй, не обязан был отвечать на твою страсть, но по крайней мере мог бы проявить сочувствие. А я столько времени на него потратила!
С этими словами старая женщина отправилась к хижине и сожгла ее дотла.
Правда, говорят, что она отстроила ее заново, когда монах уделил ее родственнице толику своего внимания и сочувствия. И говорят еще, что их с девой сын впоследствии сделался великим патриархом под стать шестому – Хуйнэну.
Я недоумевал, к чему это рассказано, но тут подступила ко мне третья жрица, Бастис, и проговорила с легкой и доброй улыбкой, в которой отчего-то проступало нечто от кошки:
– Мы никогда не говорим людям плохого. Мы никогда не учим плохому. Мы просто учим мужей смотреть на их женщин. И видеть обоюдную любовь там, где оба супруга давно замечают лишь тягостную привычку.
Это было сказано про меня и… нет, неужели Захиру? Меня, который сам не догадывался, что за сила повлекла его в ту знаменательную и скорбную ночь – соблазнить вдову друга и отвлечь ее тем самым от наложения на себя рук. Про Захиру, которую привязал к Хельмуту некий не вполне для меня понятный долг, а потом и сердечное тепло – но никак и никогда не любовь, которую она издавна питала к одному мне.
И лишь теперь – и лишь священными блудницами – были произнесены истинные слова о нас самих.
Отчего эта удивительная – и удивительно же безнравственная притча – сподобила меня совершенно иначе взглянуть на мою… мою Китану?
Я тотчас же направился в ту светлицу, куда она от нас скрылась, – и не нужны были более никакие слова. Только глаза – первый счастливый взгляд новобрачного на открытую перед ним невесту. Только мои ладони, что создают заново шелковистое касание кожи, тяжесть и полноту грудей, стройность бедер, влажность открытого лона. Ее руки, ее губы, ее страшная и сладостная пещера, что поочередно берут и вбирают в себя мой жизненный корень.
И огонь неутолимого желания, что с небывалой мощью вспыхнул меж нас и дотла сжег нашу обоюдную неправду.
Ибо, как говорит наш хаким и вали Аллаха по имени Сейфулла Туфейлиус, нет страшнее греха перед Всевышним, чем лицемерие, особенно такое, в котором лицемер, мунафик, боится признаться самому себе. Именно оттого зовутся такие обманщики неверными – кафирами, от слова куфр, доспех, скрывающий телесную и душевную порочность и уязвимость, – что всуе прячут себя от тех взоров, которые проникают сквозь любую броню невозбранно, и что стыдятся самих себя перед Тем, кто искупает любой стыд.
Пришло ли к нам с Захирой счастье или какая-нибудь особенная удача в жизни? Нет – уже само понимание было достаточной и всё превосходящей и превозмогающей наградой обоим. Добавилось ей хотя бы немного телесного здоровья от того, что было удовлетворено ее телесное тяготение, временами почти невыносимое? Тоже нет. Нам осталось, как я понял вскоре, лет десять счастья, смешанного с горечью. Но ни мне, ни Китане (да, я стал называть ее так, и хоть по-прежнему лишь про себя, но она догадывалась) не нужно было ничего сверх того, что уже произошло и происходило.
Знак III. Филипп Родаков. Рутения
Первое, с чем выступил наш Хельмут по прибытии, было:
– Опять на твоей лестничной площадке кто-то своё пиво пролил. Или мочу – по мне всё едино. Кодовый замок на входе выкорчеван с корнем, бомжики всякие уж, кажется, не только ночуют, но и днюют, лодыри. А ты и ухом не ведешь, хоть за ним и жуть как чешется. Когда только тебя снесут в связи с продовольственным кризисом! А пока послать, что ли, тебе одну из моих могучих тетушек – или хотя бы ведьминского кота покруче нравом.
Я отказался. Только спросил: он что – завязал со своим еженощным добродеянием по поводу того, что мы с ним на пару расшифровываем эту скондийскую тайнопись?
Ответа не получил. Тогда я еще раз заговорил с ним:
– Арман только и говорит, что о себе. Однако из твоих прошлых излияний я понял, что ваш любимый франзонский Медведь уже к тому времени года четыре как числился королем при живых родителях?
– Ну да. Искусственное оплодотворение франзонцы числят по разряду элементарных дьявольских козней, тут ему кой-чего стоило отмыться. И родители ради того самого подались в Собачьи Братья – обет молчания, как у траппистов, и еще остроконечный клобук на голову. Но это вовсе не означало, что он не сын своей матери, а после Священного Суда – что он дьявольский бастард. Всё путем. Эх, посмотрел бы ты, какой перформанс мы устроили с моей милой Стеллочкой! Прямо по Мэллори плюс Мэри Стюарт.
– Вы? Я так думал, между вами и ним большая ведьминская киса пробежала.
– Это ты с Арманом спутал и прочими скондийцами.
– А им чего? Ах да…
– Ну, после того, как в меня вмонтировали отломок покойного Горма, я стал невероятно крепок телесно, благодаря Марджан и Стелле обрел душу, почти равную человеческой, а то, что произошло у нас с Хельмом, окончательно запечатало меня в его обличии. Думаешь, легко было Шпинелю и всяким прочим это перенести?
– Зуб даю, что не слишком.
Мы помолчали, он – отхлебывая из рюмки донельзя насыщенный приторными калориями ликер.
– А как насчет того королевского достояния, что было упрятано под самую яркую лампу? – спросил я.
– В том смысле, что нет места темнее, чем под светильником? Ну конечно, Ортос помнил. Наш христианнейший владыка прекрасно соображал, что на нем висит никах, причем со всеми вытекающими оттуда последствиями. Он ведь в Вард-ад-Дунья в долг женился, а если бы он первый сказал жене «Ты свободна», то пришлось бы выплатить ей все до последнего дуката или там гривны. Или самому Сконду в лице его тогдашнего владыки… А если жена проявляет инициативу, то деньги остаются или отдаются мужу.
Ситуация разрядилась, однако, тем, что лет в семнадцать Розамунде страх как надоело быть соломенной вдовушкой. У старины Лойто все сыновья были статные и собой хороши, но особенно первенец – Аксель его звали. Ну а женщины в палаческих семействах – самая великая ценность, так что Лойто немедля послал королю прошение о дворянстве для… скажем, его, Ортовой, подруги детства. И по какой причине это ей надобно, отписал. И – совсем уж обиняком – какую наш Ортос получит от сего прибыль. Дворянство ведь непременно покупают – а ты не знал? Хотя бы за номинальную сумму. Чтобы не плодить нищих гордецов.
– Ты откуда все эти перипетии знаешь? Рядом околачивался?
– Не я – Стелла моя, что там в няньках подвизалась и в душевных советчицах. Я, и правда, был не совсем далеко – обратно в Сконд нам обоим ходу не было, сам понимаешь.
Ну вот. Розамунда-Издихар вскорости после воцарения Орта на троне отцов получила дворянство за особые услуги. Не смейся, кстати: дело переросло впоследствии в нечто донельзя серьезное и ни в ком из окружающих не вызвало желания посплетничать. Кстати, это дворянство мало того, что было наследственным, – могло передаваться и далее по женской линии. С помощью брака и рождения в нем детей. И касалось ранее появившегося на свет потомства. Понял?
– Что-то вовсю туплю. Король этак дочку наградил – левой рукой за правым ухом?
– Вот именно.
– А еще тут наслоились местные франзонские проблемы. Вестфольд наш королек получил в прикуп, эта гордая земля была по сути вассалом сильных франгов. А вот насчет Готии… Понимаешь, они там вышили по твоей канве. За кровавой революцией по пятам следует реставрация, а за реставрацией – Наполеон.
– Ипостась Короля Артура, который берет под себя все земли.
– Угу. Вот именно – Артура. Всё имеет тенденцию повторяться.
– Я что – их всех в войну втравил? – воскликнул я в ужасе.
– Нимало. Разве что – в модную. Про термидорианские «балы жертв» помнишь? Оно самое. Уцелевшие после урагана, не попавшие ни под топор, ни под меч, ни в гарроту особи затеяли ходить по улицам и являться на приемы новой знати весьма оригинально одетыми. Женщины туго заплетали волосы в косу или перехватывали кольцами или лентами, носили на шее тонкое колье из рубинов или альмандинов – как бы след острого лезвия, а на теле – тончайший батистовый саван с рюшечками, просвечивающий насквозь. Иногда его еще смачивали клюквенным морсом для-ради пущей экстравагантности… Мужчины, напротив, стриглись очень коротко, пуская вдоль по шее такую извилистую волосяную прядку или косицу, крашенную багрянцем. Иные косицы не плели, но по самые уши повязывались белейшим платком, будто боялись, что от любого кивка голова отвалится. Костюм их, в отличие от дамского, был чёрен, изящен и невероятно прост. Как в гроб кладут, понимаешь. Да, еще вот что: в особую моду вошло мыться не реже раза в сутки, носить чистую исподнюю одежду по прозвищу дезабилье и обильно прыскаться туалетной водой. Будто бы чистота тела переходит в чистоту души. Этика и этикет женихов гильотины. Хорошо ещё, что эстетика повешенья показалась им несколько чрезмерной.
– Хм, – только и смог я произнести. – Новая революция начинается с костюма?
– Нет, просто им исчерпывается. Модники или стильники – первые птички готской свободы. Я имею в виду – ласточки во фраках с пластроном: белая грудь, раздвоенный черный хвост. И голуби-дутыши с огроменным жабо во всю грудь и шею. Большего, чем это противостояние, Готии не было дано: в ней сначала наряду со злокозненной Супремой порубили всех мало-мальски ученых монахов, а потом и вообще – из поистине образованных людей практически никто не остался при личном мозговом вместилище. Где тут новорожденной республике на месте удержаться! Я тут однажды по старой памяти на наши с тобой Поля Блаженных заходил – сильно увеличилось тамошнее население за счет безголовых готцев, ой как сильно! Недаром тамошний губернатор Осман, сам родом из Сконда, ради всех них заново скопировал истанбульский Шахи-Майдан и вновь наложил его на окрестности города Парижа.
– И кого в Готию королевским послом выбрали?
– Нашего общего знакомца, главного кардинальского бастарда. А чего? С годами он сделался порядком сухощав, но был еще очень в форме. Скондцы ведь по жизни считались из модников самыми модниками, и из щеголей самыми щеголеватыми. Умеют щапить и басить, как сказали бы в древней Рутении.
– Ну да, в точности как у Пратчетта. Гильдия элегантных дворян – асассинов.
– Не шути так, мой милый. Разве ты сочинял нечто подобное? И разве ты хотя бы помышлял задать убойный алгоритм этому Братству Изящных Дипломатов?
– Опять на твоей лестничной площадке кто-то своё пиво пролил. Или мочу – по мне всё едино. Кодовый замок на входе выкорчеван с корнем, бомжики всякие уж, кажется, не только ночуют, но и днюют, лодыри. А ты и ухом не ведешь, хоть за ним и жуть как чешется. Когда только тебя снесут в связи с продовольственным кризисом! А пока послать, что ли, тебе одну из моих могучих тетушек – или хотя бы ведьминского кота покруче нравом.
Я отказался. Только спросил: он что – завязал со своим еженощным добродеянием по поводу того, что мы с ним на пару расшифровываем эту скондийскую тайнопись?
Ответа не получил. Тогда я еще раз заговорил с ним:
– Арман только и говорит, что о себе. Однако из твоих прошлых излияний я понял, что ваш любимый франзонский Медведь уже к тому времени года четыре как числился королем при живых родителях?
– Ну да. Искусственное оплодотворение франзонцы числят по разряду элементарных дьявольских козней, тут ему кой-чего стоило отмыться. И родители ради того самого подались в Собачьи Братья – обет молчания, как у траппистов, и еще остроконечный клобук на голову. Но это вовсе не означало, что он не сын своей матери, а после Священного Суда – что он дьявольский бастард. Всё путем. Эх, посмотрел бы ты, какой перформанс мы устроили с моей милой Стеллочкой! Прямо по Мэллори плюс Мэри Стюарт.
– Вы? Я так думал, между вами и ним большая ведьминская киса пробежала.
– Это ты с Арманом спутал и прочими скондийцами.
– А им чего? Ах да…
– Ну, после того, как в меня вмонтировали отломок покойного Горма, я стал невероятно крепок телесно, благодаря Марджан и Стелле обрел душу, почти равную человеческой, а то, что произошло у нас с Хельмом, окончательно запечатало меня в его обличии. Думаешь, легко было Шпинелю и всяким прочим это перенести?
– Зуб даю, что не слишком.
Мы помолчали, он – отхлебывая из рюмки донельзя насыщенный приторными калориями ликер.
– А как насчет того королевского достояния, что было упрятано под самую яркую лампу? – спросил я.
– В том смысле, что нет места темнее, чем под светильником? Ну конечно, Ортос помнил. Наш христианнейший владыка прекрасно соображал, что на нем висит никах, причем со всеми вытекающими оттуда последствиями. Он ведь в Вард-ад-Дунья в долг женился, а если бы он первый сказал жене «Ты свободна», то пришлось бы выплатить ей все до последнего дуката или там гривны. Или самому Сконду в лице его тогдашнего владыки… А если жена проявляет инициативу, то деньги остаются или отдаются мужу.
Ситуация разрядилась, однако, тем, что лет в семнадцать Розамунде страх как надоело быть соломенной вдовушкой. У старины Лойто все сыновья были статные и собой хороши, но особенно первенец – Аксель его звали. Ну а женщины в палаческих семействах – самая великая ценность, так что Лойто немедля послал королю прошение о дворянстве для… скажем, его, Ортовой, подруги детства. И по какой причине это ей надобно, отписал. И – совсем уж обиняком – какую наш Ортос получит от сего прибыль. Дворянство ведь непременно покупают – а ты не знал? Хотя бы за номинальную сумму. Чтобы не плодить нищих гордецов.
– Ты откуда все эти перипетии знаешь? Рядом околачивался?
– Не я – Стелла моя, что там в няньках подвизалась и в душевных советчицах. Я, и правда, был не совсем далеко – обратно в Сконд нам обоим ходу не было, сам понимаешь.
Ну вот. Розамунда-Издихар вскорости после воцарения Орта на троне отцов получила дворянство за особые услуги. Не смейся, кстати: дело переросло впоследствии в нечто донельзя серьезное и ни в ком из окружающих не вызвало желания посплетничать. Кстати, это дворянство мало того, что было наследственным, – могло передаваться и далее по женской линии. С помощью брака и рождения в нем детей. И касалось ранее появившегося на свет потомства. Понял?
– Что-то вовсю туплю. Король этак дочку наградил – левой рукой за правым ухом?
– Вот именно.
– А еще тут наслоились местные франзонские проблемы. Вестфольд наш королек получил в прикуп, эта гордая земля была по сути вассалом сильных франгов. А вот насчет Готии… Понимаешь, они там вышили по твоей канве. За кровавой революцией по пятам следует реставрация, а за реставрацией – Наполеон.
– Ипостась Короля Артура, который берет под себя все земли.
– Угу. Вот именно – Артура. Всё имеет тенденцию повторяться.
– Я что – их всех в войну втравил? – воскликнул я в ужасе.
– Нимало. Разве что – в модную. Про термидорианские «балы жертв» помнишь? Оно самое. Уцелевшие после урагана, не попавшие ни под топор, ни под меч, ни в гарроту особи затеяли ходить по улицам и являться на приемы новой знати весьма оригинально одетыми. Женщины туго заплетали волосы в косу или перехватывали кольцами или лентами, носили на шее тонкое колье из рубинов или альмандинов – как бы след острого лезвия, а на теле – тончайший батистовый саван с рюшечками, просвечивающий насквозь. Иногда его еще смачивали клюквенным морсом для-ради пущей экстравагантности… Мужчины, напротив, стриглись очень коротко, пуская вдоль по шее такую извилистую волосяную прядку или косицу, крашенную багрянцем. Иные косицы не плели, но по самые уши повязывались белейшим платком, будто боялись, что от любого кивка голова отвалится. Костюм их, в отличие от дамского, был чёрен, изящен и невероятно прост. Как в гроб кладут, понимаешь. Да, еще вот что: в особую моду вошло мыться не реже раза в сутки, носить чистую исподнюю одежду по прозвищу дезабилье и обильно прыскаться туалетной водой. Будто бы чистота тела переходит в чистоту души. Этика и этикет женихов гильотины. Хорошо ещё, что эстетика повешенья показалась им несколько чрезмерной.
– Хм, – только и смог я произнести. – Новая революция начинается с костюма?
– Нет, просто им исчерпывается. Модники или стильники – первые птички готской свободы. Я имею в виду – ласточки во фраках с пластроном: белая грудь, раздвоенный черный хвост. И голуби-дутыши с огроменным жабо во всю грудь и шею. Большего, чем это противостояние, Готии не было дано: в ней сначала наряду со злокозненной Супремой порубили всех мало-мальски ученых монахов, а потом и вообще – из поистине образованных людей практически никто не остался при личном мозговом вместилище. Где тут новорожденной республике на месте удержаться! Я тут однажды по старой памяти на наши с тобой Поля Блаженных заходил – сильно увеличилось тамошнее население за счет безголовых готцев, ой как сильно! Недаром тамошний губернатор Осман, сам родом из Сконда, ради всех них заново скопировал истанбульский Шахи-Майдан и вновь наложил его на окрестности города Парижа.
– И кого в Готию королевским послом выбрали?
– Нашего общего знакомца, главного кардинальского бастарда. А чего? С годами он сделался порядком сухощав, но был еще очень в форме. Скондцы ведь по жизни считались из модников самыми модниками, и из щеголей самыми щеголеватыми. Умеют щапить и басить, как сказали бы в древней Рутении.
– Ну да, в точности как у Пратчетта. Гильдия элегантных дворян – асассинов.
– Не шути так, мой милый. Разве ты сочинял нечто подобное? И разве ты хотя бы помышлял задать убойный алгоритм этому Братству Изящных Дипломатов?
Арман Шпинель де Лорм ал-Фрайби. Скондия
Мое сердце горит огнем, но в глазах моих – хладный пепел. Лишь одно они видят – те двенадцать самых прекрасных моих лет, когда каждый мой день был наполнен словами и музыкой, красками и звуками не меньше, чем иной месяц. Время, когда я держал обеими руками хрупкую чашу свинцового стекла и пил багряное игристое вино, что выплескивалось из нее через край…
Верная Турайа родила мне двух девочек и еще одного наследника имени.
Захира – никого. Я боялся за ее здоровье. За сердце, что слишком было переполнено любовью, чтобы выдержать еще и родовые муки. За легкие, которые дышали бы одной кровью, если бы кислое кобылье молоко от могучих дочерей покойного Черныша не убивало в них заразы. За нежность нашей любви, такой для всех очевидной и в то же время такой стыдливой, такой потаенной.
А Бахира тем временем расцветала как весна, тайным образом заключенная в ее имени. Тело ее в десять лет казалось уже девичьим: нет, скорее отроческим. Ибо то, что ей не дали – из-за моих опасений – священные блудницы, она с лихвой брала от моих юных учеников из Братства Чистоты: и их телесные упражнения, обращающие мышцы в струнные жилы, и краткие притчи, выворачивающие мир – или хотя бы наши мысли – наизнанку.
И при всем своем мальчишестве моя средняя дочка была хороша необычайно. Как говорят франзонские гальярды, рот ее был точно лук, нос – как стрела на его тетиве, глаза – два горных озера с глубокой чистой водой, щеки – яблоки, исцелованные солнцем. Вестфольдские скальды назвали бы ее стан гибким древом янтарных браслетов, светлую пену кудрей – одеянием слуг могучей Ран, богини моря, походку – прекраснейшей висой лучшего из них самих.
Бахира, едва удерживая равновесие, стояла на грани начала жизни, Захира – на грани ее конца.
И в этот год позвали меня мои старшие мастера. Сейфулла, изрядно одряхлевший, но еще бодрый, был среди них.
– Мы посылаем тебя, Арман Шпинель Фрайбуржец, на родину, – сказал он. – Не совсем туда, но навестить родителей тебе будет дозволено и даже рекомендовано.
Я кивнул:
– Что – же – я присягал. Однако понимает ли Братство, что здесь я оставляю неразвязанные узлы?
– Узлы подождут, пока ты не сумеешь разрубить их, – ответил другой мой Учитель.
– Разве не понимаешь ты, – примирительно добавил Сейфи, – что преходящая печаль твоей младшей супруги может быть для нее даже целительнее вечной радости?
– Тем более, что ты будешь отсутствовать недолго, – продолжил третий Учитель. – Мы посылаем тебя с визитом чести в Готию, а затем – с визитом вежливости к молодому королю Франзонии, который со скорбью глядит на уничижение венца готских царей.
– Какова будет моя задача там?
– Внешняя – очаровывать. То, что будет скрытым, батин, ты поймешь сам.
Разумеется, Скондия всегда имела свои интересы в Готии, а более того – в своем любимом вскормленнике Ортосе, который несколько лет назад был провозглашен королем, но пока еще не принимал короны, ибо это было чревато недюжинным испытанием – наподобие Суда Божия.
Итак, я попрощался с домашними, был облизан всеми малыми детишками, крепко обнял Турайю, Захире лишь осмелился с некоторой робостью пожать руки – она понимала в моих делах куда более меня самого, могу поклясться! Бахира показалась мне еще более невозмутимой, чем ее мать: такая юная, такая напряженно-тонкая! И вот что она мне сказала:
– Лелу Захира боится тебя не дождаться, дэди Арм. Но она дождется, я знаю. Мне о том сказали сестры.
Вот даже как? Это признание вошло в мою мысль далеко не сразу, а дойдя – почти ужаснуло. Да, безусловно, моя дочь ходит к Энунне – по крайней мере, за предсказаниями судьбы. И ходит не как обычная просительница.
С такими мыслями я отправился в Готию. Путь мой лежал через знакомые места, ибо в точности повторял наш с Хельмом и Грегором исход из Вробурга. Утверждать короля Рацибора в самой сильной из его крепостей мы шли большой каменной дорогой, прямой, точно клинок, а эта, ставшая почти провинциальной, вилась вьюном, расправляла кольца, как аркан любимой моей игры, тонула в переливчатой зеленой тени. Сияла светом нашей молодости.
Разумеется, я свиделся во Вробурге с батюшкой, который сильно сдал, однако по-прежнему вел почти все дела своего диоцеза и к тому же принимал наиболее рискованные исповеди членов королевской семьи, которые из-за одного этого навещали его в уютном крепостном уединении. Ибо Вробург, побывав попеременно молотом и наковальней, ключом и замочной скважиной, стал под его рукой небольшим городком из тех, где на улицах встретишь одних клириков, торговцев, менял и учеников всей этой братии. Мне было чуть его жаль, но я надеялся, что Орт сумеет вернуть ему былую славу.
Отец постарел, Зато матушка в ее семьдесят (или меньше? Или больше?) показалась мне только самую малость постаревшей – седые волосы лишь подчеркивали гладкую кожу лба и щек, яркость насмешливых глаз. Они оба грустили по моей молочной сестре и дочери, как я не так давно понял, маминой подруги и камеристки. Но, как родители поведали мне, Юханна с легкостью отвечала на их призывы, особенно если в них не содержалось никаких просьб.
Покинув милую пожилую чету, я направился прямиком к готской границе, заплатил немалую пошлину за сундуки с тканой и меховой начинкой, которые еле избежали таможенного досмотра (я не выставлял себя посланником, и верительными грамотами мне служили полновесные скондийские дирхамы) и воровского снятия злободневных фасонов.
А потом я как бы шел по стопам Олафа – так же, как и он, выполнял миссию, так же торил дорогу к чьей-то давней любви – или моей нынешней… Не знаю до сих пор.
В главный город преблагословенной Готии, Лутению, средоточие бывшей Государственной Бритвы, преждебывшей Супремы и нынешней Царственной Моды, мой обоз прибыл на третьи сутки полнейшего бездорожья и совершенно безбожной тряски, которая очень кстати выбивала пыль их моих нарядов и порох из меня самого. Я, впрочем, восседал на великолепном скондийском жеребце, таком же сухом, нервном и смугло-золотистом, как и я сам, но явно помоложе годами, и оттого пострадал незначительно. Разве что кудри слегка поразвились.
По прибытии в самую лучшую и дорогую из лутенских гостиниц я, не медля ни мгновения, стал лицедействовать. Заказал лучший номер с ванной (почтенных лет дубовое корыто), в номер – бутыль готского хереса (от иллами, вырвавшегося на вольный выпас, в особенности ждут сугубого винопития), а в прикуп к бутыли и тонким хрустальным бокалам – адреса самых разгульных местных салунов, или салонов, которые находятся здесь под управлением прелестных готских дам. Причем дам самого высокого ранга, не полусветских метресс каких-нибудь и даже не церковных куртизанок – но записанных в здешние готские альманахи. Иначе им не разрешат властвовать над умами здешней драгоценной молодежи.
Короче, приглашен я был уже на следующий за моим прибытием вечер и стал нарасхват – благодаря не столько умным речам, сколько моему необычному наряду. Надеюсь, мой казакин из лазурной камки, отороченный собольим мехом, атласные шальвары цвета старого хереса (дань национальным вкусам), мягкие, до половины икры, коричневые сапожки, а в особенности белый шелковый тюрбо с горделивым страусовым эгретом, из-под изумрудов которого до самого парчового кушака с до эфеса заткнутой за него кривой скондской сабли ниспадали мои золотые от природы и посеребренные временем кудри, – все эти прекрасные вещи до сих пор кочуют по страницам модных журналов как пример напыщенной павлиньей экзотики. Или – образа той легендарной птицы Симург, что составлена изо всей летящей в небесах стаи. А поскольку пребывал я не в той стороне, но как раз в противоположной, благодарные готийцы присвоили мне титул «графа Феникса».
Не следует полагать, что я на самом деле занимался одними пустяками. Здешняя «жертвенная» молодежь, которую политика не трогала лишь по видимости, обладала остротой ума, свежестью взгляда и отвагой души тем бо́льшими, что именно эти качества изо всех них упорно пытались вытравить. А еще оба пола в равной мере тянулись к неканонической образованности. Ну и к великолепным узорным шалям из козьей шерсти, так хорошо защищавшим неглиже дам от пронизывающего ветра Сьерры-Мораны, коварной цепи гор, откуда в сей грешный мир спускались погибельные близнецы – лихорадка с лихоманкой. К моему тюрбану, который присвоили себе ученые дамы средних лет в качестве знака своей особой власти над мужчиной – власти изысканного разума. К восточным и западным, «заревым» и «закатным» ароматам в крепких хрустальных сосудах с притертой пробкой: отдельно для дам, отдельно для их кавалеров.(Про Скондию тут говорили, что в ней заключены даже не две, а три стороны света: север, восток и запад. Быть неукротимым Югом, как ни странно, – прерогатива Вестфольда.) К моей музыке и стихам, притчам и просто саркастическим репликам. К самой моей персоне – муж и жена в одном флаконе.
А что я в этих модных салонах, между прочим, встречал и привечал всех здешних потайных и глубоко закопавших себя скондийцев родом из нашего Братства – и уж какие это были интересные люди! – это почти всем было невдомек.
Верная Турайа родила мне двух девочек и еще одного наследника имени.
Захира – никого. Я боялся за ее здоровье. За сердце, что слишком было переполнено любовью, чтобы выдержать еще и родовые муки. За легкие, которые дышали бы одной кровью, если бы кислое кобылье молоко от могучих дочерей покойного Черныша не убивало в них заразы. За нежность нашей любви, такой для всех очевидной и в то же время такой стыдливой, такой потаенной.
А Бахира тем временем расцветала как весна, тайным образом заключенная в ее имени. Тело ее в десять лет казалось уже девичьим: нет, скорее отроческим. Ибо то, что ей не дали – из-за моих опасений – священные блудницы, она с лихвой брала от моих юных учеников из Братства Чистоты: и их телесные упражнения, обращающие мышцы в струнные жилы, и краткие притчи, выворачивающие мир – или хотя бы наши мысли – наизнанку.
И при всем своем мальчишестве моя средняя дочка была хороша необычайно. Как говорят франзонские гальярды, рот ее был точно лук, нос – как стрела на его тетиве, глаза – два горных озера с глубокой чистой водой, щеки – яблоки, исцелованные солнцем. Вестфольдские скальды назвали бы ее стан гибким древом янтарных браслетов, светлую пену кудрей – одеянием слуг могучей Ран, богини моря, походку – прекраснейшей висой лучшего из них самих.
Бахира, едва удерживая равновесие, стояла на грани начала жизни, Захира – на грани ее конца.
И в этот год позвали меня мои старшие мастера. Сейфулла, изрядно одряхлевший, но еще бодрый, был среди них.
– Мы посылаем тебя, Арман Шпинель Фрайбуржец, на родину, – сказал он. – Не совсем туда, но навестить родителей тебе будет дозволено и даже рекомендовано.
Я кивнул:
– Что – же – я присягал. Однако понимает ли Братство, что здесь я оставляю неразвязанные узлы?
– Узлы подождут, пока ты не сумеешь разрубить их, – ответил другой мой Учитель.
– Разве не понимаешь ты, – примирительно добавил Сейфи, – что преходящая печаль твоей младшей супруги может быть для нее даже целительнее вечной радости?
– Тем более, что ты будешь отсутствовать недолго, – продолжил третий Учитель. – Мы посылаем тебя с визитом чести в Готию, а затем – с визитом вежливости к молодому королю Франзонии, который со скорбью глядит на уничижение венца готских царей.
– Какова будет моя задача там?
– Внешняя – очаровывать. То, что будет скрытым, батин, ты поймешь сам.
Разумеется, Скондия всегда имела свои интересы в Готии, а более того – в своем любимом вскормленнике Ортосе, который несколько лет назад был провозглашен королем, но пока еще не принимал короны, ибо это было чревато недюжинным испытанием – наподобие Суда Божия.
Итак, я попрощался с домашними, был облизан всеми малыми детишками, крепко обнял Турайю, Захире лишь осмелился с некоторой робостью пожать руки – она понимала в моих делах куда более меня самого, могу поклясться! Бахира показалась мне еще более невозмутимой, чем ее мать: такая юная, такая напряженно-тонкая! И вот что она мне сказала:
– Лелу Захира боится тебя не дождаться, дэди Арм. Но она дождется, я знаю. Мне о том сказали сестры.
Вот даже как? Это признание вошло в мою мысль далеко не сразу, а дойдя – почти ужаснуло. Да, безусловно, моя дочь ходит к Энунне – по крайней мере, за предсказаниями судьбы. И ходит не как обычная просительница.
С такими мыслями я отправился в Готию. Путь мой лежал через знакомые места, ибо в точности повторял наш с Хельмом и Грегором исход из Вробурга. Утверждать короля Рацибора в самой сильной из его крепостей мы шли большой каменной дорогой, прямой, точно клинок, а эта, ставшая почти провинциальной, вилась вьюном, расправляла кольца, как аркан любимой моей игры, тонула в переливчатой зеленой тени. Сияла светом нашей молодости.
Разумеется, я свиделся во Вробурге с батюшкой, который сильно сдал, однако по-прежнему вел почти все дела своего диоцеза и к тому же принимал наиболее рискованные исповеди членов королевской семьи, которые из-за одного этого навещали его в уютном крепостном уединении. Ибо Вробург, побывав попеременно молотом и наковальней, ключом и замочной скважиной, стал под его рукой небольшим городком из тех, где на улицах встретишь одних клириков, торговцев, менял и учеников всей этой братии. Мне было чуть его жаль, но я надеялся, что Орт сумеет вернуть ему былую славу.
Отец постарел, Зато матушка в ее семьдесят (или меньше? Или больше?) показалась мне только самую малость постаревшей – седые волосы лишь подчеркивали гладкую кожу лба и щек, яркость насмешливых глаз. Они оба грустили по моей молочной сестре и дочери, как я не так давно понял, маминой подруги и камеристки. Но, как родители поведали мне, Юханна с легкостью отвечала на их призывы, особенно если в них не содержалось никаких просьб.
Покинув милую пожилую чету, я направился прямиком к готской границе, заплатил немалую пошлину за сундуки с тканой и меховой начинкой, которые еле избежали таможенного досмотра (я не выставлял себя посланником, и верительными грамотами мне служили полновесные скондийские дирхамы) и воровского снятия злободневных фасонов.
А потом я как бы шел по стопам Олафа – так же, как и он, выполнял миссию, так же торил дорогу к чьей-то давней любви – или моей нынешней… Не знаю до сих пор.
В главный город преблагословенной Готии, Лутению, средоточие бывшей Государственной Бритвы, преждебывшей Супремы и нынешней Царственной Моды, мой обоз прибыл на третьи сутки полнейшего бездорожья и совершенно безбожной тряски, которая очень кстати выбивала пыль их моих нарядов и порох из меня самого. Я, впрочем, восседал на великолепном скондийском жеребце, таком же сухом, нервном и смугло-золотистом, как и я сам, но явно помоложе годами, и оттого пострадал незначительно. Разве что кудри слегка поразвились.
По прибытии в самую лучшую и дорогую из лутенских гостиниц я, не медля ни мгновения, стал лицедействовать. Заказал лучший номер с ванной (почтенных лет дубовое корыто), в номер – бутыль готского хереса (от иллами, вырвавшегося на вольный выпас, в особенности ждут сугубого винопития), а в прикуп к бутыли и тонким хрустальным бокалам – адреса самых разгульных местных салунов, или салонов, которые находятся здесь под управлением прелестных готских дам. Причем дам самого высокого ранга, не полусветских метресс каких-нибудь и даже не церковных куртизанок – но записанных в здешние готские альманахи. Иначе им не разрешат властвовать над умами здешней драгоценной молодежи.
Короче, приглашен я был уже на следующий за моим прибытием вечер и стал нарасхват – благодаря не столько умным речам, сколько моему необычному наряду. Надеюсь, мой казакин из лазурной камки, отороченный собольим мехом, атласные шальвары цвета старого хереса (дань национальным вкусам), мягкие, до половины икры, коричневые сапожки, а в особенности белый шелковый тюрбо с горделивым страусовым эгретом, из-под изумрудов которого до самого парчового кушака с до эфеса заткнутой за него кривой скондской сабли ниспадали мои золотые от природы и посеребренные временем кудри, – все эти прекрасные вещи до сих пор кочуют по страницам модных журналов как пример напыщенной павлиньей экзотики. Или – образа той легендарной птицы Симург, что составлена изо всей летящей в небесах стаи. А поскольку пребывал я не в той стороне, но как раз в противоположной, благодарные готийцы присвоили мне титул «графа Феникса».
Не следует полагать, что я на самом деле занимался одними пустяками. Здешняя «жертвенная» молодежь, которую политика не трогала лишь по видимости, обладала остротой ума, свежестью взгляда и отвагой души тем бо́льшими, что именно эти качества изо всех них упорно пытались вытравить. А еще оба пола в равной мере тянулись к неканонической образованности. Ну и к великолепным узорным шалям из козьей шерсти, так хорошо защищавшим неглиже дам от пронизывающего ветра Сьерры-Мораны, коварной цепи гор, откуда в сей грешный мир спускались погибельные близнецы – лихорадка с лихоманкой. К моему тюрбану, который присвоили себе ученые дамы средних лет в качестве знака своей особой власти над мужчиной – власти изысканного разума. К восточным и западным, «заревым» и «закатным» ароматам в крепких хрустальных сосудах с притертой пробкой: отдельно для дам, отдельно для их кавалеров.(Про Скондию тут говорили, что в ней заключены даже не две, а три стороны света: север, восток и запад. Быть неукротимым Югом, как ни странно, – прерогатива Вестфольда.) К моей музыке и стихам, притчам и просто саркастическим репликам. К самой моей персоне – муж и жена в одном флаконе.
А что я в этих модных салонах, между прочим, встречал и привечал всех здешних потайных и глубоко закопавших себя скондийцев родом из нашего Братства – и уж какие это были интересные люди! – это почти всем было невдомек.