Поскольку Софья Константиновна почти всегда (день знакомства с начмедом не в счёт) следовала этим нехитрым пунктам (по крайней мере, очень старалась), то и в лицо заместителя главного врача по лечебной работе она смотрела без страха, без иронии, без любопытства, а как Штирлиц на Мюллера (или благородный муж на мир – см. пункт о нейтральном, несчитываемом, выражении лица).
 
   – Заходите, Софья Константиновна! – милостиво разрешил начмед. – Вызывал. Присаживайтесь, – он переложил стопку важных бумаг справа налево. – Тут вот какое дело...
 
   В этот момент зазвонил телефон, и Софья Константиновна всё с таким же выражением лица прослушала крики Павла Петровича на заведующую женской консультацией, входящей в состав родильного объединения.
 
   – Никто работать не хочет! – швырнув трубку на место, громко пожаловался начмед Соне. Последняя вместо ответа добавила к вышеописанному выражению лица полуулыбку из пункта 4 вышеприведённой инструкции.
 
   – Ну и вот, значит, Софья Константиновна... – Соня продемонстрировала обращение в слух и внимание, но без ёрнических перегибов.
 
   – Да, – утвердительно кивнул начмед книжному шкафу. – Да! – акцентировал он в окно. – Значит, так, Софья Константиновна!
 
   Софья успела перелопатить весь предыдущий месяц на предмет осложнений, дефектуры и прочих лечебно-профилактических перипетий, а также возможные административные нарушения, кои она могла совершить на посту старшего ординатора с положенными ему по штатному расписанию двумя ночными дежурствами в месяц. Нет. Ничего. Ничего такого, что осталось бы безнаказанным, а дважды за одно и то же не осуждают нигде, кроме как в народной молве. Там это дело без ограничений процветает во все и на все времена...
 
   – Вот, значит. Пишите! – Романец многозначительно пододвинул к Софье листок формата А4.
 
   «Увольняет? За что?!!» – испуганно пронеслось у Сони где-то в районе фронтальной пазухи. Даже самые дрессированные из нас испытывают порой приступы немотивированного ужаса. И чем безгрешнее мы, тем непонятнее, а значит – первобытнее, необъяснимее – подобного рода страх. Хотя всё тот же благородный муж не печалится и не испытывает страх. Если, взглянув на свои поступки, видишь, что стыдиться нечего, то отчего же ещё можно печалиться и испытывать страх? Но поскольку Софья Константиновна не была Конфуцием (а может быть, потому что была не благородным мужем, а молодой женой), то некоторые опасения её всё же терзали.
 
   – Пишите! – сказал Романец. – Главному врачу родильного дома от старшего ординатора... С фамилиями и порядковыми номерами, разумеется. Как писать «шапки», вы, слава богу, знаете. Что я вам тут, диктанты подвизался начитывать?! – Павел Петрович нервически хлопнул пухлой ручкой по столу.
 
   Соня мужественно настрочила «шапку» и даже без лишних понуканий вывела посередине белого листа фатальное слово «заявление».
 
   – В конце «шапки» ставится точка. А «Заявление» пишется с заглавной! – начмед выхватил листик у старшего ординатора из-под рук, скомкал и бросил в корзину для бумаг, стоящую у него под столом. – Пишите заново!
 
   Соня исполнила. Молча и беспрекословно (см. Конфуция). Нет уж, чтобы там ни было и какие бы неприятности ни ожидали её после зловещего каллиграфически выведенного слова «Заявление», она не обрадует узурпатора расспросами и виду не подаст, насколько ей сейчас тревожно. Если что – пусть ещё докажет! Уволить человека – это вам не фу-фу! По собственному желанию? Никогда! А должностных нарушений, равно как и нарушений распорядка, за ней не числится. Так что ещё повоюем, чтобы вы такую статью, гражданин Романец, разыскали, по которой старшего ординатора Заруцкую уволить можно! Дуля вам с постным маком, Пал Петрович!
 
   – Написали? Отлично!
 
   Романец встал, заложил ручки за спину и стал смотреть в окно.
   Ох, как же ему хотелось завопить этой высокомерной гордячке: «Что молчишь как рыба, а?! Страшно? Что вопросов не задаёшь?! Я, конечно, знаю, что ты меня презираешь и ни в грош не ставишь, а зря! Я ещё ого-го! Во всех смыслах, тля малолетняя!» Но он всё-таки был сейчас заместителем главного врача по лечебной работе. Хотя разбить у этой Соньки на голове горшок с фикусом было бы неплохо. Ох, неплохо! Её бы госпитализировали в нейрохирургию. В коме, скажем. А он бы носил ей фрукты и целовал бы пальчики, ах, как она ему нравилась, эта паскудная девка... С первого дня её интернатуры! Зачем ей в коме фрукты? Очень умно для начмеда. Что, начмед вам не человек, да? Не мужчина? Не заслуживает, не достоин, не-не-не? Много вы понимаете, дряни! Ну а без её комы он скорее помрёт, чем будет целовать ей пальчики. Но если треснуть её фикусом по голове до комы, то, пожалуй, посадят. Так что... Да. Во всём виноваты главный врач и не вовремя психанувший пенсионер Пётр, мать его, Валентинович. И, конечно же, неведомый министерский мажор! А отдуваться за всех перед этой молодой, красивой, недоступной, чужой, увы, девкой – ему. Павлу Петровичу. А ведь он намекал ей, что будь она поласковее... Так она лупила на него свои глазищи и немедленно отходила в сторонку. На любом дне рождения, на праздновании юбилея родильного дома, на-на-на! Тварь! Ещё и по морде публично отвесила, когда намёк стал чересчур... тяжеловесным. Так! Он тут начмед, а не гормонально-неустойчивый юноша. Взять себя в руки! Принять Метафизического Пустырника!
   В своеобразном чувстве юмора Романцу было не отказать. И за его толстой кожей и поросячьими глазками, где-то там – глубоко-глубоко, в самых недрах, например, турецкого седла, под гипофизом, гнездились и самоирония, и самокритика, и умение анализировать, и шутить, и выдумывать. Иначе бы за что его любили женщины, и не только пациентки, и не только за стройматериалы? Иногда он даже улыбался и становился мимолётно мил и моментально обаятелен. В общем, нет ни единой твари, совсем уж напрочь обделённой боженькой. Вот и Романец был не лишён... Но он с собой боролся, и он себя побеждал! Потому, немного пофантазировав на тему Софьиной комы, из которой он вполне бы мог её пробудить поцелуем, пусть не прекрасного, но вполне себе принца, посердившись и похихикавши про себя вдоволь, он состроил серьёзную мину и наконец повернулся к окну задом, а к столу передом.
 
   – Что молчите?! – рявкнул начмед на Софью Константиновну.
   – Я написала.
   – Пишите дальше. «Прошу перевести меня с должности старшего ординатора обсервационного отделения на должность исполняющего обязанности заведующего обсервационным отделением». Дата. Подпись.
   – Павел Петрович, я не хочу исполнять обязанности заведующего отделением, – сказала Софья Константиновна, отложив ручку.
   – А тут никого не волнует, что вы хотите или не хотите! – завопил побагровевший начмед. – Распоряжение главного врача! Пётр Валентинович ушёл на пенсию, но вы, кстати, тоже губы-то особо не раскатывайте! Потому что на это место уже есть человек. Нам надо просто заткнуть на некоторое время дыру! – Павел Петрович нашарил в кармане сосательную конфетку, по фрагментам отлепил от неё присохшую обёртку и, закинув себе в рот кусочек мятной прохлады, немного успокоился.
 
   – И вам хороший опыт будет.
 
   «Что сказать? Что я должна посоветоваться с мужем? Что я почти уже решилась на ребёнка? Глупости какие. Что я, русская крестьянка, чтобы без мужниных указаний не принять решения? Ребёнок столько времени ждал – ещё пару месяцев подождёт. К тому же прав этот злобный гоблин – опыт-то действительно отменный. В любом случае. И послужной список украсит!»
 
   Одним из неоспоримых достоинств (быстро оборачивающимся в недостаток в случае неуместного применения) Софьи Константиновны было то, что она ни над чем никогда долго не раздумывала. Особенно в случаях плюс-минус очевидных. Ведь это же очевидно, что исполнение обязанностей заведующего отделением куда выше стоит по иерархической лестнице, чем ступень старшего ординатора. А Соня была не лишена честолюбивых амбиций, ох, не лишена. Кто сам лишён – тот пусть камнями не кидается, а сидит себе по уши в своём дауншифтинге и не чирикает, потому ему и так хорошо. А кто каркает и клювами щёлкает – тот просто-напросто лишенец, коему не досталось, и никакие надуманные кухонные философии не изменят этого прозрачного для разумного человека положения вещей.
 
   Соня быстро написала текст, поставила дату и расписалась. Начмед хищно выхватил листик и помахал им в воздухе.
 
   – Ну вот. Идите работайте, Софья Константиновна. На завтрашней пятиминутке представлю вас коллективу в новом, так сказать, качестве. – Он злобно хихикнул. – Надеюсь, вы понимаете, что наличие кабинета – всего лишь временно вашего – не даёт вам хоть каких-нибудь привилегий?
   – Понимаю, Павел Петрович, – спокойно (см. мануал парой страниц ранее) сказала Соня.
   Встала. Аккуратно придвинула стул к столу и вышла, тихо прикрыв за собой дверь.
 
   Дальше действие должно было бы развиваться, как в мультфильмах Тэкса Эйвери – герой истошно орёт, радостно прыгает или горько плачет, подтверждая свою сценическую репутацию – слегка туповатого, но решительного и находчивого субъекта. Должно было бы, но не будет. Потому что у нас, в конце концов, не мультфильм, а повествование, наполненное вымышленными, но очень живыми людьми, и ведут они себя в соответствии с жанром реализма, как самые настоящие люди, а не мультипликационные герои. К тому же за закрытой дверью первой главы сразу откроется дверь в главу вторую. А вторая глава будет вовсе не о Софье Константиновне Заруцкой, внезапно загремевшей со всего лишь капитанскими погонами на явно майорскую должность (простите, из старших ординаторов – в И.О. заведующего отделением). Не о Павле Петровиче, не о прочих сотрудниках и не о событиях одного из родильных домов нашего (а может быть, вашего) города. А о некой Екатерине Владимировне, не имеющей ни к медицине, ни даже к её антуражу ни малейшего отношения. И написано на двери второй главы будет:

Глава вторая
Пупсик. доминирующая роль творческого начала

   Колбасы (и даже трюфелей) Екатерине Владимировне доставало с самого рождения. Поэтому в оставшееся от поедания деликатесов время она читала и «Опыты» Монтеня, и максимы и мемуары Ларошфуко, и «Войну и мир» Льва Толстого, и даже Гессе – «Игру в бисер»...
   И всё-таки по порядку.
   Екатерина Владимировна Владимировной никогда не была. Ни в детстве, ни в отрочестве, ни в юности, ни сейчас. Хотя отца её действительно звали Владимир. Он же Владимир Петрович. Он же – Володя – для домашних и Вован – для собутыльников (или Вовчик, смотря сколько примут). А собутыльники у Владимира Петровича были не какие-то грузчики из соседнего овощного. И не писатели. И не актёры-музыканты и прочая убогая совковая богема. Собутыльники у Вована были самые что ни на есть серьёзные – аппарат. И сам Владимир Петрович тоже был аппарат. Из чего можно сделать вывод, что Екатерина Владимировна, и к тридцати не удостоившаяся отчества, несмотря на все достижения (впрочем, на тех нивах, где она нынче осуществляла жатву, отчества не особо в чести), родилась с серебряной ложечкой во рту. Маме же её на день рождения дочери (не нынешний, разумеется, а тридцатилетней давности) был подарен килограммовый слиток. Настоящий, натуральный, прямиком из золото-валютного фонда. Или национального банка? Или золота партии?.. Не важно. Это вопросы из серии: «Что больше весит – килограмм золота или килограмм лебяжьего пуха?» Суть-то всё равно не в килограммах, а в отношении. Это вам любой ёжик в лесу скажет. Но мы-то не ежи. Вот и приходится всё разъяснять да подчёркивать.
   Так что по той самой сути правильно, что рабу божию Екатерину Владимировну сразу после рождения (и незадолго до крещения) нарекли Пупсиком и сдали на уход, кормление и воспитание очень хорошей простой крестьянской женщине. Не подумайте, что её натурально сдали на воспитание в деревню, как это принято во французских или английских романах позапрошлого века. Конечно, нет! Просто в отличных стометровых хоромах в центре нашего (или вашего – если вы живёте в одной из столиц нашей Родины) города нашлась комнатка для няньки. Домработница убирала стометровку, ходила на рынок, готовила бутерброды из колбасы с трюфелями и выполняла всякие мелкие хозяйские поручения – то есть всё то, что делает самая обыкновенная женщина (в случае работы этой домработницы – минус служба и дети), а целиком и полностью для Пупсика была нанята отдельная тётя.
   Домработница с нянькой иногда вместе пили чай, помешивая ложечкой сплетни, вприкуску с аппаратным пайком, а также частенько ссорились, как соседки на пролетарской коммунальной кухне. Ссоры, как правило, возникали потому, что нянька принималась поучать домработницу, как натирать паркет и делать правильную фаршированную рыбу, а та, в свою очередь, давала товарке советы по воспитанию и уходу за младенцами. И обе пополам – что в январский мороз, что в пыльный июльский зной – с одинаковой горячностью выясняли, что лучше сегодня нацепить на Пупсика. После чего непременно мирились и клялись в вечной любви и верности. Сначала друг другу, а потом – хором – Пупсику. Эти трое – домработница, нянька и Пупсик – и были самой что ни на есть крепкой ячейкой общества, замурованной липким воском застоя в стометровую со́ту «сталинки».
   Вован всё время работал в таинственном аппарате и, судя по всему, отдыхал там же. Маленькая Пупсик знала, что утром и днём в аппарате всё очень серьёзно. Нередко в аппарате случаются чепэ (она не знала точно, что это такое, но её домработница и нянька во время чепэ ходили по стометровке тихо и без лишней надобности не отсвечивали, запираясь либо каждая у себя, либо обе вместе в комнате Пупсика). Когда очередное чепэ заканчивалось, то кого-нибудь обязательно снимали, и папа Володя потом долго парился в аппарате или в бане, а иногда пил сам с собой или даже с домработницей и нянькой на кухне, радуясь, что сняли не его. Пупсик не понимала, чему папа Володя так радуется, потому что и домработница, и нянька, а следовательно, и Пупсик очень любили кино, а ведь именно кино, как известно, снимают! Они втроём – домработница, нянька и Пупсик – очень часто ходили в кино, благо оно было прямо в их доме. В очень большом доме нашего (да, всё-таки нашего, увы и ах!) города располагался вполне себе культовый кинотеатр.
   Где была мама Пупсика большую часть времени – сказать сложно. Потому что неизвестно. Но когда она была – то всегда была красивая, стройная, загорелая, пахла очень хорошо, а не так, как домработница или нянька, хотя Пупсику всё равно больше нравилось, как пахнут именно нянька и домработница, а не эта красивая малознакомая женщина-мама. Когда та появлялась, она обязательно тискала Пупсика, а когда ей надоедало её тискать – а надоедало ей ровно за то время, что Пупсик произносила про себя нянькин стишок: «Идёт бычок качается, вздыхает на ходу, ах, доска кончается, сейчас я упаду!» – малознакомая женщина-мама дарила Пупсику игрушки и красивые вещи и говорила Пупсику, что все те стишки, что та уже знает, вовсе не нянькины. Пупсик сердилась на эту малознакомую женщину-маму, и не понимала, почему она обижает её родную няню, и даже иногда топала толстой ножкой. Правда, потом всегда раскаивалась и шла просить прощения. Ну, если быть честной, не сама раскаивалась и добровольно шла, а по настоятельной просьбе (или даже несильному шлепку по пухлой попе) своей воспитательницы. Перед кем только не унизишься и чего только не сделаешь для родной няни!
   Иногда малознакомая женщина-мама наряжала Пупсика в красивые глупые тряпки и выводила её в свет или просто в приличное общество, и это было ужасно! В свете надо было быть хорошим Пупсиком, мило улыбаться незнакомым дядям и тётям и хорошо играть с детьми незнакомых дядь и тёть. Дети эти не умели лепить куличики и бросать монетку об монетку так, чтобы они переворачивались. Дети эти были похожи на говорящих кукол. Пупсик их пару раз даже пребольно ущипнула, после чего они стали самыми обыкновенными сопливыми плачущими детьми. «Боль, горе и несчастье уравнивают всех!» – говорила родная няня, когда выгулянную в свет Пупсика малознакомая женщина-мама сдавала той с рук на руки. Та снимала с неё противные скрипяще-скользящие платья или матросские костюмчики, белые гольфы, от которых на ногах оставались некрасивые красные вдавленные круги, и лаковые туфли на каблучках – родовое прокрустово проклятье любого Пупсика. Аккуратно развязывала банты, упорно именуемые маленьким Пупсиком «бинтами», расчёсывала прежде накрученные локоны, забрызганные противным едким и липким лаком, купала в ванной, и счастливая Пупсик засыпала сладко-сладко и спокойно-спокойно. Зная, что малознакомая женщина-мама теперь очень долго никуда не будет её выводить. И уже завтра можно будет в мягких потрёпанных сандалиях на босу ногу и в простом, приятном на ощупь платье (а ещё лучше – в шортах и футболке), которые можно пачкать, они с родной няней пойдут гулять куда-нибудь далеко от этого дома и двора.
   Родная няня рассказывала Пупсику сказки и всякие забавные истории, а малознакомая женщина-мама водила в театры и заставляла учить какого-то непонятного Шекспира, чтобы потом в свете бубнить всё это внятно с табурета. Если, конечно, у малознакомой женщины-мамы было время на проверку. А оно было, потому что проверяла она хоть и редко, но зато выборочно. С любого места. Малознакомая женщина-мама отчего-то знала наизусть много всего такого очень умного, вроде огромных кусков текста даже в прозе, и подрастающий Пупсик проникалась к этой красивой холёной женщине уважением. Но к родной няне – ещё большим, потому что та учила Шекспира и унылые (на взгляд Пупсика) пьесы Чехова вместе с Пупсиком и, получается, знала всё равно больше малознакомой женщины-мамы, потому что та не знала сказок и забавных историй родной няни. Позже, когда Пупсик познакомилась с малознакомой женщиной-мамой поближе, оказалось, что та – знаменитая актриса и известна всей стране. Кем бы вы выросли в семье знаменитой актрисы и папы из аппарата? Избалованным мажором. Мажоркой. А Пупсик выросла хорошим человеком. Это уметь надо, между прочим!
   Пупсик никогда не фыркала на детей из неравных семей в тех далёких от дома-двора парках и на площадках, а напротив – всегда делилась с ними диковинными игрушками, за что от них же ещё и огребала сполна, и никогда свои игрушки назад не получала. Или получала в сильно поломанном виде. Но Пупсик не плакала, а лишь вздыхала по-старушечьи, но не горько, а понимающе. А ещё она очень любила разыгрывать для разношёрстной растрёпанной детворы «спектакли», где была и Серым Волком, и Иваном-царевичем, и Царевной Несмеяной, и Вещим Олегом, и даже черепом его коня. Тут же перевоплощаясь в череп бедного Йорика, в живого Гамлета и в мёртвую Офелию. Детвора была в восторге и смотрела и слушала, раскрыв рот, иногда замирая от переполнявшего непонятно с чего счастья или ужаса. Когда родная няня рассказывала о таких упражнениях Пупсика малознакомой женщине-маме, та взирала на дочь с интересом и просила повторить. Но под слегка насмешливым её взглядом Пупсик леденела, каменела, не знала куда девать руки и, пытаясь вспомнить книжный текст слово в слово, напрочь утрачивала способность к импровизации. Малознакомая женщина-мама говорила чуть расстроенно: «Ну, ясно!» – и затем добавляла, обращаясь к родной няне:
   – Обычные детские забавы, ничего особенного, собачка не выйдет!
   – Какая собачка?
   – Есть такой старый театральный анекдот, – объясняла, обращаясь к родной няне, малознакомая мама. – В провинциальном театре амплуа «Кушать подано!» всегда приходил на репетицию с собачкой. Собачка ложилась под кресло первого ряда и терпеливо ждала окончания репетиции. Она всегда безошибочно определяла, что репетиция спектакля уже закончена, даже если актёры всё ещё оставались на сцене, ходили, переговаривались, курили. Как она определяла, что репетиция прекратилась, никто не понимал. Но как только она прекращалась, собачка вставала из-под кресла и выходила на сцену, к хозяину. Однажды в провинциальный театр занесло известную столичную знаменитость. Прогоняли спектакль с участием местных «Кушать подано!». Как только столичная знаменитость произнесла первые слова своей роли – собачка вышла на сцену. Видимо, как любое животное, она чётко определяла, когда заканчивается театральность и начинается искренность. Настоящий актёр всегда должен работать так, чтобы выходила собачка.
 
   Эта история Пупсика очень расстроила, и она одно время даже хотела собачку, но малознакомая женщина-мама только рассмеялась и сказала, что выходить должна именно чужая собачка, потому что в своей своре и стае все любят всех за всё, а не за талант или гений. Иногда малознакомая женщина-мама бывала очень даже ничего – и уж точно всегда гораздо умнее родной няни, но родную няню Пупсик всё равно любила, а малознакомую женщину-маму уважала и даже восхищалась ею, но побаивалась.
   В школе она училась, разумеется, специальной. Не в том смысле, что в школе была в особом почёте математика или там углублён до элементарного разговорного английский. А в том, что школа была в специальном районе для специальных детей специальных родителей. Но она умудрилась и там не стать снобкой. Родители хотели, чтобы Пупсик была круглой отличницей, но она сама этого не очень хотела. Точнее – у неё не слишком получалось, сколько бы родная няня ни просиживала с ней над алгеброй и геометрией. Бедная-бедная родная няня. Ей доставалось больше всех, но она стоически всё сносила и получила от Владимира Петровича шутливую кличку «Почётный Буфер». Не выходило из Пупсика круглой отличницы, потому что в специальной школе было очень много специальных детей, и делать из всех круглых отличников даже специальному директору специальной школы районо не разрешало. Но, в общем и целом, училась Пупсик неплохо, и по гуманитарным предметам у неё были отличные оценки, а по естественным – хорошие. Удовлетворительных не было вовсе. Впрочем, троечников в специальной школе не было и быть не могло. Сплошные отличники и хорошисты. Видимо, специальный директор сумел убедить районный отдел народного образования в необходимости отсутствия в специальной школе неуспевающих учеников. Разве могут быть у специальных родителей посредственные дети? Да ни в коем случае!
   Пупсик много и хаотично читала, играла в школьном театре, и на каждой премьере драмкружка сидела в первом ряду родная няня и утирала слёзы в уголках глаз краешком носового платочка.
   Всё ещё не слишком знакомая женщина-мама была категорически против поступления Пупсика во ВГИК, ГИТИС, «Щуку» или хоть что-нибудь, связанное со сценой или объективом. Видимо, слишком хорошо знала цену всему околотеатральному, не говоря уже о фунте кинематографического лиха.
 
   – Да и нет в тебе этого!
   – Чего этого, мама? – спрашивала Пупсик.
   – Стервозности. Гнилости. Надрыва. Нет. И не надо, – вздыхала уже чуть ближе знакомая женщина-мама, как будто немного сожалея о том, что ничего этого в её родной дочери нет. – Когда же вы научитесь пить чай, не прихлёбывая?! Столько лет в Москве! – тут же нервозно повышала она свой без– упречной красоты тембра голос на няньку.
   – Мама права, – соглашалась родная няня, привычно пропуская хоть и редкие, но регулярно имеющие место воспитательно-этикетные ремарки в свой адрес. – Нет в тебе всего этого. Ты там не выживешь.
 
   На филологический Пупсику тоже не разрешили поступить.
 
   – Ты там никогда замуж не выйдешь! С твоими данными – да в сплошь женском коллективе...
 
   К чести знакомой женщины-мамы, она вовсе не имела в виду, что её плоть от плоти ниже её ростом, шире в бёдрах, покатее в плечах, да и овал лица вовсе не так аристократичен, как её собственный. А того, что: «Вся в матушку Владимира Петровича!» – вообще никогда и никому не говорила. Вот что «кокетничать не умеет» – так то правда. Заинтересовать не способна, тютя-матютя, книжный червь, и спина сутулая, хоть и водили её на танцы. Чуть что – краснеет. Чуть что сильнее – синеет и впадает в ступор. Помнится, сын Фёдора Ивановича её в кино пригласил, так она расплакалась и в свою комнату убежала. Только нянька и смогла успокоить. А на филфаке и не пригласит никто. Разве что лесбиянку туда нечаянным ветром перемен занесёт.
   В общем, запихнул Пупсика Владимир Петрович на какой-то факультет МГИМО. Оказалось, что в международных отношениях столько всевозможных оттенков, что каждому ребёнку аппарата, закончившему специальную школу, найдётся в гамме своя, специальная, нота.
   Училась в вузе Пупсик хорошо. Даже отлично, в отличие от школы. Потому что на факультете не было ни математики, ни физики, ни химии, а одни сплошные языки да их экономики. И куда, казалось бы, экономике без математики, но Пупсик обходилась. Потому что для того, чтобы освоить институтскую программу, аналитический склад ума вовсе ни к чему, а только память и усидчивость. Так что свои пятёрки она получала вполне заслуженно, хоть ни инициативой, ни идейностью особой не отличалась. Училась и училась. Не активистка, не возмутитель спокойствия, не очередной пионер давно открытого, снова закрытого и опять эксгумированного. Институт – дом – ванная комната и спать. Ни дискотек, ни ресторанов, ничего такого, что положено юному существу на выданье. С нянькой на балет разве что сходят. Да иной раз пошепчутся на ночь глядя.