До столицы добрались. Там – на вокзал. Белорусский, вроде. Потом – электричка, такси…
 
   – Я здесь живу? – Мы остановились перед воротами, за которыми в окружении разлапистых сосен стоял небольшой опрятный дом.
   – Да.
   – А откуда вы знаете?
 
   Вместо ответа она сняла хомут, удерживающий воротины, толкнула их и прошла первой. Сделав несколько шагов по хрустящему гравию, я услышал, как над полем прокричал ворон. И вздохнул в деревьях ветер. И ступень на крыльце скрипнула, и хлопнула где-то с другой стороны неплотно прикрытая ставня. И странное ощущение холодного тока появилось на кончиках пальцев. «Кто же я, в самом деле?!» – и в тот же момент тонкие невидимые лучи сорвались с моих рук. И прокричал Ворон. И Пёс вздохнул в своей могиле. И Дом скрипнул, приосаниваясь… Я повернулся к девушке, что в последние дни неотлучно была рядом со мной:
 
   – Я точно помню, что предлагал тебе выйти за меня замуж. Вот только запамятовал, что ты мне ответила?
   – Я ответила «да».
   – И я не потащил тебя сразу в загс?
   – Ты был занят.
   – Глупость какая! А какой завтра день недели?
   – Вторник.
   – Отлично. Загсы завтра работают.
 
   И мы вошли в Дом.
 
   В свадебное путешествие мы отправились ко мне на заимку. Только поехали на машине. Чтобы останавливаться. Лишь глупцы думают, что все эти современные средства передвижения – они для того, чтобы ехать. Нет. Они как раз для того, чтобы останавливаться. Останавливаться и бродить по разным маленьким городкам или по околицам незнакомых хуторов и деревень. Останавливаться на случайных просёлках посреди поля, или на узкой площадке горного серпантина, или на полосе прибоя…
   Я рисовал ей разных людей. Она собирала мои рисунки и вечерами болтала со мной о них.
   Весна наступила только в головах тех, у кого есть настенные календари в прихожей или ежедневники на столе в кабинете. А на заимке трещал мороз. И моя старая печь всё так же дымила, пока не разогреется. И к дровнику пришлось прокапываться полчаса. Но у перелеска больше не было видно моей старой знакомой.
   На третий день съехались гости. Отпраздновать и попрощаться.
   Пацан Вячеслава Егоровича принёс того полуволчонка «с чёлочкой», гордо отчитавшись, что научил его подавать лапу. «Всё остальное – само собой!» – тут же по-деловому добавил он. Но больше всего его радовало, что он не поленился обучить щенка выполнению совершенно бесполезной команды. Всё, что по делу, – это долг перед собой и животным. А вот «дай лапу» – это уже чистое искусство. Привлекательное и забавное в своей бесполезности. «Ты же себе хотел его оставить?» – «Мне больше нечего вам подарить. Папа сказал, что настоящий подарок – это когда самому дорого. Остальное – от глупости и жадности». Хороший у него отец. Не зря деда Егором звали. Настоящее имя, крепкое. Я парню тоже подарок нарисовал. Настоящий эмчеэсовский нож. С их эмблемой на лезвии и со встроенной в рукоять бензиновой зажигалкой. А на крышечке, что зажигалку открывает, – ещё и точило. Сделал вид, что специально из столицы привёз. Не будешь же объяснять, что да как. По-разному у людей жизнь складывается. У меня своя. У парня – своя.
   Вячеслав Егорович Юльке шубу принёс. «Своей шил. Да она у меня беременная. Вторым. Располнела малость…» – смущался. Юлька в той шубе, как беспризорник-малолетка в тулупе ямщика, – очень трогательная. Размерчик и подогнать можно. Мастерских, что ли, мало по «пошиву и ремонту»? А сама забеременеет – так и вообще ничего делать не надо. На это, наверное, Егорыч намекал, потому и смущался.
   Доктор-весельчак со своей дочкой приехал. Самогонный аппарат привёз. Совершенно какой-то космической конструкции. И рецептов по приготовлению – с десяток. «Всё от деда, – говорит. – Он у меня старый пропойца был. Долгожитель. Если б не большевики, так и сейчас, поди, с нами тут сидел бы!» – смеётся.
   Волчица так и не пришла. Но она же волчица. Спасла потомство, на крамольной любви замешанное, и назад, к своим. Собаки – при людях. Волк волком остаётся. А человек – человеком. Каждому со своими надо.
 
   Шубу к тому времени, как Юлька забеременела, перешить всё-таки успели. Да она и не располнела. Глядишь, в той шубе и дочка ещё походит. Хорошая же вещь. Крепкая…
   А когда я умер, и пеплом от того, что когда-то носило одежду моего размера, удобрили куст молодой сирени на могиле Пса, я перебрался в неё. Не в шубу, конечно. В жену.
   Дочь с мужем приезжали редко. Редко, разумеется, по меркам пожилого человека, у которого, кроме воспоминаний и одинокого счастливого сердца, что уже плохо согревало руки в осенней мороси вечеров, ничего не осталось. По меркам юной барышни – нашей дочери, – они виделись «достаточно часто». Это на самом деле было так. Они приезжали на каждые выходные. Воистину счастливые семейные дни и вечера. Все вместе ухаживали за Домом, утешали вечно вздыхающего Пса в его могиле и болтали на закате с неразговорчивым Вороном-созерцателем. Фотографии поглядывали на них со стен, когда вечером, наварив вкусного кофе с мёдом и чесноком в старой кастрюле, они наливали себе по рюмочке коньяка. А то и по две. Да что уж там. По три наливали.
   Потом приходили злые понедельники – как уборщицы в конце вечеринки, – и сердца наполнялись сладкой печалью. Дочь с мужем возвращались в город, переодевались сообразно присутственным местам, в которых собирались побывать, и, смеясь друг над другом за нелепый вид, обедали вместе в уютном ресторанчике на Китай-Городе.
   А она, неотступно провожаемая взглядами фотографий со стен, бродила по комнатам, плакала, надраивала и без того блестящий в своей благородной старости Дом, вздыхала за компанию с Псом, лукаво поругивала Ворона за его всё чаще неуместное молчание и ждала вечера пятницы.
 
   Когда умерла она – я перебрался в нашу дочь. Это было не совсем удобно. В смысле неловкости, я имею в виду. Мужчина, который любил её, любил её не меньше, чем она его. А это ведь что-то да значит. Всем известно, что только женщины умеют любить по-настоящему. И редкие исключения лишь подтверждают это правило.
   Так что когда родилась внучка, я с облегчением перебрался в неё. И когда ей исполнилось восемь, открыл ей своё присутствие. Она немного испугалась сначала, но попросила меня не уходить. «По крайней мере, пока…» – добавила она, подумав.
   Серьёзная была девочка… »
 
   – Не буду я это писать!
   – Как так «не буду»?
   – А вдруг это кто-нибудь прочитает?
   – Если «кто-нибудь» прочитает – он всё равно ничего не поймёт. А если тот, кто надо…
   – Дед, скажи, а ты бабу Юлю очень-очень любил?
   – Очень-очень.
   – Чего не нарисовал, чтобы она не умирала?
   – А зачем? Я умер, а она осталась бы? Думаю, она бы не согласилась.
   – Но ты же здесь, а её нет! Где она?
   – Там, где живут все забавные и лучистые люди.
   – В раю?
   – Ну, можно и так сказать. И вообще, это не я здесь, а ты.
   – С кем я тогда разговариваю?
   – Вот это действительно хороший вопрос. Спроси у мамы. У нас этот секрет по женской линии передаётся.
   – А у папы?
   – А он умеет рисовать?
   – По-моему, нет.
   – Тогда лучше не надо.
   – Значит, нужно его обмануть?
   – Нет. Обман – это обман. А секрет – это секрет.
   – Ну и что же тогда получится? У нас с мамой будет секрет, а у него нет?
   – У вас с мамой свой секрет, а у него свой.
   – А у него какой?
   – Это же секрет, как я могу его выдать?!
   – Ну, Де-ед! Ну, скажи!
   – Его секрет в том, что он знает про ваш секрет.
   – Как это так? Ты ему сказал?!
   – Нет. Но если я скажу тебе, то это будет уже секрет секретов.
   – Скажи, скажи мне секрет секретов!
   – Он любит вас.
   – Какой же это секрет?!
   – Уж поверь. Любовь как дар даётся людям редко. Это ни для кого не секрет. Поэтому те, кому он даётся, держат его в секрете.
   – Почему?
   – Вот почемучка с хвостиком! Точнее, с чёлочкой… Именно потому. Если что-то «ни для кого не секрет», значит, секрет просто нужен. Как без секрета-то? Скукотища, да и только.
   – Дед?
   – Что?
   – А ты не уйдёшь?
   – Нет.
   – Никогда-никогда?
   – А ты уроки всегда будешь делать?
   – Всегда!
   – Всегда-всегда?!
   – Ну да. А что?
   – Да ничего. Вот и хорошо. Тебе пора.
   – Уже?
   – Да. Через минуту у мамы зазвенит будильник, и она придёт тебя будить.
   – Ты всегда всё знаешь?
   – Я везде всё знаю. Это не одно и то же.
   – Пока, Дед. И доброго утра тебе.
   – И тебе доброго утра.

Красные птицы ночи

   «Здравствуй.
   Здравствуй даже там, где в этом нет необходимости.
   Здравствуй.
   Так испокон века люди желали друг другу добра.
   Здравствуй и радуйся.
   Так начинались письма одного моего друга. Его уже нет. Но я знаю, что он слышит меня. И будет рад, что его мудрые слова пригодились мне. Ибо большего нельзя пожелать человеку в нашем мире.
   Здравствуй и радуйся.
   Я знаю, что и ты слышишь меня, хотя ещё не родился. А те, кто откроет для тебя наш мир, ещё не знают об этом. Ни о том, что ты есть. Ни о том, что мы разговариваем. Они не могут ещё позволить себе такой малости, как думать о тебе. Им есть чем занять себя, поэтому они и не думают. Нет, конечно, им не раз приходило в голову, что, может быть, уже пора родить ребёнка. Но что значит – «родить ребёнка»? Для них – пока он не рождён или, по крайней мере, не зачат (вот ещё тоже неуклюжее слово) – это не значит ничего. Поэтому прости их за то, что они не думают о тебе. Я-то думаю. И знаю, к кому обращены мои слова. И знаю, что ты меня слышишь. Такие вещи может позволить себе только старость. А я стар. Безо всяких там. Просто стар, как трухлявый пень. Такой, что уже рад оказаться пригодным случайному огню…
   Но ты-то уж знаешь, что нет ничего странного в том, что ты ещё не родился, а я уже знаю тебя. Знаю, какой ты, как они назовут тебя здесь, и даже то, что, когда ты будешь читать мои письма – а это обязательно будет, – ты не вспомнишь, что уже слышал всё это, и мало что поймёшь. Я, может, и хотел бы, чтобы это произошло как-то иначе, но вряд ли я смогу им объяснить. И даже если наберусь смелости сделать это, вряд ли они поймут нас с тобой. Кто будет слушать старую рухлядь? Не говоря уж, кто будет слушать того, кого нет. По их разумению. Так у нас тут всё устроено. Говори – не говори, объясняй – не объясняй – всё одно. Люди так одержимы погоней за истиной, что до обычной правды им уже нет дела. И хотя сами они спят и видят, что мир устроится по-другому, то, что они называют реальностью, заставляет их забывать свои сны. Просыпаясь, они не помнят. И просто продолжают подстраиваться, как хамелеоны. Они хотят слиться с местом, где они живут, со временем, в котором живут, с теми людьми, что рядом, с правилами, что позволяли их предкам оставаться невидимыми для Лиха. А Лихо для них – это бедствия, болезни, голод, одиночество и маета. Их можно понять. Но, слава Богу, мы с тобой можем поговорить, не обращая внимания на все эти мелочи. Неизбежность моей смерти и твоего рождения даёт нам такое право – и возможность. Мы встретимся на пароме. Ты будешь готов сойти на берег, я – подняться на борт. И мы оба понимаем, что ни паромщик, ни река здесь ни при чём. Просто так получилось. Это мило и забавно. Ты приходишь, не имея с собой ничего. Я ухожу с пачкой папирос в кармане, которой воспользуюсь разве что ещё разок, облокотившись на леер и разглядывая вечную воду… Шут его знает, может, я протянул бы и дольше, если бы не курил? Но, по-моему, это всё хрень собачья! «Протянуть подольше…» В этом есть что-то нерадивое. Формальное. Разве нужно что-то куда-то тянуть? Ты ведь знаешь, что нет. Нужно отдаваться. Открываться. А это их «тянуть» – какое-то вымученное. В нём невозможно ни здравствовать, ни радоваться, согласен? Вижу, что согласен…»
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента