Страница:
– Только ты вожатой не жалуйся!
– Что я, «крыса»? – возмутился раненый.
Русские не только не сдаются. Русские и своих никогда не сдают. Ну, или славяне. Не знаю я, кто этот мальчишка по национальности был. Он и сам не знал. Он детдомовский. Детдомовским не до национальностей. Быть бы живу.
В общем, до вечера так и ходил. И на пляж. И на обед. И на ужин. А вечером у него голова заболела. Его ко мне вожатая и привела. Загорелая такая красивая девочка. Тоже второй курс закончила. Киевского университета. Ей в Одессе море интересно было. И крепкие мужчины из качалки, что с торца здания главного корпуса. И к тому же как за мальчишками уследишь? Она только на полчаса отлучилась. Ну, на час. А он не сдаёт, откуда у него кровь на голове. Кровь – и ещё такое вот… Сами посмотрите…
Посмотрела.
А у мальчишки череп трепанирован. И оттуда крови, понятное дело, мало. Да и мозгового детрита немного… Но есть. Купался. Нырял. Загорал. В сознании. Голова болит. Совсем немного.
Я «Скорую» немедленно вызвала. И на анамнез его раскрутила. Он и рассказал про драку. При вожатой ни за что бы не стал. Да её, считай, не было – она в обмороке валялась. Я ей трепанационное отверстие в парнишкином черепе продемонстрировала, поднеся лампу для наглядности, – она и рухнула кулём. Я намеренно, вы уж простите. Должна же была девчонка узнать, во что могут вылиться полчаса-час отлучки от вверенных тебе питомцев. На будущее, так сказать.
Хорошее такое трепанационное отверстие. Обломки. Все дела. Пока «Скорая» ехала – я ему волосы остригла вокруг и зелёнкой помазала. А что я ещё могла сделать? Треплюсь с ним о том, об этом. Он в сознании. Адекватен. Ничего не нарушено. Тут и «Скорая» подоспела. А в «Скорой» докторша молодая. Беременная. Рядом с вожатой и полегла. И что мне было делать? Тоже рядом ложиться? Или ещё одну «Скорую» вызывать? Время идёт… А если с ним сейчас что-то… Что я буду делать? Позвонила Николаю Васильевичу. Доложила, мол, так и так, покидаю пост. Сажусь в «Скорую» с мальчонкой и еду на Слободку, в детскую областную. Потому что тут, извините, трепанация черепа. Хорошая такая. Отверстие – сантиметра три на четыре в диаметре. И её, кажется, не зелёнкой лечат.
Николай Васильевич на том конце провода сам от ужаса зелёным свистком прикинулся и просипел фальцетом сдавленно:
– Езжай!
Ну, мы и поехали.
Родители киевской студентки на следующий же день в Одессе были. Пацану и лечение, и фрукты-овощи, и платиновую пластину – всё оплатили. Хорошие люди. Другие бы и того не сделали. Мальчик – сирота. Никто бы за него особо на их дочь в суды не подавал.
Жаркое было то лето 1988 года.
Жаркое, сложное и прекрасное. Лето, когда я впервые поняла, что судьба – не злодейка и, наверное, не зря я поступила в медицинский институт, потому что нет более прекрасной профессии, чем врач. Вернее, есть: детский врач. Но я бы никогда… Потому что я всё ещё не люблю детей. Я люблю живых людей. Если маленький человек живой – я его люблю. Если из него вываливается непереваренная черешня, из пореза течёт кровь, люблю. Если он говорит мне, что любит меня; ненавидит меня; хочет на мне жениться, несмотря на то, что ему тринадцать, а мне – восемнадцать, мне смешно. Но я люблю его за детскость, за искренность, за неистовство. Сейчас я уже знаю, что ему тридцать пять, а мне сорок, и мне не так смешно, как тогда. Но за тот мой смех, за ту яростную ненависть, с которой мне признавались в детской любви, я люблю… Люблю за живость.
А о мёртвых помню.
Всё, что я любила в живом Шурике, и всё, что я помню о нём, уже мёртвом, я расскажу в другой книге. В романе «Коммуна». И о нём, и об Одессе, которой в который раз уже нет. О детстве и о детях, о юности – и о взрослении, об Одесском медицинском институте – и не только о нём. О двориках-переходиках… Вернее – не про то и не об этом. Хотя, кто знает… Наверное, о тех, кто любим и любит. Боится и бесстрашен. Не может простить – и снова и снова прощает. Ну, то есть, опять о людях. О живых людях. И не расскажу, а напишу. И не правду, а художественную прозу. Посвящу Шурику. Полагаю, издатель не будет против такого посвящения. И даже размещения на первой полосе вёрстки фотографии этого замечательного человека, навсегда оставшегося молодым – там, где цветут абрикосы и очередные дети объедаются черешней. О нём, навсегда плывущем тёмной ночной водой нашего с ним Чёрного моря. О них, навсегда смеющихся. Навсегда сильных и слабых. Навсегда красивых и честных даже в выдумке. Навсегда оставшихся там, где они живы, где они дети, где они молоды. Они. И он. Там. В конце прошлого столетия. В прекрасном городе Одессе.
Шурика уже нет. Умер в 1997 году в реанимации одной из одесских больниц. Из-за того, что юный дежурант, несвоевременно оказывая помощь, вдобавок перепутал последовательность (и дозы) введения коллоидных и кристаллоидных растворов… Из-за того, что во врачебную специальность (в вожатые, в мостостроители, в ветеринары, в…, в…, в…) попадают иногда те, кому там и близко не место, – равнодушные.
Если вы заплакали, то… – не стоит… Не стоит оплакивать мёртвых. Лучше прямо сейчас вытрите слёзы и поцелуйте своего ребёнка. Проверьте лоток своего кота. Или позвоните старому другу. Пока он жив. Это будет своевременное действие.
Теперь, когда поцеловали, проверили и позвонили, можете смело читать дальше эту книгу. Она – о живых и для живых. Как всё, что мы совершаем при жизни. Как жаркое лето 1988 года – моя радость, моя печаль и моё живое настоящее… Как всё, за что нас помнят, когда нас уже нет в этих двориках, переходиках, катакомбах, пляжах, садах и подвалах. Когда мы уж не задаём друг другу глупых вопросов. Например…
Кем быть?
Тучи сгущались! «Надо обладать немалым мужеством, чтобы говорить банальности!»[2] Но в силу предстоящих событий и метеорологических особенностей Одессы в зимний период они таки сгущались.
Новый год был пропит насквозь. Каждый экзамен зимней сессии завершался обильными возлияниями – у кого на радостях, а у кого с горя. Однако и те и другие из одногруппников предпочитали эпикурействовать на моей территории, поскольку я была единственной на тот момент счастливой обладательницей двадцати четырёх коммунальных метров в центре города. К тому же шестиметровые своды (не рискну назвать их потолками) позволяли всему кагалу курить без особого вреда для атмосферы общения.
После зимних экзерсисов пятого курса сомнения от Герцена преформировались в супрематизм по Маяковскому. Да я бы куда угодно пошла, если бы меня кто-нибудь научил, что делать… Понимаете, о чём я?
Негостеприимно разогнав забывших дорогу в отчие дома и общагу, я встала и пошла.
К Шурику.
Студентом медицинского института он, слава богу, не был, что вселяло надежду на присутствие здравого смысла, объективного взгляда и если не разумного, то как минимум последовательного подхода к вопросу.
Сан Саныч ничтоже сумняшеся прихватил бутылку высококачественного «Абсолюта» из папиного «культфондовского» НЗ, турецкого печенья из маминой тумбочки, и мы отправились на монастырские плиты – решать вопрос из вопросов. Это ведь только у матросов нет вопросов. А в голове студентки пятого курса медицинского института торчал ржавый гвоздь выбора будущей специализации. Так что даже спиритический сеанс с духом Чернышевского не помог бы разобраться – как же оно всё так вышло.
Однако есть более простые, проверенные народом средства.
Оприходовав по первой сотке из пластиковых стаканчиков, мы перешли к основной цели нашего зимнего саммита у самой синевы Чёрного моря.
– Шура, – сказала я, захрустев печеньем, – «у меня растут года, будет и семнадцать. Где работать мне тогда, чем заниматься?»
– Э-э-э-э… «Нужные работники – столяры и плотники», а?
– Да рада бы, – я глубокомысленно затянулась протянутой мне сигаретой, – только поезд с плотниками ушёл в сторону лесоповала ещё вчера! И я на него безнадёжно опоздала! И я всё ещё жива!
Шура неожиданно лихо вскочил на парапет и продекламировал:
– Да бросьте вы глумиться над собою, Татьяна Юрьевна. Давайте-ка уедем отсюда на фиг куда-нибудь далеко-далеко! – жарко прошептал Шура, не замедлив налить ещё по сто. – «Ах, вы витры. Лыхие витры…»
От «радостной сорокаградусной» защекотало в носу.
– Куда ехать? Жизнь прожита, – ответила я, вытирая рукавом нос, со всей горючей мудростью своих двадцати. – Давай будем думать… Вот смотри – другим-то везёт – им, кроме терапии, ничего не светит.
Шура тяжело вздохнул, отхлебнув прямо из бутылки, и осторожно предположил:
– А может, невропатологом?..
– Да ты что!!! Я анатомию нервной системы не помню, и, вообще, не нравятся мне все эти позы Ромберга и миопатии Дюшена.
– Зато у них молоточек есть.
– А у ЛОРиков – шахтёрские рефлекторы.
– А у хирургов – скальпель!
– А у анестезиологов – клинок и электрическая «оживлялка»!
– А травматологи голыми руками могут гвозди в стену заколачивать!
– А у рентгенологов – свинцовый фартук!
– А у патанатомов – бензопила! – наш хохот разносился над морем.
– Хорош! – рявкнула я. – Давай серьёзно!
– Давай.
Шура налил, и мы ещё выпили. Очень серьёзно.
Потом ещё серьёзнее.
И ещё – пока шли от монастыря до Аркадии.
И далее – от Аркадии до Ланжерона.
Допив последки в парке Шевченко, снова затарились в ближайшем ночном магазинчике. Серьёзность подступала к краям, и мы отправились ко мне, отягощённые намерением обговорить, наконец, «вопрос вопросов» за партейкой в клабр.
Превратив за какой-то час «ещё» в «уже» и выведя попутно формулу конструкции фундамента мироздания, мы поняли, что «враг не дремал», – наступило утро. Пора заливать в себя кофе и отправляться на голгофу. То есть на кафедру физиотерапии, где и будут рассматриваться наши персональные дела через призму face-контроля с целью вычленить достойнейших среди блатных. Всех прочих ждала немедленная мобилизация во всякие околотерапевтические войска.
Пока мы шли по Приморскому бульвару, настроение моё, надо признать, становилось всё хуже. Надо же такому случиться: у меня карт-бланш на выбор будущей специализации, а в голове ни одной дельной мысли. Кроме той, что я опять займу чьё-то место. Того, кто рождён быть психиатром. Или окулистом. Или урологом, на худой конец, простите за невольный каламбур. Причём этот таинственный «кто-то», возможно, тот самый Ваня Иванов или Петя Петров, рядом с которыми я сижу на лекциях и курю на переменках.
Глянув на мою хмурую физиономию, Шура жестом фокусника извлёк из внутреннего кармана куртки мерзавчик и, заговорщически подмигнув, серьёзно изрёк:
– Для храбрости!
Мы взобрались на колоннаду. Я щедро отхлебнула и, закурив, решилась:
– Шура! Я туда не пойду!
– Щаз! – угрожающе прошипел Шурик и, отобрав у меня «эликсир храбрости», поволок за капюшон навстречу неизбежности.
В коридорах спорткомплекса роились мои однокурсники. Поток был хмур и похмельно трезв. Кто-то нервно растаптывал обувку в коридорах. Кто-то менял цвет лица, как хамелеон, от бесконечной курительной эстафеты.
На выходивших из врат аудитории набрасывались, как на вернувшихся из царства Аида. Моя нахальная физиономия на фоне этого триумвирата Серьёзности, Настороженности и Готовности выглядела нелепо и оскорбительно.
– Ну что?! – кинулись однокурсники к Васе Перцену.
– Неврология, – еле слышным шёпотом изрёк интервьюируемый, кстати сказать – сын заведующего кафедрой нервных болезней, и побагровел до самых кончиков рыжеватых волос.
– Ну ещё бы! А как же! – эхом раздались ехидно-презрительные возгласы, и Вася стал фиолетовым в крапинку.
– Не бзди, Васятка! Сын за отца не в ответе! – Шура бодро хлопнул Васю по плечу, после чего застенчивого Перцена сдуло в неведомом направлении.
Взрывной волной меня прижало к Шурику. Хлопнув дверью, в коридор явился Примус.
– Суки! Я, блин, ленинский стипендиат! Я, вашу мать, целевой набор! На селе, эпическая сила, хирургов не хватает! Я им устрою терапию в Мухосранской ГКБ!!! – орал он, пожимая Шуре руку. – Привет, – следом произнёс он без паузы и на три октавы ниже.
– Примус, будешь примусы починять и кастрюли бабкам лудить по совместительству, – пьяненько расхохоталась я.
– Молчи, тварь продажная! – беззлобно ответил он, целуя меня в щёку. – Жду вас в «Меридиане», – рявкнул Примус и отчалил.
Крайне расстроенный, из комнаты появился Вадим Коротков. Все с интересом, но издали смотрели на него. Ибо нервный Примус в сравнении с бешеным Вадей был институткой Смольного.
– Терапия, – с улыбкой Моны Лизы сказал Кроткий, получивший свою антагонистическую кличку в Афгане, где два года оттрубил после медучилища фельдшером, и обвёл взглядом аудиторию. Диаметр круга, центром которого он был, тут же увеличился.
– Шшшшура, – прошипела я. Два раза повторять не пришлось.
– Привет, псих ненормальный! – радостно воскликнул Шурик и заключил Вадика в медвежьи объятия. Господство мышечной массы над силой нервного духа в действии. – Идём покурим! Сейчас Танька отстреляется, и в «Меридиан» пойдём, а потом к ней завалимся матом ругаться и в карты на раздевание играть!
Взгляд Вадика стал менее идиотическим. Жизни окружающих были спасены. Парни вышли на крыльцо. А я присела прямо на пол, подперев стеночку. Мне стало безумно весело. Всё вокруг казалось невероятно смешным и нелепым. Особенно сын заведующего кафедрой детских болезней, проходя сквозь строй, горделиво объявивший:
– Кожвен! Я – в «Меридиан»!
– Вовка, ты туда лучше не ходи пока, – моё человеколюбие высказалось весьма саркастичным тоном. Я поднялась с пола, чтобы выйти на улицу – отсмеяться вдоволь, выкурить сигаретку, протрезветь и… надо же было такому случиться, что я оперлась на дверную ручку. Дверь раскрылась. В полнейшей тишине все уставились на меня. Из-за раскрытой двери раздался препротивнейший женский голос: «Следующий!»
Ну и что мне оставалось делать? Встряхнулась и вошла.
– Фамилия! – вопросил меня скрипучий предклимактерий откуда-то сбоку.
Оглядев уставившихся на меня членов комиссии, я глухим контральто изрекла:
– Романова.
Тут же сработал рефлекс боязни слишком коротких ответов:
– Анна Ярославна.
Вы никогда не присутствовали на клиническом разборе кондового шизофреника с его непосредственным участием в дискуссии? Тогда вам сложно представить выражение лица уставившегося на меня декана. Он судорожно запустил руки себе в волосы и, сорвавшись на фальцет, пискнул в сторону вопрошающего гласа:
– Полякова! Татьяна Юрьевна! – и, резко перейдя на бас, прочревовещал без паузы уже в меня: – Не выёживайся!
– Анна Ярославна была Мудрая, если мне не изменяют нейроны головного мозга, – подхихикнув, изрёк профессор Носкетти, заведующий кафедрой психиатрии.
– Мудрая она была по отцу. А по мужу очень даже Генрих, Павел Иосифович! – менторским тоном ответила я милому и умному, но вечно сексуально озабоченному старцу.
– Седьмая группа! Первый лечебный факультет!! Пятый курс!!! – уже баритоном надрывно распевал почти на мотив арии князя Игоря в это время декан.
Секретарша порылась в бумагах, и досье на мою персону было передано председателю комиссии. Некоторое время он молча перелистывал кондуит, перемежая чтение пристальными взглядами в мою сторону.
– Здравствуйте! – пожелала я лично ему не хворать.
– Сверчковский. Борис Александрович. Главный акушер-гинеколог Министерства здравоохранения.
И, немного помолчав, главнокомандующий отрекомендовался полностью:
– Действительный член нескольких академий.
– Действительный? Ух ты! – вполне искренне восхитилась я.
Носкетти хихикнул ещё раз. Декан посинел.
– Ну, и что вы нам расскажете, Полякова… Анна Ярославна?
Декан тем временем ожил и начал рассказывать глубокоуважаемой комиссии, какая я в общем и целом киса и лапочка, умничка и разумничка, талантище и трудолюбие под одной немного съехавшей крышей. И что моя работа о поверхностно-активных веществах в метаболизме гельминтов, написанная в бытность старостой биологического кружка на первом курсе, выиграла какую-то там бронзовую медаль на какой-то там выставке народных достижений. И что я активный член СНО с 1917 года. Что именно я лаборантствовала изо всех сил в научной работе заведующего кафедрой патологической физиологии, получившей международную премию имени кого-то там. И что я написала стихотворную оду на открытие конгресса патологоанатомов, где, между прочим, представила вовсе даже не студенческий, а практически фундаментальный труд по сравнительной характеристике поджелудочной железы скотины резус-положительной и твари резус-отрицательной. И что в зачётке моей, кроме «отлично с отличием», иных записей и не сыскать, даже с графологической экспертизой…
Члены комиссии смотрели на меня с большим сомнением. Я делала декану большие глаза и еле сдерживала желание, восхищённо присвистнув, уточнить, кто это у нас такое совершенство.
– Саша, помолчи! – строго сказал Действительный Александру Ивановичу. – Я хочу послушать, что нам расскажет сама… Анна Ярославна.
Вече отвлеклось от перекладывания бумажек с места на место, и все уставились на меня.
Студенточка двадцати лет, сорока семи килограммов весу, во всём полагающемся третьему дню пьянки хмелю, оглядев всех этих доцентов, профессоров, членов-корреспондентов, действительных и не очень, а также представителей министерства, облздравов, городских управлений и т.д. и т.п., испытала приступ безудержного веселья. Параллельно почему-то совершенно протрезвев. Не знаю, кой чёрт её дернул? То ли наследственная шизофрения по бабушкиной линии, как результат инбридинга в ряду дворянских поколений? То ли дед – люмпен, алкоголик и хулиган – по отцовской? То ли не вовремя всплывший в голове фильм «Карнавал»? Уж больно мизансцена благоприятствовала. На декана было жалко смотреть. Верховный Жрец сверлил меня взглядом без тени улыбки.
В общем, надув щёки (исключительно с целью не расхохотаться), я произнесла приветственный спич:
– Быть может, психиатрия? У меня как раз есть вакантное местечко на кафедре. На четвёртом курсе девочка написала замечательную работу «К вопросу о влиянии дигоксина и тетрагидроканнабиола на творчество ранних импрессионистов», а её замечательная поэма «Нет туйона – нет ушей, хоть завязочки пришей!» до сих пор цитируется всеми сотрудниками и пациентами клиники.
– Уж лучше тогда наркология.
Все оглянулись в поисках источника реплики.
– Полякова, ты же ходячее наглядное пособие о дурном влиянии этилового спирта на неокрепшие умы! – голосом декана сдавленно продолжало шептать белое пятно на белой стене.
– Ой, вот только не надо, Александр Иванович, – парировала я. – А кто на олимпийской базе в Стайках у меня последнюю бутылку водки экспроприировал с воплями: «Грабь награбленное!»? А потом полночи фальшиво распевал под окнами: «Я люблю вас, я люблю вас, Ольга», хотя никакой Ольги у меня в номере не было?!
– Ага! Зато Примус там был! Я всё видел! Он утром к проруби купаться без трусов вышел, чем окончательно деморализовал спортивный дух! – взвизгнул декан, вдруг неожиданно проявившись всеми цветами радуги. Поперхнулся и добавил солидным баритоном, обращаясь к комиссии: – Татьяна Юрьевна – спортсменка и не раз защищала честь нашего вуза на соревнованиях.
– Отличница, комсомолка, спортсменка, – изрёк главнокомандующий тоном статуи Железного Феликса.
– Я ещё могу басню Крылова и матросский танец «Яблочко», – с подобострастной готовностью предложила я.
– Апухтина вполне достаточно, – неожиданно миролюбиво сказал Сверчковский, – Татьяна Юрьевна, что вы хотите?
– Я хочу мира во всём мире, «от каждого по способностям, каждому по потребностям» и писателем хочу. Чтобы быть.
– Я же говорю – психиатрия! – подал очередную реплику неугомонный Павел Иосифович.
– Татьяна Юрьевна, я наслышан о неиссякаемом потоке вашего острословия от Николая Валериевича. – Мхатовская пауза главы комиссии позволила всем членам, которые с предыдущей серии всё ещё оставались в танке, осознать значимость сказанного. – Но я настоятельно прошу вас сосредоточиться и отвечать по существу!
– Потому что любое сказанное мною слово может быть обращено против меня на Страшном суде? – уточнила я.
– Потому что вы тратите наше время, а за дверью ещё около пятидесяти таких же бронеподростков, как вы. Итак, кем вы себя видите… в медицине? – сузил рамки Сверчковский.
– Знаете что, Борис Александрович, давайте считать, что я страстно хочу быть терапевтом, хотя зелёная пижама идёт мне куда больше белого халата, а Вадиму Короткову мы отдадим мою гипотетически возможную хирургию, – сказала я без тени иронии. Тишина, повисшая в аудитории, стала куда более зловещей, чем во время моего ёрничанья.
– Боюсь, Татьяна Юрьевна, что ничего не получится. На вас адресный заказ. Вы, как особо ценный интеллектуальный кадр, остаётесь при кафедре акушерства и гинекологии номер один на базе многопрофильной областной клинической больницы. Решение окончательное и обжалованию не подлежит.
Последнюю фразу он произнёс в тон моим первоначальным экзерсисам.
– Зачем тогда было устраивать весь этот балаган с выяснением моих желаний? – серьёзно спросила я.
– Мне было интересно, что это за персона, по поводу которой Николай Валериевич позвонил мне лично, предупредив о возможных осложнениях и самоотводах. Поздравляю вас, Татьяна Юрьевна. До новых встреч. Что-то подсказывает мне, что они ещё будут.
Мне дали понять, что представление окончено, пора бы и честь знать.
Дверью я хлопнула от души. Хотя это, надо признать, было чистой воды мальчишеством. То есть… Ну, как это – в женском роде?..
Свет божий не принял меня дружескими объятиями Шурика, и я поплелась в «Меридиан», где репетиция уже переходила в фазу «кто кого больше уважает».
Только Примус молча курил в стиле «chain-smoke», изредка грозя кулаком кому-то невидимому.
Позже, у меня в коммуне, мы ругались матом и играли в карты на раздевание. Вадик страшно жульничал. Мы допивали водку и гадали на кардиограммах. Даже тишайший и вечно молчаливый Вася пытался острить на предмет того, что я разбила ему сегмент S-T. Я же, сидя у Примуса на коленях, думала о том, как несправедливо устроен мир. Почему? Почему великолепный Примус не получил того, чего хотел? Почему бесстрашному Ваде не досталась хирургия? Почему я… Стоп. Я тоже не получила того, чего хотела.
– Кроткий! – заорала я Ваде, хотя он сидел прямо напротив меня. – За полтора года много воды утечёт! Я перестану писать сценарии команде КВН, и шеф пойдёт на уступки! Я наконец-то брошу институт! Делов-то! Шурик вон целых три бросил – и ничего… И у всех у нас всё-всё будет хорошо!
– Особенно если ты выйдешь за меня замуж, – добродушно сказал Шурик.
Я отмахнулась от него и продолжила:
– И не просто хорошо, а просто озвездопленительно! Потому что рано или поздно наступит та нулевая отметка, та точка невозврата, когда мир уже не сможет давать нам то, чего мы не хотим. И вот когда мы переполнимся этим «не хочу» по самое «не могу», как гипертонический раствор, вот тогда…
– Кстати, – включился в реальность Примус, – о гипертонических растворах. У тебя рассол есть?
– Нет, а что?
– А то, что завтра некоторым сутки пахать в реанимации. Так что, дама и господа, быстро оделись и пошли в магазин. За водкой, солёными огурцами и прочими смыслами бытия.
– И купаться! – сказал Коротков.
– Вадя, январь месяц! Я не хочу купаться! – категорически отвергла я неразумное предложение.
– Нет, мы пойдём купаться, чтобы уже, наконец, приблизить это самое «не могу» через «не хочу»!
– Что я, «крыса»? – возмутился раненый.
Русские не только не сдаются. Русские и своих никогда не сдают. Ну, или славяне. Не знаю я, кто этот мальчишка по национальности был. Он и сам не знал. Он детдомовский. Детдомовским не до национальностей. Быть бы живу.
В общем, до вечера так и ходил. И на пляж. И на обед. И на ужин. А вечером у него голова заболела. Его ко мне вожатая и привела. Загорелая такая красивая девочка. Тоже второй курс закончила. Киевского университета. Ей в Одессе море интересно было. И крепкие мужчины из качалки, что с торца здания главного корпуса. И к тому же как за мальчишками уследишь? Она только на полчаса отлучилась. Ну, на час. А он не сдаёт, откуда у него кровь на голове. Кровь – и ещё такое вот… Сами посмотрите…
Посмотрела.
А у мальчишки череп трепанирован. И оттуда крови, понятное дело, мало. Да и мозгового детрита немного… Но есть. Купался. Нырял. Загорал. В сознании. Голова болит. Совсем немного.
Я «Скорую» немедленно вызвала. И на анамнез его раскрутила. Он и рассказал про драку. При вожатой ни за что бы не стал. Да её, считай, не было – она в обмороке валялась. Я ей трепанационное отверстие в парнишкином черепе продемонстрировала, поднеся лампу для наглядности, – она и рухнула кулём. Я намеренно, вы уж простите. Должна же была девчонка узнать, во что могут вылиться полчаса-час отлучки от вверенных тебе питомцев. На будущее, так сказать.
Хорошее такое трепанационное отверстие. Обломки. Все дела. Пока «Скорая» ехала – я ему волосы остригла вокруг и зелёнкой помазала. А что я ещё могла сделать? Треплюсь с ним о том, об этом. Он в сознании. Адекватен. Ничего не нарушено. Тут и «Скорая» подоспела. А в «Скорой» докторша молодая. Беременная. Рядом с вожатой и полегла. И что мне было делать? Тоже рядом ложиться? Или ещё одну «Скорую» вызывать? Время идёт… А если с ним сейчас что-то… Что я буду делать? Позвонила Николаю Васильевичу. Доложила, мол, так и так, покидаю пост. Сажусь в «Скорую» с мальчонкой и еду на Слободку, в детскую областную. Потому что тут, извините, трепанация черепа. Хорошая такая. Отверстие – сантиметра три на четыре в диаметре. И её, кажется, не зелёнкой лечат.
Николай Васильевич на том конце провода сам от ужаса зелёным свистком прикинулся и просипел фальцетом сдавленно:
– Езжай!
Ну, мы и поехали.
Родители киевской студентки на следующий же день в Одессе были. Пацану и лечение, и фрукты-овощи, и платиновую пластину – всё оплатили. Хорошие люди. Другие бы и того не сделали. Мальчик – сирота. Никто бы за него особо на их дочь в суды не подавал.
Жаркое было то лето 1988 года.
Жаркое, сложное и прекрасное. Лето, когда я впервые поняла, что судьба – не злодейка и, наверное, не зря я поступила в медицинский институт, потому что нет более прекрасной профессии, чем врач. Вернее, есть: детский врач. Но я бы никогда… Потому что я всё ещё не люблю детей. Я люблю живых людей. Если маленький человек живой – я его люблю. Если из него вываливается непереваренная черешня, из пореза течёт кровь, люблю. Если он говорит мне, что любит меня; ненавидит меня; хочет на мне жениться, несмотря на то, что ему тринадцать, а мне – восемнадцать, мне смешно. Но я люблю его за детскость, за искренность, за неистовство. Сейчас я уже знаю, что ему тридцать пять, а мне сорок, и мне не так смешно, как тогда. Но за тот мой смех, за ту яростную ненависть, с которой мне признавались в детской любви, я люблю… Люблю за живость.
А о мёртвых помню.
Всё, что я любила в живом Шурике, и всё, что я помню о нём, уже мёртвом, я расскажу в другой книге. В романе «Коммуна». И о нём, и об Одессе, которой в который раз уже нет. О детстве и о детях, о юности – и о взрослении, об Одесском медицинском институте – и не только о нём. О двориках-переходиках… Вернее – не про то и не об этом. Хотя, кто знает… Наверное, о тех, кто любим и любит. Боится и бесстрашен. Не может простить – и снова и снова прощает. Ну, то есть, опять о людях. О живых людях. И не расскажу, а напишу. И не правду, а художественную прозу. Посвящу Шурику. Полагаю, издатель не будет против такого посвящения. И даже размещения на первой полосе вёрстки фотографии этого замечательного человека, навсегда оставшегося молодым – там, где цветут абрикосы и очередные дети объедаются черешней. О нём, навсегда плывущем тёмной ночной водой нашего с ним Чёрного моря. О них, навсегда смеющихся. Навсегда сильных и слабых. Навсегда красивых и честных даже в выдумке. Навсегда оставшихся там, где они живы, где они дети, где они молоды. Они. И он. Там. В конце прошлого столетия. В прекрасном городе Одессе.
Шурика уже нет. Умер в 1997 году в реанимации одной из одесских больниц. Из-за того, что юный дежурант, несвоевременно оказывая помощь, вдобавок перепутал последовательность (и дозы) введения коллоидных и кристаллоидных растворов… Из-за того, что во врачебную специальность (в вожатые, в мостостроители, в ветеринары, в…, в…, в…) попадают иногда те, кому там и близко не место, – равнодушные.
Если вы заплакали, то… – не стоит… Не стоит оплакивать мёртвых. Лучше прямо сейчас вытрите слёзы и поцелуйте своего ребёнка. Проверьте лоток своего кота. Или позвоните старому другу. Пока он жив. Это будет своевременное действие.
Теперь, когда поцеловали, проверили и позвонили, можете смело читать дальше эту книгу. Она – о живых и для живых. Как всё, что мы совершаем при жизни. Как жаркое лето 1988 года – моя радость, моя печаль и моё живое настоящее… Как всё, за что нас помнят, когда нас уже нет в этих двориках, переходиках, катакомбах, пляжах, садах и подвалах. Когда мы уж не задаём друг другу глупых вопросов. Например…
Кем быть?
Крошка сын к отцу пришёл,
И сказала кроха:
«Не могу и не хочу!
Мне, папаня, плохо!»
Тучи сгущались! «Надо обладать немалым мужеством, чтобы говорить банальности!»[2] Но в силу предстоящих событий и метеорологических особенностей Одессы в зимний период они таки сгущались.
Новый год был пропит насквозь. Каждый экзамен зимней сессии завершался обильными возлияниями – у кого на радостях, а у кого с горя. Однако и те и другие из одногруппников предпочитали эпикурействовать на моей территории, поскольку я была единственной на тот момент счастливой обладательницей двадцати четырёх коммунальных метров в центре города. К тому же шестиметровые своды (не рискну назвать их потолками) позволяли всему кагалу курить без особого вреда для атмосферы общения.
После зимних экзерсисов пятого курса сомнения от Герцена преформировались в супрематизм по Маяковскому. Да я бы куда угодно пошла, если бы меня кто-нибудь научил, что делать… Понимаете, о чём я?
Негостеприимно разогнав забывших дорогу в отчие дома и общагу, я встала и пошла.
К Шурику.
Студентом медицинского института он, слава богу, не был, что вселяло надежду на присутствие здравого смысла, объективного взгляда и если не разумного, то как минимум последовательного подхода к вопросу.
Сан Саныч ничтоже сумняшеся прихватил бутылку высококачественного «Абсолюта» из папиного «культфондовского» НЗ, турецкого печенья из маминой тумбочки, и мы отправились на монастырские плиты – решать вопрос из вопросов. Это ведь только у матросов нет вопросов. А в голове студентки пятого курса медицинского института торчал ржавый гвоздь выбора будущей специализации. Так что даже спиритический сеанс с духом Чернышевского не помог бы разобраться – как же оно всё так вышло.
Однако есть более простые, проверенные народом средства.
Оприходовав по первой сотке из пластиковых стаканчиков, мы перешли к основной цели нашего зимнего саммита у самой синевы Чёрного моря.
– Шура, – сказала я, захрустев печеньем, – «у меня растут года, будет и семнадцать. Где работать мне тогда, чем заниматься?»
– Э-э-э-э… «Нужные работники – столяры и плотники», а?
– Да рада бы, – я глубокомысленно затянулась протянутой мне сигаретой, – только поезд с плотниками ушёл в сторону лесоповала ещё вчера! И я на него безнадёжно опоздала! И я всё ещё жива!
Шура неожиданно лихо вскочил на парапет и продекламировал:
— Вот зачем вы, Шура, стебаетесь об чужое горе?! Завтра у нас предварительное распределение по специальностям, а я за пять лет так и не определилась, доктором чего я предварительно хочу быть… И чего это я вообще хочу быть доктором, а?! – и тяжело вздохнув, заглянула в опорожнённую ёмкость.
Инженеру хорошо,
а доктору – лучше,
я б детей лечить пошёл,
пусть меня научат.
Я приеду к Пете,
я приеду к Поле.
– Здравствуйте, дети!
Кто у вас болен?[3]
– Да бросьте вы глумиться над собою, Татьяна Юрьевна. Давайте-ка уедем отсюда на фиг куда-нибудь далеко-далеко! – жарко прошептал Шура, не замедлив налить ещё по сто. – «Ах, вы витры. Лыхие витры…»
От «радостной сорокаградусной» защекотало в носу.
– Куда ехать? Жизнь прожита, – ответила я, вытирая рукавом нос, со всей горючей мудростью своих двадцати. – Давай будем думать… Вот смотри – другим-то везёт – им, кроме терапии, ничего не светит.
Шура тяжело вздохнул, отхлебнув прямо из бутылки, и осторожно предположил:
– А может, невропатологом?..
– Да ты что!!! Я анатомию нервной системы не помню, и, вообще, не нравятся мне все эти позы Ромберга и миопатии Дюшена.
– Зато у них молоточек есть.
– А у ЛОРиков – шахтёрские рефлекторы.
– А у хирургов – скальпель!
– А у анестезиологов – клинок и электрическая «оживлялка»!
– А травматологи голыми руками могут гвозди в стену заколачивать!
– А у рентгенологов – свинцовый фартук!
– А у патанатомов – бензопила! – наш хохот разносился над морем.
– Хорош! – рявкнула я. – Давай серьёзно!
– Давай.
Шура налил, и мы ещё выпили. Очень серьёзно.
Потом ещё серьёзнее.
И ещё – пока шли от монастыря до Аркадии.
И далее – от Аркадии до Ланжерона.
Допив последки в парке Шевченко, снова затарились в ближайшем ночном магазинчике. Серьёзность подступала к краям, и мы отправились ко мне, отягощённые намерением обговорить, наконец, «вопрос вопросов» за партейкой в клабр.
Превратив за какой-то час «ещё» в «уже» и выведя попутно формулу конструкции фундамента мироздания, мы поняли, что «враг не дремал», – наступило утро. Пора заливать в себя кофе и отправляться на голгофу. То есть на кафедру физиотерапии, где и будут рассматриваться наши персональные дела через призму face-контроля с целью вычленить достойнейших среди блатных. Всех прочих ждала немедленная мобилизация во всякие околотерапевтические войска.
Пока мы шли по Приморскому бульвару, настроение моё, надо признать, становилось всё хуже. Надо же такому случиться: у меня карт-бланш на выбор будущей специализации, а в голове ни одной дельной мысли. Кроме той, что я опять займу чьё-то место. Того, кто рождён быть психиатром. Или окулистом. Или урологом, на худой конец, простите за невольный каламбур. Причём этот таинственный «кто-то», возможно, тот самый Ваня Иванов или Петя Петров, рядом с которыми я сижу на лекциях и курю на переменках.
Глянув на мою хмурую физиономию, Шура жестом фокусника извлёк из внутреннего кармана куртки мерзавчик и, заговорщически подмигнув, серьёзно изрёк:
– Для храбрости!
Мы взобрались на колоннаду. Я щедро отхлебнула и, закурив, решилась:
– Шура! Я туда не пойду!
– Щаз! – угрожающе прошипел Шурик и, отобрав у меня «эликсир храбрости», поволок за капюшон навстречу неизбежности.
В коридорах спорткомплекса роились мои однокурсники. Поток был хмур и похмельно трезв. Кто-то нервно растаптывал обувку в коридорах. Кто-то менял цвет лица, как хамелеон, от бесконечной курительной эстафеты.
На выходивших из врат аудитории набрасывались, как на вернувшихся из царства Аида. Моя нахальная физиономия на фоне этого триумвирата Серьёзности, Настороженности и Готовности выглядела нелепо и оскорбительно.
– Ну что?! – кинулись однокурсники к Васе Перцену.
– Неврология, – еле слышным шёпотом изрёк интервьюируемый, кстати сказать – сын заведующего кафедрой нервных болезней, и побагровел до самых кончиков рыжеватых волос.
– Ну ещё бы! А как же! – эхом раздались ехидно-презрительные возгласы, и Вася стал фиолетовым в крапинку.
– Не бзди, Васятка! Сын за отца не в ответе! – Шура бодро хлопнул Васю по плечу, после чего застенчивого Перцена сдуло в неведомом направлении.
Взрывной волной меня прижало к Шурику. Хлопнув дверью, в коридор явился Примус.
– Суки! Я, блин, ленинский стипендиат! Я, вашу мать, целевой набор! На селе, эпическая сила, хирургов не хватает! Я им устрою терапию в Мухосранской ГКБ!!! – орал он, пожимая Шуре руку. – Привет, – следом произнёс он без паузы и на три октавы ниже.
– Примус, будешь примусы починять и кастрюли бабкам лудить по совместительству, – пьяненько расхохоталась я.
– Молчи, тварь продажная! – беззлобно ответил он, целуя меня в щёку. – Жду вас в «Меридиане», – рявкнул Примус и отчалил.
Крайне расстроенный, из комнаты появился Вадим Коротков. Все с интересом, но издали смотрели на него. Ибо нервный Примус в сравнении с бешеным Вадей был институткой Смольного.
– Терапия, – с улыбкой Моны Лизы сказал Кроткий, получивший свою антагонистическую кличку в Афгане, где два года оттрубил после медучилища фельдшером, и обвёл взглядом аудиторию. Диаметр круга, центром которого он был, тут же увеличился.
– Шшшшура, – прошипела я. Два раза повторять не пришлось.
– Привет, псих ненормальный! – радостно воскликнул Шурик и заключил Вадика в медвежьи объятия. Господство мышечной массы над силой нервного духа в действии. – Идём покурим! Сейчас Танька отстреляется, и в «Меридиан» пойдём, а потом к ней завалимся матом ругаться и в карты на раздевание играть!
Взгляд Вадика стал менее идиотическим. Жизни окружающих были спасены. Парни вышли на крыльцо. А я присела прямо на пол, подперев стеночку. Мне стало безумно весело. Всё вокруг казалось невероятно смешным и нелепым. Особенно сын заведующего кафедрой детских болезней, проходя сквозь строй, горделиво объявивший:
– Кожвен! Я – в «Меридиан»!
– Вовка, ты туда лучше не ходи пока, – моё человеколюбие высказалось весьма саркастичным тоном. Я поднялась с пола, чтобы выйти на улицу – отсмеяться вдоволь, выкурить сигаретку, протрезветь и… надо же было такому случиться, что я оперлась на дверную ручку. Дверь раскрылась. В полнейшей тишине все уставились на меня. Из-за раскрытой двери раздался препротивнейший женский голос: «Следующий!»
Ну и что мне оставалось делать? Встряхнулась и вошла.
– Фамилия! – вопросил меня скрипучий предклимактерий откуда-то сбоку.
Оглядев уставившихся на меня членов комиссии, я глухим контральто изрекла:
– Романова.
Тут же сработал рефлекс боязни слишком коротких ответов:
– Анна Ярославна.
Вы никогда не присутствовали на клиническом разборе кондового шизофреника с его непосредственным участием в дискуссии? Тогда вам сложно представить выражение лица уставившегося на меня декана. Он судорожно запустил руки себе в волосы и, сорвавшись на фальцет, пискнул в сторону вопрошающего гласа:
– Полякова! Татьяна Юрьевна! – и, резко перейдя на бас, прочревовещал без паузы уже в меня: – Не выёживайся!
– Анна Ярославна была Мудрая, если мне не изменяют нейроны головного мозга, – подхихикнув, изрёк профессор Носкетти, заведующий кафедрой психиатрии.
– Мудрая она была по отцу. А по мужу очень даже Генрих, Павел Иосифович! – менторским тоном ответила я милому и умному, но вечно сексуально озабоченному старцу.
– Седьмая группа! Первый лечебный факультет!! Пятый курс!!! – уже баритоном надрывно распевал почти на мотив арии князя Игоря в это время декан.
Секретарша порылась в бумагах, и досье на мою персону было передано председателю комиссии. Некоторое время он молча перелистывал кондуит, перемежая чтение пристальными взглядами в мою сторону.
– Здравствуйте! – пожелала я лично ему не хворать.
– Сверчковский. Борис Александрович. Главный акушер-гинеколог Министерства здравоохранения.
И, немного помолчав, главнокомандующий отрекомендовался полностью:
– Действительный член нескольких академий.
– Действительный? Ух ты! – вполне искренне восхитилась я.
Носкетти хихикнул ещё раз. Декан посинел.
– Ну, и что вы нам расскажете, Полякова… Анна Ярославна?
Декан тем временем ожил и начал рассказывать глубокоуважаемой комиссии, какая я в общем и целом киса и лапочка, умничка и разумничка, талантище и трудолюбие под одной немного съехавшей крышей. И что моя работа о поверхностно-активных веществах в метаболизме гельминтов, написанная в бытность старостой биологического кружка на первом курсе, выиграла какую-то там бронзовую медаль на какой-то там выставке народных достижений. И что я активный член СНО с 1917 года. Что именно я лаборантствовала изо всех сил в научной работе заведующего кафедрой патологической физиологии, получившей международную премию имени кого-то там. И что я написала стихотворную оду на открытие конгресса патологоанатомов, где, между прочим, представила вовсе даже не студенческий, а практически фундаментальный труд по сравнительной характеристике поджелудочной железы скотины резус-положительной и твари резус-отрицательной. И что в зачётке моей, кроме «отлично с отличием», иных записей и не сыскать, даже с графологической экспертизой…
Члены комиссии смотрели на меня с большим сомнением. Я делала декану большие глаза и еле сдерживала желание, восхищённо присвистнув, уточнить, кто это у нас такое совершенство.
– Саша, помолчи! – строго сказал Действительный Александру Ивановичу. – Я хочу послушать, что нам расскажет сама… Анна Ярославна.
Вече отвлеклось от перекладывания бумажек с места на место, и все уставились на меня.
Студенточка двадцати лет, сорока семи килограммов весу, во всём полагающемся третьему дню пьянки хмелю, оглядев всех этих доцентов, профессоров, членов-корреспондентов, действительных и не очень, а также представителей министерства, облздравов, городских управлений и т.д. и т.п., испытала приступ безудержного веселья. Параллельно почему-то совершенно протрезвев. Не знаю, кой чёрт её дернул? То ли наследственная шизофрения по бабушкиной линии, как результат инбридинга в ряду дворянских поколений? То ли дед – люмпен, алкоголик и хулиган – по отцовской? То ли не вовремя всплывший в голове фильм «Карнавал»? Уж больно мизансцена благоприятствовала. На декана было жалко смотреть. Верховный Жрец сверлил меня взглядом без тени улыбки.
В общем, надув щёки (исключительно с целью не расхохотаться), я произнесла приветственный спич:
В гробовой тишине Сверчковский прожигал меня аргонной сваркой своего взгляда. Его маска… то есть очки – запотели. Все остальные члены комиссии уткнулись носами в стол. Декан мимикрировал и слился со стеной. Первым отмер добродушный старичок Носкетти.
Садитесь, я вам рад. Откиньте всякий страх
И можете держать себя свободно,
Я разрешаю вам. Вы знаете, на днях
Я королём был избран всенародно,
Но это всё равно. Смущают мысль мою
Все эти почести, приветствия, поклоны…
Я день и ночь пишу законы
Для счастья подданных и очень устаю…[4]
– Быть может, психиатрия? У меня как раз есть вакантное местечко на кафедре. На четвёртом курсе девочка написала замечательную работу «К вопросу о влиянии дигоксина и тетрагидроканнабиола на творчество ранних импрессионистов», а её замечательная поэма «Нет туйона – нет ушей, хоть завязочки пришей!» до сих пор цитируется всеми сотрудниками и пациентами клиники.
– Уж лучше тогда наркология.
Все оглянулись в поисках источника реплики.
– Полякова, ты же ходячее наглядное пособие о дурном влиянии этилового спирта на неокрепшие умы! – голосом декана сдавленно продолжало шептать белое пятно на белой стене.
– Ой, вот только не надо, Александр Иванович, – парировала я. – А кто на олимпийской базе в Стайках у меня последнюю бутылку водки экспроприировал с воплями: «Грабь награбленное!»? А потом полночи фальшиво распевал под окнами: «Я люблю вас, я люблю вас, Ольга», хотя никакой Ольги у меня в номере не было?!
– Ага! Зато Примус там был! Я всё видел! Он утром к проруби купаться без трусов вышел, чем окончательно деморализовал спортивный дух! – взвизгнул декан, вдруг неожиданно проявившись всеми цветами радуги. Поперхнулся и добавил солидным баритоном, обращаясь к комиссии: – Татьяна Юрьевна – спортсменка и не раз защищала честь нашего вуза на соревнованиях.
– Отличница, комсомолка, спортсменка, – изрёк главнокомандующий тоном статуи Железного Феликса.
– Я ещё могу басню Крылова и матросский танец «Яблочко», – с подобострастной готовностью предложила я.
– Апухтина вполне достаточно, – неожиданно миролюбиво сказал Сверчковский, – Татьяна Юрьевна, что вы хотите?
– Я хочу мира во всём мире, «от каждого по способностям, каждому по потребностям» и писателем хочу. Чтобы быть.
– Я же говорю – психиатрия! – подал очередную реплику неугомонный Павел Иосифович.
– Татьяна Юрьевна, я наслышан о неиссякаемом потоке вашего острословия от Николая Валериевича. – Мхатовская пауза главы комиссии позволила всем членам, которые с предыдущей серии всё ещё оставались в танке, осознать значимость сказанного. – Но я настоятельно прошу вас сосредоточиться и отвечать по существу!
– Потому что любое сказанное мною слово может быть обращено против меня на Страшном суде? – уточнила я.
– Потому что вы тратите наше время, а за дверью ещё около пятидесяти таких же бронеподростков, как вы. Итак, кем вы себя видите… в медицине? – сузил рамки Сверчковский.
– Знаете что, Борис Александрович, давайте считать, что я страстно хочу быть терапевтом, хотя зелёная пижама идёт мне куда больше белого халата, а Вадиму Короткову мы отдадим мою гипотетически возможную хирургию, – сказала я без тени иронии. Тишина, повисшая в аудитории, стала куда более зловещей, чем во время моего ёрничанья.
– Боюсь, Татьяна Юрьевна, что ничего не получится. На вас адресный заказ. Вы, как особо ценный интеллектуальный кадр, остаётесь при кафедре акушерства и гинекологии номер один на базе многопрофильной областной клинической больницы. Решение окончательное и обжалованию не подлежит.
Последнюю фразу он произнёс в тон моим первоначальным экзерсисам.
– Зачем тогда было устраивать весь этот балаган с выяснением моих желаний? – серьёзно спросила я.
– Мне было интересно, что это за персона, по поводу которой Николай Валериевич позвонил мне лично, предупредив о возможных осложнениях и самоотводах. Поздравляю вас, Татьяна Юрьевна. До новых встреч. Что-то подсказывает мне, что они ещё будут.
Мне дали понять, что представление окончено, пора бы и честь знать.
Дверью я хлопнула от души. Хотя это, надо признать, было чистой воды мальчишеством. То есть… Ну, как это – в женском роде?..
Свет божий не принял меня дружескими объятиями Шурика, и я поплелась в «Меридиан», где репетиция уже переходила в фазу «кто кого больше уважает».
Только Примус молча курил в стиле «chain-smoke», изредка грозя кулаком кому-то невидимому.
Позже, у меня в коммуне, мы ругались матом и играли в карты на раздевание. Вадик страшно жульничал. Мы допивали водку и гадали на кардиограммах. Даже тишайший и вечно молчаливый Вася пытался острить на предмет того, что я разбила ему сегмент S-T. Я же, сидя у Примуса на коленях, думала о том, как несправедливо устроен мир. Почему? Почему великолепный Примус не получил того, чего хотел? Почему бесстрашному Ваде не досталась хирургия? Почему я… Стоп. Я тоже не получила того, чего хотела.
– Кроткий! – заорала я Ваде, хотя он сидел прямо напротив меня. – За полтора года много воды утечёт! Я перестану писать сценарии команде КВН, и шеф пойдёт на уступки! Я наконец-то брошу институт! Делов-то! Шурик вон целых три бросил – и ничего… И у всех у нас всё-всё будет хорошо!
– Особенно если ты выйдешь за меня замуж, – добродушно сказал Шурик.
Я отмахнулась от него и продолжила:
– И не просто хорошо, а просто озвездопленительно! Потому что рано или поздно наступит та нулевая отметка, та точка невозврата, когда мир уже не сможет давать нам то, чего мы не хотим. И вот когда мы переполнимся этим «не хочу» по самое «не могу», как гипертонический раствор, вот тогда…
– Кстати, – включился в реальность Примус, – о гипертонических растворах. У тебя рассол есть?
– Нет, а что?
– А то, что завтра некоторым сутки пахать в реанимации. Так что, дама и господа, быстро оделись и пошли в магазин. За водкой, солёными огурцами и прочими смыслами бытия.
– И купаться! – сказал Коротков.
– Вадя, январь месяц! Я не хочу купаться! – категорически отвергла я неразумное предложение.
– Нет, мы пойдём купаться, чтобы уже, наконец, приблизить это самое «не могу» через «не хочу»!