– Что-то это мне напоминает, – потрясал сигаретой в пространство кафедрального коридора древний Игорь Израилевич, помнящий ещё прямое внутриартериальное переливание крови, коим как-то спас жизнь вертухая в послевоенном лагере «труда и отдыха», как он сам его называл.
   Игорь Израилевич был единственным, кому разрешалось курить на территории кафедры. Вернее – не разрешалось, а просто уже рукой махнули. Махнули же, потому как Шеф благоволил ему неизвестно за что и совершенно никому не понятно почему. Старику было позволено всё, и никто не знал, за какие такие заслуги. Кроме, быть может, самого Игоря Израилевича, Шефа и, конечно же, Антонины Павловны. Но эти трое своим знанием ни с кем не делились. Потому что знали это так давно, что уже, похоже, позабыли. Да и не на территории кафедры, если быть точным, курил давно уже пересидевший все пенсионные возраста очень пожилой врач, а в помещении одной из клинических баз. Когда-то именно при этом родильном доме была кафедра акушерства и гинекологии факультета усовершенствования врачей и последипломного обучения. Здесь работали в основном толковые клиницисты плюс-минус средних лет, которым до науки как таковой не было никакого дела. Их интересовали только прикладные её аспекты, нужные в текущей неотложной лечебной деятельности. Появился новый кровезаменитель? Отлично. Пусть бесконечные протоколы клинических испытаний заполняют нищие кафедральные крысы со студенческих баз за свои три сольдо. Куда выгоднее работать в абортарии, в родзале и в гинекологической операционной. Куда «чисто кафедральным» вход частенько закрыт из-за элементарного отсутствия практических умений. Раньше тут быстренько проводили курсы повышения квалификации пару раз в год и обучали интернов. Первым нужно было подтвердить или повысить категорию, последних было не так много, как сейчас, когда хороший терапевт – жуткий дефицит, а плохоньких акушеров-гинекологов – дальнобойная фура с тремя прицепами. Врачи, «повышающие квалификацию», прежде повышали её большей частью непосредственно на рабочем месте, а читать, слава богу, умели и без курсов, так что «усовершенствование» своё воспринимали скорее как кратковременный отпуск. Иные «повышали квалификацию» и вовсе без отрыва от производства, потому что время – деньги. Причём – буквально. По курсу один к одному. Ранее немногочисленные интерны акушеры-гинекологи «прикреплялись» или к конкретному отделению с последующей ротацией, или, если повезёт, к грамотному практикующему врачу, и это, пожалуй, была самая лучшая школа ремесла. Слушай – не слушай, читай – не читай, пока не причастишься таинств собственноручно, ничего ты не знаешь, даже если голова твоя набита теорией, как авоська рачительной хозяйки луком. Но сейчас, в изменившихся условиях, на эту клиническую базу хлынули толпы интернов. Хорошие клиницисты в силу тех или иных причин и вовсе уволились из медицинского университета, и руководство родильного дома приняло их с распростёртыми объятиями под своё практически-практичное крыло. Что никоим образом не оздоровило обстановку извечного противостояния «кафедралов» и «роддомовских». Короче говоря, на конкретно этой клинической базе ныне единой кафедры остались преподавать почти только глубокие пенсионеры да совсем уж зелёный молодняк. Для прочтения лекций привлекались и асы, но последние не всегда были хорошими лекторами и, кроме всего прочего, вполне могли позволить себе не явиться вовсе. Быть занятыми, например, в операционной. Просто забыть. И тогда совсем не известную ему тему мог нести в мир юный ассистент. Когда небитый учит небитых драться, понятно, что толку от этого будет мало. Когда небитый поучает битых – это и вовсе смешно. И подобной «веселухи» на кафедре становилось всё больше.
   Игорю Израилевичу было давно за семьдесят на вид, и его почему-то не увольняли, хотя не был он ни академиком, ни даже каким-нибудь завалящим профессором или запылившимся заслуженным деятелем. Доцент, автоматически проходивший по очередному закадровому подковёрному конкурсу, объявления о каковых хотя и печатаются в должное время в положенных высшей аттестационной комиссией печатных органах, но в научном мире давно уже нет наивных чукотских юношей и нанайских девочек, всерьёз собирающих бумаги, узрев анонс подобной «возможности». А сам Игорь Израилевич не увольнялся. Видимо, просто забыв, сколько ему лет и какой на дворе год. Жив, почти здоров, а значит, надо ходить на работу. Хотя и дом у него был, и семья, и любящая старушка-жена, и уже поседевшие заботливые дети, и взрослые внуки, и взрослеющие правнуки. Ходил и ходил себе на службу в условиях нарастающего дефицита ставок, проводил семинарские занятия с курсантами бесконечно растущей на бумаге квалификации, причём совершенно серьёзно отмечая в журналах пропуски и проставляя оценки. Уже давным-давно не оперировал, больных не вёл и даже от консультаций «вживую» отказался. Видимо, уже потихоньку впадал в детство, хотя ум его сохранял пока ещё и былую остроту, и язвительность, и способность соображать куда быстрее иных относительно молодых. И ещё его ценили за опыт. Только глянув кровь в пробирке «на свет», только чуть повозив каплю палочкой по предметному стеклу, он мог выдать заключение, порой точнее лабораторного. Что в экстренных случаях иногда весьма выручало. Естественно, никто потом не писал в историях: «Анализ крови на «тройку» и свёртываемость – Игорю Израилевичу «на глаз». Cito!» Но глаз у старика всё ещё был – алмаз. Да и Шеф питал к нему некоторого рода привязанность, что для него было вовсе не характерно. Ну, в конце концов, у каждого своя игрушка. Иногда не плюшевая, а живая. К тому же старик был напичкан максимами Ларошфуко, цитатами из мыслителей Древнего и средневекового Китая, квинтэссенцией трудов Ницше, рифмованными строчками – от Вийона и Пушкина до Бродского и Губермана, а Шеф любил обновлять свой багаж регулярно «носимых» в мир цитат «на все случаи жизни». Вот и курил Игорь Израилевич недалеко от помещения, в котором анестезиологи хранили баллоны с кислородом, задирал старшую лаборантку в расцвете постклимактерия, относительно молодую профессоршу и всех подряд, от курсантов до интернов, коих и матерком любил покрыть. Жену Шефа считал говорящей куклой, любовницу Шефа, похоже, ненавидел, поскольку был с ней изысканно вежлив, если сталкивался. Или слишком любил, а сильная любовь и ненависть порой весьма схожи по органолептическим свойствам. Трудно было сказать, одобряет или нет старик «эту». Столкновений с нею, с пресловутой любовницей, старик тщательно избегал. Сохранял Игорь Израилевич, в общем и целом, мальчишескую задиристость на фоне стариковской мудрости и жажду жизни после двух диагностированных post factum в виде изменений сегмента S-T на ЭКГ инфарктов миокарда (сам он, признаться честно, клинически их никак не ощутил и времени возникновения оных припомнить не мог). К Антонине Павловне он, несмотря ни на что, питал в бездонной глубине непонятной души самые тёплые чувства. Ибо грешен был перед ней. Как есть смертно грешен.
   – Тоня! Тебе бы в своё время по ментовской тюремной линии пойти – уже бы начальницей женской зоны была, вот тебе крест! – быстро размахивал старый еврей в воздухе своей вонючей сигаретой, оставляя рассеивающийся знак «плюс» в кафедральном коридоре.
   – Игорь Израилевич, вы можете хотя бы реже курить? – взвизгивала несостоявшаяся «начальница женской зоны» неожиданно писклявым девичьим голоском.
   – Ах, какой же ты красавицей была, и какой милый голос шептал прежде прекрасные глупости. И во что ты превратилась? В старого бегемота, у которого в голосовой щели застряла ржавая дверная петля! – ностальгически нежно глядя на лаборантку, произносил Игорь Израилевич с высоты своих тридцати с гаком поверх Тониных, чем вгонял её в краску, а этот фокус не удавался почти никому.
   – Прекратите надо мной издеваться! – голосила та в ответ, и из глаз её слёзы брызгали, как у клоуна.
   – Ой-ой-ой! Гром не из тучи, а из навозной кучи! – довольно смеялся мерзкий старик и, шлёпнув Антонину по и вправду раздобревшему заду тощеньким ассистентским журналом, бодро уносился издеваться над кем-нибудь ещё.
 
   Антонина Павловна была старшей лаборанткой. Старой лаборанткой. Вечной лаборанткой. На каждой мало-мальски приличной кафедре есть такая. Они приходят сюда молоденькими, тонкими и восторженными, провалив поступление в высшее учебное заведение, хотя и числились записными школьными хорошистками. Да так и остаются при кафедре на веки вечные непонятно почему. Они взрослеют, раздаются, восторженность сменяется унылой деловитостью действий, запомненных навсегда на клеточном уровне. Старится вечная лаборантка куда раньше ровесниц – буквально на втором году службы, когда она почему-то уже никуда не пытается поступать.
   Правда, в данном конкретном случае было «понятно почему». В первый же год «взрослой» жизни Антонины её мать умерла от скоропалительного рака матки. Нетипично молниеносного. Первоначальный диагноз ей поставил именно Игорь Израилевич. Тогда ещё относительно молодой и буйно деятельный во всех жизненных сферах, включая лечебно-диагностическую. Он же и отправил Тонину мать в онкологический диспансер и участвовал во всех этапах лечения, искренне жалея юную девчушку, у которой, кроме матери, не было более никого. Отца своего она не знала – они с матерью разошлись ещё накануне рождения дочери. Тоня попыталась было его разыскать, но у того давным-давно была другая семья, и она, ненужная и неизвестная старшая дочь, так и не решилась нажать на кнопку звонка у дверей его квартиры. Тихонько развернулась и бесшумно вышла из подъезда, сжимая в руках огрызок тетрадного листа в клеточку, на котором чётким круглым почерком сотрудницы ЖЭКа был записан адрес, раздобытый с трепетным упорством сиротливой души. Однако поиски человека, участвовавшего в её создании, заполнили собой некое критическое время и не позволили ей тогда тронуться рассудком. А позже – помог Игорь Израилевич. Заботой, деньгами, теплом и лаской. Несправедливо, ох несправедливо устроен мир! В пастельной картинке мира у каждой девочки есть любящая мама, живущая долго и счастливо с любящим их обеих папой… Но не то картина написана неумелой рукой, не то кто-то закидал дерьмом всю экспозицию выставки «Мир Добра и Счастья», не то просто выбранный творцом жанр оказался ему не по душе. Достоверно неизвестно. Зато известно всем, что несчастные юные девочки, будучи резко погружены в пучину ледяного горя, где они захлёбываются в водоворотах внезапно нахлынувших бытовых проблем и задыхаются в атмосфере ранее неизведанного, с радостью хватаются за протянутую крепкую мужскую руку. Потому что не умеют отличить ещё холодную сталь капкана на самку от тонкой и нежной, но прочной нити, из которой связана отцовская, по своей сути настоящая мужская забота. И нет в том их вины. Не умеют, потому что некому было учить. Иные знания не постичь теоретически, исключительно на «наглядных пособиях», которые в наш мир не завезли в должном для «потребителей» количестве. Да и качество имеющихся не всегда на высоте, увы.
   Пару лет юную Тоню всё устраивало. Стареющего Игоря Израилевича всё устраивало куда больше. Материальные потребности у сироты были небольшие – двадцать пять рублей, пару раз в месяц возникавшие на кухонном столе крохотной квартирки на окраине, оставшейся ей от матери, были для неё счастьем. Надо отдать ему «наше большое человеческое» должное – остальное воздадут где положено, – он никогда не дожидался просьб. Покупал зимние сапожки, часто приносил конфеты и шампанское, благо последнее в советском здравоохранении было одной из самых распространённых «валют». Он даже делал шаг в сторону – образчик высочайшего благоразумия, о благородстве и речи быть не может в подобных отношениях, – если на Тонином горизонте появлялся холостой молодой человек. Но Тоня была не из тех, кто любит что-то менять, да и, признаться честно, была глуповата. Она тут же начинала сравнивать вероятного жениха с имеющимся любовником, и делала это так топорно, что ни один, даже абсолютно лишённый ревности и гордости, не выдерживал. Лет десять спустя Антонина поняла, что дело идёт к тридцати, а ни мужем, ни детьми, ни образованием она не обзавелась, хотя на последнем Игорь Израилевич настаивал с завидной регулярностью. Но в год болезни и смерти матери было недосуг, а позже – она разленилась, вспоминать школьный курс и тем более учить что-то новое ей не хотелось. Да и работа её устраивала. На первых порах. И относительно приличной, как ни странно, зарплатой, которая была куда выше жалованья дипломированного инженера, и некоторой мелкой властью. Иным и этого достаточно. И не потому, что честолюбие у них крошечное, а потому что мелкая власть – одна из самых безответственных на фоне легиона мельчайших возможностей. Правда, позже оказывается, что палка о двух концах. Но какая же недалёкая юница об этом думает?
   К тридцати же Антонина и вовсе ни о чём не думала, кроме замужества и деторождения. Стареющий Игорь Израилевич уходил от намёков, как матёрый волк от неумелого охотника. Ровно в тот день, когда она высказала ему свои пожелания прямо, краснея и теребя в руках его опавший старый член, он рассмеялся, сходил в душ, оделся, сварил кофе, разлил его в две чашки, отпил глоток и сказал:
   – Прощай, Тоня. Мне было с тобой хорошо. Ты скрасила мою наступающую старость. Ты оказалась глупее, чем казалась. В первые годы я думал, что к сожалению, а в последнее время понял – к счастью! В любом случае наше «сотрудничество» было взаимовыгодным. С твоими интеллектуальными и внешними данными никого лучше, чем «пьёт, бьёт, но зато свой», ты бы не нашла. А мне на старости лет никто умнее и красивее тебя не дал бы. Так что у тебя был пусть и чужой, но действительно стоящий, минус носки и храп по ночам. А у меня была пусть не роковая красавица, зато молодая, минус бытовые дрязги и младенческие сопли. Ты стала глупеть и стареть куда стремительнее меня, но у тебя всё ещё есть время, чтобы найти себе кого-нибудь по себе. Спасибо, дорогая!
   Он допил кофе, положил чашку в мойку и ушёл, весело крикнув на прощание:
   – Не провожай, я захлопну дверь!
   Тоня так и сидела, открыв рот и, похоже, не в силах переварить только что услышанное. Честно говоря, с того самого года, когда умерла её мать, он так много слов подряд не произносил ни разу, хотя в обычной своей жизни – рабочей, семейной и дружеской – был страшный болтун и записной балагур. В Тониной жизни он отмалчивался, получая своё мужское неинтеллектуально-недуховное удовольствие.
   Игорь Израилевич открыл сберегательную книжку на предъявителя, куда положил пять тысяч рублей, весьма немалую по тем временам сумму, и откупился от Антонины, на корню загубив её прорастающие мысли о вынесении личной ситуации на суд всегда готовой пошуметь и поразвлечься общественности. Далее в её жизни случались и пьющие, и бьющие, и даже недолго любящие, но что-то в них было не то. Она слишком долго ела дорогой горький шоколад, и вкус дешёвого синтетического «резинового» мармелада никак не мог его заменить. Нельзя приучать человека к не предназначенному для него. Как нельзя выучить зайца стойке охотничьей собаки. Нет, выучить, конечно, можно, да только такого зайца надо пожизненно держать в комфортабельной клетке и показывать друзьям в качестве забавного фокуса, а в лесу такой нелепый кунштюк ни к чему. Так что самый страшный грех Игоря Израилевича в том и заключался, что «беспородный заяц» Тоня, не успев познать своё собственное естество, обзавелась «пёсьими» повадками. И, мало того, пыталась таких же «зайцев», изначально своих и для неё предназначенных, увлечь не совместным радостным петлянием и прочими положенными этому племени нехитрыми забавами, а позами и механистическим выполнением команд, сути которых она ни сердцем, ни душой, ни головой не осознавала.
   К настоящему времени Антонина Павловна была женщиной глубоко средних лет, так и не сумевшей разгадать тайну своего тупого недоумения. Да она и не стремилась. Тупое недоумение стало её естественным состоянием. Потому что у неё произошла вполне естественная подмена данного истинного смысла её собственной жизни смыслом жизни оставшимся. А в остатке было дано следующее: «Антонина Павловна была старшей лаборанткой. Старой лаборанткой. Вечной лаборанткой. На каждой мало-мальски приличной кафедре есть такая. Они приходят сюда молоденькими, тонкими и восторженными, провалив поступление в высшее учебное заведение, хотя и числились записными школьными хорошистками. Да так и остаются при кафедре на веки вечные непонятно почему. Они взрослеют, раздаются, восторженность сменяется унылой деловитостью действий, запомненных навсегда на клеточном уровне. Старится вечная лаборантка куда раньше ровесниц – буквально на втором году службы, когда она почему-то уже никуда не пытается поступать».
   В распоряжение такой лаборантки регулярно поступают следующие молоденькие, тоненькие и восторженные Алёны, Наташки и Светки. Она гоняет их в хвост и в гриву, они смиренно носят штативы, моют пробирки, протирают столы, надраивают полы и окна. Она носит чай заведующему кафедрой. Молоденькие девочки уходят в большую жизнь, а она в своём раз и навсегда обустроенном мирке всё ещё носит чай заведующему. Или заведующей Елене Петровне, Наталье Николаевне или Светлане Степановне. Вечная старшая лаборантка всё про всех знает. Что, зачем, почему. Кто, когда, с кем. Она помнит, как Юрий Павлович – тот всеми признанный гений оперативной гинекологии – пешком под операционный стол ходил. Она знает, что Ирина Ивановна – ну та, что сделала кесарево собственной дочери, представляете? – на самом деле не бой-баба, а просто Ирка, которая как-то раз рыдала у неё в каморке, потому что от неё ушёл муж, когда доченьке Леночке было всего три годика. Она, старшая лаборантка, лично вынимала из петли любовницу нынешнего ректора. Он тогда как раз развёлся с первой женой и тут же женился во второй раз. А любовница решила повеситься, потому что женился он, увы, не на ней. И почему она решила свести счёты с жизнью именно в ассистентской? Кто её знает? Может быть, из-за того, что именно тут они с шефом впервые толком, «по-взрослому», причастились тел друг друга? Антонина Павловна как раз всё слышала – двери хлипкие, а слышимость в зданиях, построенных после пятидесятых двадцатого столетия, отличная. И не только слышала звуки увертюры, рокот темы и вопль тоники, но и видела – после, – как они, опьянённые необычными ощущениями старых друзей от внезапного совокупления друг с другом, вышли вразвалочку и расхлябанно поковыляли к лифту. Дурачливо пошатываясь, глупо улыбаясь и держась за руки, как дети, что долго-долго ходили в одну группу детского сада, но сегодня в песочнице вдруг впервые не просто посмотрели, но и увидели.
   – Ну а потом Ольга уехала в Америку, потому что она умная, не то что этот, – нашёптывает вечная старшая лаборантка за чашкой безвкусного чая какому-нибудь молоденькому, но сразу видно, что вечному же ассистенту. Всё нашёптывает и нашёптывает. А о петле – только мечтает нашептать, но что-то внутри, глубоко на уровне подсознания, не позволяет. Порядочность, из-за которой приличные люди не разглашают особенно страшных чужих тайн, или страх расплаты? Нет. У Антонины Павловны в этом месте её персональной кармы просто стоял блок. И блок этот был стальной и слегка тупой. Обо всём прочем, цветном и плюс-минус не утратившем остроты, она могла сплетничать сколько угодно с кем придётся.
   Например, с Любовью Захаровной.
   Женщиной «трудной судьбы». (Как будто есть лёгкие судьбы.) Но раз уж существует устойчивое фразеологическое выражение, то отчего бы им не воспользоваться? Любовь Захаровна – женщина трудной судьбы, и легче от принятия этого обстоятельства ей не становилось. Когда-то давно она было просто Любой. И даже Любашей. Для любимого и любящего мужа – мелкого партийного деятеля. Мелкого – по меркам «великих свершений» мира минувшего. Но вполне себе достаточного для благополучной жизни в режиме полнокровного функционирования Союза Советских Социалистических Республик. Любаша вышла за него замуж ещё во времена студенчества и далее отказа ни в чём не знала. Ни в нежелании работать. Ни в желании чем-нибудь заниматься. Потому сразу после института она поступила в аспирантуру, защитила какую-то невнятную, незаметную и незначительную диссертацию в ряду многих и многих в рамках очередной текущей кафедральной темы да и осталась при кафедре акушерства и гинекологии ассистентом. Она наизусть знала биомеханизмы родов, понятия не имея, как всё происходит в натуре. Любаша отлично разбиралась в патофизиологии кровотечений, ни разу не узрев собственными глазами, какова она, кровь, струящаяся из человеческого организма, в котором по тем или иным причинам нарушилась регуляция свёртывающей системы. Молодой кандидат медицинских наук могла прекрасно замкнуть замок на ветвях акушерских щипцов, но только в так называемом «фантоме» – условном муляже – обрубке женского таза. Подобного рода ассистенты – лишь немного усовершенствованная модель старших лаборанток. Их не беспокоят судьбы человечества, и они этого не скрывают ни от человечества, которому всё равно, ни от самих себя. Их не беспокоит жажда хлеба насущного, при удачном раскладе вырастающая в жажду наживы. Было бы куда наряды выгуливать, купленные не на свои, а на мужнины или родительские. Есть они, такие, коих никогда не понять честолюбцам, самые неудачливые из которых выдумали недавно удобное слово «дауншифтинг» и превратили это всего лишь слово в целую религию. У персонажей, подобных Любаше, есть эго, но оно довольствуется властью над студентами – большего им не надо. Но уж на последних они отрываются по полной. И гораздо позже вчерашний «опальный» троечник, ставший признанным виртуозом родовспоможения, не зло и даже с умильной ностальгической улыбкой, вспомнит:
   – Любовь Захаровна?.. А… Любаша… Была такая. Славная тётка. Такая молодая, строгая… серьёзная. Все занятия просиживала с нами в ассистентской. В отделение и не сходили ни разу. Всё зубрили и зубрили. А другая подгруппа из операционной не выходила, потому что Игорь Израилевич оперировал чаще, чем Любаша чай пила. Красивая была женщина. Да…
   Действительно, когда-то Любовь Захаровна была красива и ухоженна. Никогда не отказываясь от того, в чём муж не мог ей отказать. Пока не умер. А умер муж Любовь Захаровны рано. До развала «совка» было ещё не так чтобы далеко, но и не совсем канун. Что-то там у него произошло. Какие-то неприятности. Электрическая нестабильность миокарда – и привет! Другие, куда более крупные деятели, по три инфаркта переживали и до самого что ни на есть календарного старческого маразма доживали, а у этого – электрическая нестабильность миокарда. Словосочетание-то какое мудрёное. Хуже только «смерть невыясненной этиологии». Как будто у смерти есть происхождение. В происхождении самой жизни уже и заключено происхождение неизбежной смерти. И неизбежные неприятности, закономерно возникающие у ничего не умеющей дамы в расцвете лет, привыкшей жить хорошо. Но внезапно, посреди ничего не предвещавшего «хорошо», потерявшей кормильца, платильца и одевальца, единого в трёх ипостасях. И оставшейся в не обновляющихся более нарядах, с недоходной, как и прежде, работой, весь смысл которой заключался в том, что он придавал собственно смысл жизни Любови Захаровны. Не просто проснулась, а проснулась, чтобы пойти на работу. Не просто пришла на работу, а пришла, чтобы учить студентов тому, чего сама не умеет. Ну и цветы полить, если Тоня ещё не успела.
   Сын Любови Захаровны – «тоже хорош» – женился на еврейке и уехал в Израиль. Хорошо, что «отец не дожил». Уехать-то уехал, «неблагодарный», однако эстафету содержания матери из рук «не дожившего» отца подхватил. Но регулярно получая «эти деньги», она всё же продолжала ходить на никому не нужную в обновившихся условиях работу. Молча отрабатывала преподавательские часы за всех, не предъявляя «прогульщикам» счета к оплате и по привычке заполняя все необходимые графы в бесконечных журналах, не требуя ничего взамен. Потому её и не увольняли, хотя в пенсионный возраст она вошла пару лет тому. Пока не увольняли. Сын звал её в Израиль. Но она упорно отказывалась, мотивируя это тем, что иврит будет не по силам.
   – Представляешь, что мне эта жидовка сказала? – жаловалась вечная ассистент Любовь Захаровна вечной старшей лаборантке Антонине Павловне на свою замечательную, красивую, юркую и безмерно деятельную невестку Маринку.
   – И что? – не зная, что сказала «жидовка», но уже заранее возмущённая любыми её текстами, гневно уточняла Антонина Павловна.
   – Сказала: «Мама! Зачем вам иврит? Сидите дома, смотрите телевизор, вам всё привезут! Да и на единственном известном вам языке тут есть с кем поговорить, не у нас одних престарелые родственники». Я им уже престарелая родственница, видите ли! Дрянь!